Божьи дети

Грабал Богумил

Богумил Грабал

БОЖЬИ ДЕТИ

Перевод с чешского Сергея Скорвида

Даже дядюшка Пепин, приехавший в Нимбурк из самой Моравии, превратился в конце концов в одну из тех безумных марионеток, что жили в городке, где остановилось их время, в одного из тех юродивых и сумасшедших, которые жили, не ища смысла в своем помешательстве, и веселили прочих, иногда даже ценою собственной смерти. Дядюшка Пепин уже с самого детства любил бояться. Чтобы дойти до городка, он должен был миновать длинный кусок стены пивоварни, за которой позвякивали цепями привязанные кони и волы, потом ему приходилось идти вдоль сада пивоварни до самой Лабы, а потом еще по дороге между речной отмелью и полем, чтобы фонарь у первого домика осветил ему путь, полный приключений. Оланек Коларж и его приятели знали, как трусит дядюшка Пепин, и ложились в лебеду возле этой дороги, да и солодильщики не ленились, и вот, когда дядюшка Пепин приближался, весь взмокший и радостный оттого, что это позвякивание цепей уже позади, темным вечером там, на углу пивоварни, где о стену со свистом и воем бился ветер, дующий от реки прямо через эту стену, солодильщики внезапно подымали на палке развевающуюся простыню, так что Пепин убегал к реке, а потом, когда он уже видел первый огонек, Оланек Коларж и его приятели, лежавшие в высокой лебеде, начинали вертеться и шуршать, и подходивший к ним дядюшка слышал к своему ужасу человеческие голоса: "Вот он... Он уже близко... У вас с собой ваши острые ножи? Тише, тише... Убьем его!" И дядюшка Пепин несся, вывалив язык, как он рассказывал, и останавливался только возле первого огонька -- с тем, чтобы время от времени, когда он возвращался из пивных, Оланек и его приятели опять лежали в придорожной лебеде, и бормотали, и переговаривались вполголоса: "Вот он... Убьем его!" И дядюшка Пепин бежал к Лабе, а потом поднимался по дороге к стене пивоварни, где над ним вновь и вновь склонялась развевающаяся простыня и где он слышал нечеловеческий скулеж, после чего дядюшка мчался, высунув язык, мимо длинных конюшен пивоварни, продолжая бояться, что и за их стенами его подкарауливают черти, гремя цепями... Так он весь в поту добегал до пивоварни, и спасением для него была скамейка у конторы, где мы до глубокой ночи сидели с паном Ванятко и его верной собакой Майкой, и тут дядюшка Пепин валился без сил на землю, утирая пот и с трудом переводя дух, а потом принимался объяснять, что он мог лишиться жизни... Однако, придя в себя, он должен был преодолеть последние сто пятьдесят метров до пивоварни, а потом вбежать в солодильню и по винтовой лестнице наверх, в служебку... Там же, на углу пивоварни, всегда дул такой пронзительный ветер, что всякий, кто шел туда, должен был склониться перед этим сквозняком и едва ли не улечься на него, и больше всего дядюшка Пепин боялся именно этого сквозняка, который, черт побери, ни с того ни с сего ослабевал, и дядюшка спотыкался и падал на колени, а потом вбегал во тьму и поспешно отпирал двери солодовни, но ветер захлопывал их за ним с такой силой, что дядюшке Пепину казалось, будто кто-то схватил его за шею, втолкнул в солодовню и с яростью закрыл за ним двери. А потом, уже во мраке солодовни, там, наверху, бывал такой ветер, что от его могучих порывов разбитое окно ходило туда-сюда, распахивалось от сквозняка и вновь затворялось с громким ударом, так что дядюшка Пепин взлетал по лестнице на второй этаж, где жили солодильщики, но они иногда, заслышав, как Пепин влетает в солодовню, гасили свет и принимались вопить и свистеть, а то и выбегали к дядюшке в темный коридор, завернутые в простыни, дядюшка Пепин несся на третий этаж, где захлопывал за собой и быстро запирал дверь, и так он стоял там во тьме, придерживая на всякий случай дверную ручку... Нам, детям, дядюшка Пепин больше всего любил рассказывать о немом солодильщике в Конице -- как он взял у мясника лошадиную голову, как засунул ее в пивоварне за потолочную балку и как отец того солодильщика, наработавшись с парнями в солодовне, усталый и измаявшийся, поднимался по лестнице да и уселся на ступеньку, а тут кап-кап, кап-кап, в темноте на него что-то закапало, и отец перепугался, побежал в служебку, глянул на себя в зеркало и увидел, что он весь в крови, и тогда он подумал, что на него капал водой злобный карлик -- пугало всех пивоваров... а потом солодильщики пошли, прицепив к шесту фонарь, и увидели за балками ощеренную лошадиную голову, из которой капала кровь. И дядюшка Пепин, рассказывая нам об этом, все еще боялся, и мы боялись тоже, потому что никто не сумел разубедить его отца в том, что за лошадиной головой сидел карлик...

Второй марионеткой, обитавшей в городке, была старая Лашманка, та самая, которая носила и зимой, и осенью, и весной по десять юбок и платков и в старых башмаках наподобие футбольных бутсов бродила по городку с жестяной кружкой, это было все ее имущество; подобно Диогену, что носил с собой одну только деревянную чашу и ночевал в бочке, Лашманка, разжившись супом, куском хлеба и объедками, споласкивала свою кружку, и выпрашивала чаю с ромом, и наливала его туда же... Вот так она и ходила, обмотанная своими юбками и платками, которые хранила в укромном уголке в старом здании суда; лишь с наступлением летней жары она облачалась в занавески и, обмотанная этими занавесками, словно шелкопряд, с накрашенным личиком бродила по городу и раскланивалась в ответ на поклоны, которые ей никто не отвешивал, но она считала себя дамой из высшего света и раздавала нам, мальчишкам, и всякому, кто к ней обращался, свои владения, ибо ей принадлежало множество земель, больше, чем у князя Лихтенштейнского, а еще она говорила, что дворов у нее только девяносто девять, потому что, будь их сто, ей пришлось бы посылать императору в Вену своих солдат... Все парни кричали ей: "Эй, баба, оседлай быка!" А она обзывала их негодяями, защищая так свое дворянское достоинство, потому что она была графиня... Летними ночами она спала на скамейках, а если шел дождь, то на открытой веранде перед зданием суда; она ночевала и в церкви, а когда подмораживало, она спала в старом здании суда под архивом города Нимбурка, там она спала, закутавшись в свое тряпье и мечтая о том, как распорядится своими дворцами и замками, лесами и прудами, кому их раздаст. И вот однажды, когда она так состарилась, что никто уже не знал, сколько ей лет, она брела по улицам и площадям, по-прежнему счастливая и накрашенная, и вполголоса перечисляла все свои владения, боясь забыть хотя бы об одном замке или усадьбе. Сильно похолодало, и она вошла в церковь святого Илии и, чувствуя себя счастливой оттого, что наконец знает все, что принадлежит ей в ее царстве, свернулась клубочком в часовне, куда никто никогда не заглядывал и где нынче устраивают рождественский вертеп, там свернулась она клубочком, потому что в тот день было очень холодно, и церковный сторож, обойдя сумрачный храм, запер его, и старая Лашманка замерзла в часовне, свернувшись калачиком, с нарумяненными щеками и счастливой улыбкой на лице; такой ее и нашли утром. Дева Мария, которой она ходила молиться в церковь святого Илии, сама Дева Мария забрала ее той морозной ночью к себе на небо, в царство, о котором и мечтала пани Лашманова, она воссела в царстве нищих духом, и я частенько вижу ее, но не в юбках и платках, а так, как ходила она по городку: обмотанная занавесками, с нарумяненными щеками и в свадебной фате; так выглядела бы стареющая Офелия, с красотой нежной, как снег, и она грезила о тоскливой свободе, и вежливо кланялась, и помавала рукой своим подданным...