Герой, которого он любил всеми силами своей души

Гранин Даниил

Помню, как, впервые читая «Севастопольские рассказы», дошел я до смерти ротмистра Праскухина и как потрясла меня эта сцена. Позже, возвращаясь к этому месту, я уже не испытывал такого ошеломления, но обязательно вспоминал первое ощущение, похожее на электрический удар. Смерть эта происходит при отходе батальона с передовой, когда обстрел уже кончается и вдруг летит бомба, падает в аршине от Праскухина, крутится на земле с шипящей светящейся трубкой, и этот, в сущности, миг растягивается предсмертным ужасом, укрупняется, переходит в другой масштаб, где различимы все чувства, образы, мысли, которые проходят в воображении Праскухина. Они не просто заявлены вроде: «Перед ним промелькнула вся его жизнь», что бывало в подобных описаниях, здесь все напрямую показано автором. И не просто воспоминания, свойственные любому человеку, мелькают перед нами, а предстает мир чувств именно ротмистра Праскухина, человека суетного, мелкого, уже и до этого представленного не очень симпатичным. О чем же он думает, что проносится в его сознании в эти страшные мгновения? Самое первое — это самолюбивое удовольствие от того, что «Михайлов, которому он должен двенадцать рублей с полтиной, гораздо ниже и около самых ног его, недвижимо прижавшись к нему, лежал на брюхе».

И далее одна за другой мечутся мысли и чувства столь же ничтожные, поражающие своей ненравственностью. Но вот среди сорной дряни его жизни возникает образ женщины, которую Праскухин любил, образ с деталью трогательной, чем-то жалкой — «в чепце с лиловыми лентами». И мы вдруг понимаем, что он, Праскухин, не ничтожество, а обыкновенный человек, испорченный средой, что-то сохранивший в себе, что-то было и у него настоящее, хорошее.

Поток этих мыслей и образов автор мог бы еще растягивать и дополнять, но Толстой обрывает его, отнюдь не произвольно, а тем реальным временем, тем первым масштабом, в котором происходят внешние события, независимые от воображения Праскухина: страшный треск взрыва бомбы прерывает невыносимое ожидание.

«Слава богу! Я только контужен», — было первой мыслью Праскухина… И мы тоже переводим дух, потому что, сопереживая смертельную опасность, мы уже захвачены сочувствием Праскухину, мы очутились внутри его вопящей, застигнутой врасплох души. Однако вслед за мгновенным облегчением — «я только контужен» — начинает твориться что-то сомнительное, происходящее кругом как-то странно отодвигается от Праскухина, теряет реальность. Идут мимо солдаты, мелькают, мелькают, и Праскухиным овладевает страх, не страх ранения, не то, что кровь из него течет и может вытечь, а то, что солдаты его раздавят. Движения Праскухина становятся мучительно непонятными, нам никак не понять, что же с ним происходит, и вдруг все обрывается последней строкой, несмотря ни на что нежданной, страшной, как выстрел в упор, — строкой, пронзившей меня в то, первое, чтение: «Он был убит на месте осколком в середину груди».

Что ж это такое, значит, он был уже убит, давно убит, пока мы читали его мысли, надеялись вместе с ним на спасение, он был уже с осколком в середине груди…