Том 3. Кошки-мышки. Под местным наркозом. Из дневника улитки

Грасс Гюнтер

В повести «Кошки-мышки» речь идет о человеке, искалеченном морально, а потом и уничтоженном нацистской лжеморалью и войной.

В центре сюжета романа «Под местным наркозом» — судьба гимназиста Шербаума.

«Из дневника улитки» — это публицистический отчет о предвыборном турне, состоявшемся 5 марта 1969 года, когда социал-демократ Густав Хайнеман был избран президентом ФРГ.

КОШКИ-МЫШКИ

Повесть

1961

I

Как-то раз — Мальке тогда уже умел плавать — мы лежали на траве возле площадки для игры в лапту. Мне бы следовало сходить к зубному врачу, но они меня не отпустили: заменить защитника — дело нелегкое. Зуб у меня гудел. Кошка по диагонали пересекала лужайку, и никто ничем в нее не бросал. Одни жевали травинки, другие общипывали метелочки со стебельков. Хоттен Зоннтаг протирал свою лапту шерстяным чулком. Мой зуб занимался бегом на месте. Матч длился уже два часа. Мы отчаянно продулись и надеяться могли только на реванш. Кошка была молоденькая, но уже не котенок. На стадионе гандболисты раз за разом забивали мяч в ворота. Мой зуб твердил свое. На гаревой дорожке бегуны на сто метров то ли отрабатывали старт, то ли просто нервничали. Кошка кружила по лужайке. В небе медленно тащился грохочущий трехмоторный самолет, однако заглушить мой зуб ему не удавалось. Черная кошка сторожа при площадке то тут, то там выставляла из травы свою белую манишку. Мальке спал. Крематорий между Объединенными кладбищами и Высшим техническим училищем работал при восточном ветре. Учитель Малленбрандт засвистел в свой свисток: аут. Кошка тренировалась. Мальке спал или казался спящим. Рядом с ним я мучился зубной болью. Кошка, тренируясь, подошла ближе. Она приметила кадык Мальке, потому что он был большой, непрестанно двигался и отбрасывал тень. Кошка сторожа распласталась между мной и Мальке, готовясь к прыжку. Мы образовали треугольник. Мой зуб смолк и прекратил бег на месте, верно потому, что кадык Мальке стал для кошки мышью. Она была так молода, эта кошечка, а Малькова штука так подвижна — короче говоря, она вцепилась ему в горло, а возможно, кто-нибудь из нас схватил ее и бросил ему на шею, возможно даже, что это я со своей зубной болью или без оной нацелил кошку на его кадык. Иоахим Мальке закричал — впрочем, он отделался небольшими царапинами.

Но я, подсунувший твой кадык этой и всем другим кошкам, теперь обязан писать. Даже если бы мы с тобой оба оказались выдумкой — все равно обязан. Тот, кто в силу своей профессии выдумал нас, заставляет меня снова и снова брать в руки твое адамово яблоко и переносить его в те места, где оно побеждало или оказывалось побежденным. Итак, для начала пусть мышь снует вверх и вниз над отверткой, я же высоко над головой Мальке выпущу в задувающий рывками норд-ост стаю разъевшихся чаек, погоду назову летней и установившейся, предположу, что эти обломки некогда были тральщиком класса «Чайка», придам Балтийскому морю густой зеленый цвет бутылки из-под сельтерской, устрою так, что кожа Мальке — поскольку уже решено, что действие происходит в новом фарватере, юго-восточнее причального буя, — кожа, по которой еще ручейками стекает вода, покроется пупырышками, станет так называемой «гусиной кожей», но не страх, а обычный озноб после слишком долгого купания будет сотрясать Мальке и делать его кожу шершавой.

Все мы, худые и длиннорукие, широко раздвинув колени, сидели на корточках на капитанском мостике, и никто из нас не подстрекал Мальке еще раз нырнуть в носовой отсек затонувшего судна и там, в машинном отделении, с помощью своей отвертки добыть винтик, колесико или еще какую-нибудь дребедень — латунную дощечку, например, густо исписанную на польском или английском языке указаниями, как пользоваться тем или иным механизмом. Мы ведь сидели на торчавших из воды палубных надстройках бывшего польского тральщика класса «Чайка», сошедшего со стапелей в Модлине и оснащенного в Гдыне, который год назад затонул юго-восточнее причального буя, следовательно вне фарватера, и потому ничуть не мешал движению судов.

С той поры чаячий помет всегда сох на ржавом железе. Чайки, жирные, гладкие, с глазами как нашитые бусинки, летали при любой погоде, то низко над обломками нактоуза, уже готовясь схватить добычу, то опять высоко и беспорядочно по какому-то им одним понятному плану, и в полете прыскали своим слизистым пометом, почему-то никогда не попадавшим в море, а всегда на ржавую надстройку мостика. Эти выделения затвердевали, обызвествлялись и комочками ложились друг подле друга, а не то скапливались в большие комья. Забравшись на тральщик, мы тотчас же начинали пальцами рук и ног сковыривать помет. Поэтому у нас и ломались ногти, а вовсе не оттого, что мы их грызли, вечно грыз ногти только Шиллинг, отчего пальцы у него всегда были в заусенцах. Длинные ногти, желтые от частого ныряния, были лишь у Мальке; он их берег, не грыз, не отдирал ими чаячий помет. Вдобавок он один из всех никогда не ел этих комочков, тогда как мы, раз уж они оказались под рукой, жевали их, словно осколки ракушек, и сплевывали за борт пенную слизь. Вкуса они никакого не имели, хотя, пожалуй, отдавали гипсом, рыбной мукой, — вернее, всем, что ни приходило на ум: счастьем, девочками, Господом Богом. Винтер, а он очень недурно пел, как-то раз заявил: «А вы знаете, что тенора каждый день едят чаячий помет?» Чайки, случалось, на лету ловили наши плевки, не замечая подвоха.

II

Культ Богоматери — было ли это шутовством? Ваш дом стоял на Вестерцайле. Твой юмор, если ты им обладал, был весьма своеобразен. Нет, вы жили на Остерцейле. Ведь все улицы поселка выглядели одинаково. Но даже когда ты ел бутерброд, мы покатывались со смеху. И дивились, что смеемся над тобой. Когда же учитель Брунис опрашивал своих учеников, кто какую намерен избрать профессию, и ты — в ту пору ты уже умел плавать — в ответ заявил: «Я хочу стать клоуном и смешить людей», в нашей четырехугольной классной комнате ни один человек не рассмеялся, а мне даже стало страшно, так как Мальке, во всеуслышание высказывая желание стать клоуном в цирке или еще где-нибудь, состроил до того серьезную мину, что невольно возникло опасение: он и правда будет до ужаса смешить людей, хотя бы культом святой Девы Марии, помещенным где-то между номером укротителя и акробатами на трапеции. Ну а молитва на лодчонке — было это всерьез или тебе вздумалось подшутить над нами?

Он жил на Остерцайле, а не на Вестерцайле. Их домик стоял рядом, среди и напротив таких же домиков, отличавшихся друг от друга разве что номерами да еще, пожалуй, гардинами разного рисунка и по-разному повешенными, но уж никак не растительностью в узеньких палисадниках. К тому же в каждом палисаднике были скворечники на шестах и фигурки из обливной глины: лягушки, мухоморы или гномы. Перед домом Мальке сидела керамическая лягушка. Но и перед соседним домом и следующим за соседним сидели зеленые керамические лягушки.

Короче говоря, это был номер двадцать четыре, и если идти с Вольфсвег, то Мальке жил в четвертом доме по левой руке. Остерцайле, так же как и параллельная Вестерцайле, под прямым углом сходилась с Беренвег, идущей параллельно Вольфсвег. Тот, кто спускался с Вольфсвег на Вестерцайле, слева от себя за красными черепичными крышами видел фасад и западную сторону башни с оксидированным куполом. Тот, кто в этом же направлении шел вниз по Остерцайле, справа над крышами видел передний фасад и восточную сторону той же самой колокольни; дело в том, что церковь Сердца Христова стояла точно посредине между этими улицами на противоположной стороне Беренвег и на четырех своих циферблатах под зеленым куполом показывала точное время всему кварталу от площади Макса Гальбе до католической церкви Пресвятой Девы Марии, не имевшей часов, от Магдебургской до Позадовской улицы, позволяя рабочим, все равно евангелистам или католикам, служащим, продавщицам, ученикам народных школ и гимназистам независимо от их вероисповедания минута в минуту приходить на работу или в учебное заведение.

Из своего окна Мальке видел восточный циферблат башни. Под двускатной крышей меж слегка скошенных стен, с дождем и градом, стучащим над самой его головой, всегда причесанной на прямой пробор, устроил он свою комнатушку: мансарда, полная мальчишеской дребедени — от коллекции бабочек до открыток с портретами популярных актеров, увешанных орденами пилотов-истребителей и генералов танковых войск; среди всего этого олеография без рамки — Сикстинская Мадонна с двумя толстощекими ангелами у нижнего края картины, вышеупомянутая медаль с вычеканенным профилем Пилсудского и священный амулет из Ченстоховы рядом с фотографией командующего нарвикской эскадрой эсминцев.

III

Красивым он не был. Ему следовало бы немного подправить свое адамово яблоко. Возможно, вся беда была в этом хряще.

Правда, он имел свои соответствия. Впрочем, что можно доказать ссылкой на пропорции? А с душой своей Мальке так меня и не познакомил. Ни разу я не слышал, о чем он думает. Вот и оставалась его шея да множество ее противовесов. То, что он таскал с собой в школу и в купальню большие свертки с бутербродами и во время уроков или перед тем как окунуться поедал хлеб, намазанный маргарином, только лишний раз напоминало о мыши; она ела с ним вместе и была ненасытна.

Теперь два слова о молитве, которую он нацеливал прямо на алтарь Пресвятой Девы Марии. Распятый Спаситель не слишком его интересовал. Правда, непрестанное вверх-вниз на его шее не кончалось, полное затишье не наступало, когда он складывал кончики пальцев, но все же, молясь, он делал глотательные движения, как при замедленной съемке, и умел, чрезмерно стилизуя молитвенный жест, отвлечь внимание от лифта, который безостановочно сновал поверх воротника его рубашки, поверх побрякушек на веревочках, шнурках и цепочках.

Да и на девочек особого внимания он не обращал. Что, если бы у него была сестра? Мои кузины тоже не сумели его расшевелить. Его отношение к Тулле Покрифке в счет не идет, оно было совсем особого рода и в качестве циркового номера — он же хотел сделаться клоуном — в общем-то могло сойти; Тулла, скелетик с ногами как две тоненькие черточки, мало чем отличалась от мальчишки. Во всяком случае, эту хрупкую особу, которая плавала с нами, когда ей вздумается, в наше второе лето на лодчонке, нисколько не стесняло, если мы нагишом валялись на ржавом мостике, не зная, что с собой делать, и бережливо относясь к своим плавкам.

Лицо Туллы лучше всего было воспроизвести по способу совсем малых ребят: точка, точка, запятая, черточка. Казалось, у нее плавательные перепонки между пальцами ног, так легко она лежала на воде. И вечно, даже на лодчонке, несмотря на водоросли, чаек и кисловатую ржавчину, от нее разило столярным клеем: отец Туллы столярничал в мастерской ее дяди. Она состояла из кожи, костей и любопытства.

IV

В шутку, а может, и всерьез: возможно, из тебя получился бы не клоун, а нечто вроде законодателя мод, потому что не кто иной, как Мальке, зимой, после второго лета на лодчонке, ввел в обиход так называемые «бомбошки» — два одноцветных или пестрых шерстяных шарика величиной с мяч для пинг-понга на плетеном шнурке, тоже из шерсти, который надевался под воротник рубашки, как галстук, и спереди завязывался бантом. Я произвел проверку: действительно, начиная с третьей военной зимы, и прежде всего среди гимназистов, эти шарики, или «бомбошки» — так мы их называли, — вошли в моду чуть ли не по всей Германии, но главным образом в Северной и Восточной. У нас их ввел Мальке. Не исключено, что Мальке и вправду был автором этого изобретения, во всяком случае, он похвалялся тем, что упросил свою тетку Сузи изготовить «бомбошки», в которых и явился в школу, из остатков шерстяной материи и тщательно промытых шерстяных ниток из штопаных-перештопаных носков его покойного отца.

Десятью днями позднее они лежали в галантерейных лавках, поначалу стыдливо и неуверенно, в картонных коробках около кассы, а вскоре уже были выставлены в витринах и продавались без ордера — это было очень важно, чтобы затем уже без чьих-либо попечений начать свое победное шествие по Восточной и Северной Германии; их стали носить — у меня есть свидетели — даже в Лейпциге и в Пирне, а через несколько месяцев, когда Мальке уже от них отказался, отдельные экземпляры дошли до Рейнской области и Пфальца. Мне точно известен день, в который Мальке снял с шеи свое изобретение, и ниже я расскажу об этом.

Мы еще долго носили «бомбошки», собственно говоря из протеста, так как наш директор Клозе объявил ношение таковых бабством, недостойным немецкого юноши, и запретил являться с этим украшением не только в классы, но даже и на школьный двор. Большинство выполняло приказ Клозе, зачитанный как циркуляр во всех классах, лишь на его уроках. Папаша Брунис, отставной учитель, которого они во время войны снова поставили на кафедру, вспомнился мне в связи с «бомбошками»: его очень забавляли эти пестрые шарики, а раз или два — Мальке тогда уже перестал носить их — он подвязал «бомбошки» под свой стоячий воротник и в этом оформлении декламировал Эйхендорфа «Стрельчатые окна башен…», а может, и что-нибудь другое, но безусловно своего любимого Эйхендорфа. Освальд Брунис был заядлым сладкоежкой, и позднее его забрали прямо в школе под предлогом, что он присваивал витаминные таблетки, которые должен был распределять среди школьников, на самом же деле, вероятно, по политическим причинам. Брунис оказался масоном. Его учеников вызвали на допрос. Надеюсь, я ничего не сказал ему во вред. Приемная дочь Бруниса, прехорошенькая куколка, ученица балетной школы, разгуливала по улицам в трауре: они отправили его в Штутхоф, откуда он не вернулся, — темная и запутанная история, которая должна быть написана, но не мною и, конечно, не в связи с Мальке.

Вернемся к «бомбошкам». Разумеется, Мальке придумал их в угоду своему кадыку. На недолгий срок они, кажется, и вправду угомонили неугомонного прыгуна, но, когда они вошли в моду и даже первоклассники стали носить их, на шее своего изобретателя они перестали бросаться в глаза. Я как сейчас вижу Мальке зимой сорок первого — сорок второго года, для него, вероятно, достаточно тяжелой, потому что и нырять было нельзя, и «бомбошки» отказали: вот он, неизменно в величественном одиночестве, идет по Остерцайле, поднимается по Беренвег в направлении церкви Пресвятой Девы Марии в своих высоких шнурованных ботинках, скрипящих на сером, посыпанном золою снегу. Без шапки. С торчащими красными и остекленевшими ушами. Волосы, застывшие от мороза и сахарной воды, от ветра распались посередине. Брови страдальчески сходятся над переносицей. Полные ужаса глаза, сейчас бесцветно-водянистые. Поднятый воротник пальто, тоже унаследованного от отца. Серый вязаный шарф, накрест сложенный под острым, я бы сказал, горестным подбородком и заколотый, чтобы не распахивался, огромной, издали заметной английской булавкой. Через каждые двадцать шагов он вынимает из кармана правую руку и щупает, все ли в порядке с шарфом у него на шее. Шутник — я видел в кино клоуна Грока и Чарли Чаплина, работавших с такими же огромными булавками; значит, Мальке упражнялся: мужчины, женщины, военные, приехавшие на побывку, ребятишки, в одиночку и целой ватагой, вырастают из снега ему навстречу. У всех, и у Мальке тоже, дыхание белыми клубами улетает через плечо. И глаза встречных устремлены на комичную, очень комичную, до ужаса комичную английскую булавку — так, верно, думал Мальке.

V

В церкви Пресвятой Девы я ни разу не видел его в «бомбошках». Он вообще все реже носил эти шарики, хотя они только-только входили в моду среди гимназистов. Изредка, когда мы втроем стояли на школьном дворе все под тем же каштаном и трепались, не обращая внимания на эти шерстяные финтифлюшки, Мальке снимал с шеи «бомбошки», но лишь для того, чтобы после звонка снова надеть их за неимением лучших противовесов.

Когда впервые случилось, что один бывший ученик нашей школы вернулся с фронта — по пути он еще побывал с официальным визитом в ставке фюрера — и посреди уроков вдруг прозвенел звонок, призывавший нас в актовый зал, оказалось, что и у него на шее болтается побрякушка. Стоя перед тремя высокими окнами, уставленными крупнолистными растениями в горшках, и рассевшимся полукругом учительским персоналом, не на кафедре, а возле этого бурого деревянного ящика, молодой человек с розовым нежным ртом говорил что-то поверх наших голов и пояснительно жестикулировал. Вдруг я заметил, что у Иоахима Мальке, который сидел передо мною и Шиллингом, уши сначала стали прозрачными, потом побагровели, он откинулся на спинку стула, долго теребил что-то на шее, давился и наконец швырнул под скамейку какой-то предмет — шерстяные красно-зеленые «бомбошки», подумалось мне. А тот у кафедры, лейтенант военно-воздушных сил, сначала почти неслышно открывавший рот, говорил с запинками, симпатично и неумело, часто краснея, хотя его слова никакого к тому повода не давали:

— …это вам, ребята, не думайте, не охота на зайчишек — заприметил и давай пали. Бывает неделями — ничего. Но вот когда мы на канал вышли, я и думаю: если не здесь — значит, нигде. По-моему и получилось. В первый же вылет у нас перед самым носом, откуда ни возьмись, эскадра под прикрытием истребителей, ну, доложу вам, и карусель пошла: то выше облаков, то под облаками — вираж за виражом. Я стараюсь набрать высоту, подо мной вьется тройка «спитфайров», друг друга прикрывают, э-э, думаю, комедия, если я с ними не справлюсь; пикирую на одного — задымился, едва я успел положить свою машину на левое крыло, вижу в визир — второй взял курс на меня; я держу прямо на его пропеллер — либо он, либо я. Как видите, купаться пришлось ему, а я тем временем прикидываю; раз уж двоих гробанул, может, гробану и третьего, конечно если горючего хватит. Они идут подо мной всемером разомкнутым строем, а я — хорошо еще солнышко в спину светит, — я наметил себе одного и неплохо с ним расправился; давай-ка, думаю, повторю этот номер — опять удача; до отказа отжимаю на себя управление, вдруг — откуда только он взялся — третий, стремительно снижается, похоже, я и его подбил; я за ним, почти инстинктивно, теряю его из виду — ушел в облака; вижу опять, еще раз жму на газ, и еще, а он уже барахтается в воде, да и я вот-вот искупаюсь. Ей-богу, не знаю, как мне удалось набрать высоту. Знаю только, что, когда я дотянул до своего аэродрома — вам, наверно, известно, а может, вы в кинохронике видели, что мы покачиванием крыльев показываем число сбитых самолетов, — шасси у меня заклинило. Итак, я совершил свою первую посадку на брюхо, попозже в столовке ребята прикинули: я сбил шесть штук, не меньше, я, разумеется, с ними не считал, еще не успел опомниться, но радовался, конечно, а в четыре мы опять поднялись в воздух, короче говоря, все было почти как в детстве, когда мы в переменку на нашем милом старом дворе — спортплощадки ведь тогда еще не было — играли в гандбол. Может быть, господин учитель Малленбрандт вспомнит: я либо ни разу не забивал мяч в ворота, либо уж раз девять подряд. Так вот было и во второй вылет — к утренней шестерке прибавилась еще тройка. С девяти я быстро довел счет до семнадцати, но прошло не меньше полугода, прежде чем мне удалось добрать до сорока, а когда меня вызвали в ставку фюрера, на моем счету было уже сорок четыре; на канале мы чуть ли не круглые сутки были в воздухе, но нам хоть бы хны, тогда как даже наземному персоналу ой-ой-ой как туго приходилось. Но для разнообразия надо рассказать хоть что-нибудь веселое: на любой авиабазе есть собака. Как-то раз, очень уж хороша была погода, мы посадили в самолет нашего Алекса…

Так приблизительно высказывался увешанный орденами лейтенант, между двумя воздушными боями он всунул в качестве дивертисмента историю о собаке Алексе, научившейся прыгать с парашютом, а также анекдотик о ефрейторе, который по тревоге всегда с запозданием выбирался из постели и потому не раз совершал боевые вылеты в пижаме.

Лейтенант смеялся, когда смеялись школьники и кое-кто из учителей позволял себе ухмыльнуться. Он окончил нашу школу в тридцать шестом году, а в сорок третьем его самолет был сбит над Рурской областью. Небольшого роста, с темно-каштановыми, зачесанными назад волосами, он был довольно изящен и походил на кельнера из ночного ресторана. Произнося свою речь, он одну руку держал в кармане, но тотчас же вынимал ее, когда доходил до описания воздушного боя: чтобы проиллюстрировать таковой, нужны были две руки. Он тонко нюансировал свою игру; замедленный вираж каким-то образом воспроизводил плечами, не пускаясь при этом в объяснения, небрежно бросал наиболее характерные для данной ситуации слова и превзошел самого себя, имитируя шум мотора от взлета и до посадки — он ревел, наполняя зал своим голосом, или уморительно заикался; последнее должно было означать, что мотор неисправен. По всей вероятности, он уже не раз выступал с этим номером в клубе своей авиабазы, тем более что слово «клуб» — «сидим спокойненько у себя в клубе и вдруг…», «только я собрался в клуб, как…», «…у нас в клубе висит…» — в его устах приобретало первенствующее значение. Но даже независимо от артистизма его рук и таланта звукоподражания говорил он очень занимательно, хотя бы уже потому, что умел здорово поддеть кое-кого из учителей, в его времена носивших те же клички, что и теперь. В общем, он был мил, по-мальчишечьи проказлив, немножко кокетничал, но без всякой похвальбы, и неслыханные свои подвиги приписывал везенью: «Я в сорочке родился, еще в школе, как вспомню историю с переходными отметками…»; отпустив школярскую шутку, он тотчас же воздал должное памяти троих своих одноклассников, которые, как он выразился, не могли же пасть понапрасну, но выступление свое закончил не именами трех павших, а чистосердечным признанием:

ПОД МЕСТНЫМ НАРКОЗОМ

Роман 

1969

1

Это я рассказывал своему зубному врачу. С набитым ватой ртом, напротив экрана, который — так же беззвучно, как я, — рассказывал рекламные объявления: спрэй для волос, компания «Вюстенрот», ваше белье будет белее белого… Ах, и морозильник, где, расположившись между телячьими почками и молоком, пускала пузыри текста моя невеста: «Не лезь в это. Не лезь…»

(Святая Аполлония, заступись за меня!) Своим ученицам и ученикам я сказал: «Попытайтесь быть снисходительными. Мне нужно к зубному. Дело может затянуться. Временное, значит, помилование».

Смешки. Умеренные проявления непочтительности. Шербаум показал странную осведомленность: «Глубокоуважаемый господин Штаруш. Ваше выстраданное решение побуждает нас, ваших исполненных сочувствия учеников, напомнить вам о мученичестве Святой Аполлонии. В 250-м году, в правление императора Деция, эта славная девушка была сожжена в Александрии. Поскольку перед тем эта банда вырвала у нее клещами все зубы, она считается покровительницей всех страдающих зубной болью, а также, что несправедливо, и дантистов. На фресках в Милане и Сполето, на сводах шведских церквей, а также в Штерцинге, Гмюнде и Любеке она изображена с коренным зубом в щипцах. Желаем приятного времяпрепровождения и благочестивой покорности судьбе. Мы, ваш 12-а, будем молить Святую Аполлонию о заступничестве».

Класс пробормотал благословения. Я поблагодарил за более или менее остроумный вздор. Веро Леванд тут же потребовала от меня компенсации: моего голоса за то, чтобы учредить у велосипедного сарая место для курения, чего уже не один месяц добивались ученики. «Ведь вы же не можете хотеть, чтобы мы без присмотра дымили в сортире».

2

Когда штудиенрату Эберхарду Штарушу пришлось заняться лечением своих зубов, над ним учинили операцию, которая касалась его нижней и его верхней челюсти и должна была исправить ему прикус.

После работы над нижней челюстью врач и штудиенрат договорились сделать двухнедельный перерыв; и со словом «перерыв» на раздувшемся языке штудиенрат покинул кабинет врача при постепенно ослабевавшей местной анестезии. Полуосвобождение, ограниченный сроком вакуум, выигрыш времени. «Вы же знаете, что вам предстоит. Отдохните немного».

Когда штудиенрат приближался в такси к району своего жилья, обе таблетки арантила, принятые им в кабинете врача, еще не подействовали. Он с болью вышел из такси и вставил ключ в дверь парадного. Перед домом, рядом с кнопками звонков, — их было шестью восемь, — штудиенрата поджидал ученик, чтобы поговорить с ним, как порой нужно бывает ученикам поговорить со своим учителем: «Срочно».

При двух градусах ниже нуля штудиенрату пришлось раскрыть рот: «Не сейчас, Шербаум. Я от зубного врача. Это так спешно?»

Ученик Шербаум сказал: «Можно подождать до завтра. Но дело действительно срочное».

3

Потом остались рожки да ножки. Пустоты, которые легко заселить. Потом продавались сувениры. Что-то должно было произойти, и позднее, хотя и в другом месте, частично произошло. Потом на дом приходили счета. Никто не хотел брать это на себя. Потом профилактика продолжалась. Уже в «прежде» начинается «потом».

Обработка моей верхней челюсти походила на обработку нижней. И еще сегодня, когда все кончено и оплачено, мой врач дает мне ответы; и когда я вчера спросил его, не должен ли я признать, что он, при всей своей приятности, довольно резок, да, скуп на слова, он ответил пространно:

— Относительно неважно, разговаривали ли мы в буквальном смысле слова. Беспокоиться вам не о чем. Я не говорил того, что вы хотели услышать, а позволял вам заставлять меня говорить то, что я считал правильным и почти высказал. Даже ваши внесенные потом поправки — вы же любите переделывать — это мои неверно понятые мысли. Вот вы уже смеетесь!

Я попросил его учесть, что многочисленность его пациентов — а они все должны были отчитываться перед ним — могла вызвать путаницу и обмануть его память.