Переселенцы

Григорович Дмитрий Васильевич

«Переселенцы» – роман талантливого русского писателя-реалиста Дмитрия Васильевича Григоровича (1822 – 1900).*** Это история о жизни бедного крестьянина Тимофея Лапши и его семейства. В произведении подробно описан крестьянский быт, традиции и трудности, с которыми приходится сталкиваться простым рабочим людям. Д. Григорович также известен как автор произведений «Бобыль», «Неудавшаяся жизнь», «Капельмейстер Сусликов», «Прохожий», «Смедовская долина», «Свистулькин», «Пахарь», «Кошка и мышка», «Пахатник и бархатник», «Акробаты благотворительности». Дмитрий Васильевич Григорович стал знаменитым еще при жизни. Сам будучи дворянином, он прославился изображением быта крестьян и просто бедных людей.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I. Заезжий торгаш

Только что наступили первые майские дни.

Было воскресенье. Благодаря отличной погоде и, особенно, праздничному дню улица сельца Марьинского снова оживилась, как только прошел послеобеденный час. До сих пор, то есть между полуднем и четырьмя-пятью часами вечера, большинство марьинских жителей отдыхало; на улице слышались только возгласы мальчишек, игравших в бабки на недавно просохнувших, но гладко уже утоптанных лужайках; к этим крикам присоединялся теперь мало-помалу скрип ворот, которые пели на всевозможные лады; на завалинках показывались старики с заспанными глазами и всклоченными волосами, в которых виднелись соломенные стебли – знак, что народ перебрался уже на летние квартиры: в сараи и риги; к старикам выходили соседи. Группы вскоре увеличились присутствием старух с внучатами на руках и баб в пестрых праздничных передниках и писаных ярких головных платках. Старухи и бабы недолго, впрочем, останавливались у завалинок: они большею частью выходили на середину улицы и становились отдельными кучками, в которых тотчас же обнаруживался характер суеты и беспокойства; покажется ли баба в отдалении, ее уже никак не пропустят мимо: «Тетка Авдотья, а тетка Авдотья… куда ты… ась? подь к нам, касатка! а?..» Минуту спустя голос тетки Авдотьи дребезжит заодно с голосами ее товарок. На улице, освещенной лучами вешнего солнца, заметно уже склонившегося к западу, чаще стали появляться молодые девки, сопровождаемые неизменными их спутницами, маленькими девчонками; посмеиваясь в ладони и шушукая при встрече с парнями, девки направлялись к хлебному магазину, расположенному на одной линии с избами и отделявшемуся от последних ветлами. Там, под навесом, бросавшим желтоватую тень, которая делалась все сквознее и золотистее по мере того, как солнце опускалось к горизонту, собралась уже порядочная ватага молодежи; кто стоял, перешептываясь с соседкой, кто сидел, закрыв ладонью нижнюю часть лица и украдкой поглядывая на парней. Парни в свою очередь переминались с ноги на ногу и также молчали. Казалось, вся молодежь Марьинского собралась уже под навесом, но никто еще не подавал голоса; до сих пор по разговорной части отличалась одна лишь молоденькая бабенка с вздернутым, раздвоенным на конце носом и быстрыми карими глазами.

– Что ж вы, девки? а?.. Ну, что сидите руки-то скламши? а? полно вам, взаправду! – надсаживалась она, перебегая от одной группы к другой. – Становись в хоровод, хватайся за руки – ну!.. и-и-эх!

На горе-то мак, мак, Под горою так, так!..

– Что ж вы, красные? становитесь! «За-а-инька, беленький!» – подхватывала она, снова принимаясь петь, причем всякий раз зажмуривала глаза и выставляла напоказ ряд мелких белых зубов. – Что ж вы не подтягиваете? а? да ну же, ну! Полно вам спесивиться-то!

II. Лапша и его семейство

Подъехав к Тимофеевой избе, старый торгаш соскочил наземь, внимательно осмотрел, плотно ли увязана кожа, прикрывавшая товар, и пошел к воротам.

Напрасно искал он веревочки, которая обыкновенно приводит в движение деревянный засов, – засова не существовало, да и не к чему было: целых двух тесин недоставало в воротах, и будь они даже крепко замкнуты изнутри – все равно: каждый мог бы свободно проникнуть во двор. Старик покачал головою, отпер ворота и вступил на тесный топкий дворик; темные кривые столбы, изъеденные снизу сыростью, сверху червоточиной, еле-еле поддерживали серый, полусгнивший соломенный навес, выказывавший голые стропила; плетень огибал двор с трех сторон и составлял заднюю стену навесов; он сваливался фестонами то на один бок, то на другой, так что местами можно было бы рассматривать, что делалось у соседей, если б соседские плетни не отличались крепостью. В задней и самой темной части навеса находились еще ворота; в настоящую минуту они были настежь отворены и представляли посреди темноты, их окружавшей, яркое солнечное пятно, в котором рисовались, как на картинке, узенькая тропинка, протоптанная в крапиве, гряды огорода, изрытые копытами, и в отдаленье – рига, грозившая разрушением. Косые лучи заходящего солнца, обдавая ярким блеском всю эту заднюю часть владений Лапши, значительно еще скрашивали их пустоту и бедность.

Живые глазки старого торгаша снова перенеслись во внутренность двора; но смотреть было решительно не на что: если и выглядывало кой-где хозяйственное орудие, то все до такой степени было ветхо и запущено, что доброму мужику оставалось только плюнуть или пожать плечами. Солнечные, лучи, проходя сквозь щели плетней и дыры навесов, делали из двора Лапши какое-то подобие старого, брошенного решета. Дерево вряд ли даже годилось на дрова. Осмотревшись еще раз вокруг и видя, что никто нейдет, старик направился к дверям сеней

[1]

; в это самое время на пороге сенных дверей показалась высокая худощавая женщина с лицом смуглым и энергическим; на руках ее покоился грудной ребенок.

– Кого тебе, батюшка? – не совсем ласково спросила она, остановясь и раскрывая удивленные глаза.

– Здравствуй, касатка.

III. Ребятишки

Спустя некоторое время на дворе заскрипел воз и послышался голос старика. Когда немного погодя Тимофей и жена его явились на двор, лошадка дяди Василья была уже выпряжена, а сам он суетливо развязывал кожу, прикрывавшую товары; он не переставал болтать с Машей, которая стояла подле. Солнце уже село, но над самым двором висело круглое румяное облако, которое делало предметы яснее и давало всему двору больше света, чем в иной полдень. С первых же слов старика Катерина и ее муж узнали, что он непременно настаивал на том, чтоб девушка взяла от него платочек на память.

– Что ты, батюшка, что ты! господь с тобою! – торопливо сказала мать, – она к этому непривычна, не надоть нам ничего…. мы не из того тебя пустили.

– Нет, уж ты, матушка, не замай, брось, оставь ты это дело… уж это моя, примерно, забота… Как же, слышь, – подхватил он, принимая шутливо-озабоченный тон, – слышь, девки поют на улице, играют, потешаются… ну, знамо, и ей хочется – человек молодой! все любезнее будет, как новенький-то платочек повяжет… Ну, вот тебе, красавица, не побрезгай, возьми, – заключил старик, тряхнув пестрым бумажным платком и подавая его девушке, которая не трогалась с места.

– Мне… не надо, – проговорила она нерешительно, взглядывая на мать.

– Бери, бери; что уж тут! Бери, коли дают, – сказал старик, добродушно посмеиваясь.

IV. Беседа

Ужин, точно, не превзошел обещаний хозяйки: он состоял из обломков хлеба, накрошенных в чашку и приправленных кисленьким кваском.

– Где ж та-то… как, бишь, звать-то ее?.. ну, вот, братнина-то жена? Что ж она нейдет ужинать? – спросил старик.

– Бродит, я чай, поближности где-нибудь, а не то в поле ушла; она теперь ни за что не придет, – отвечала Катерина, делавшаяся все доверчивее и словоохотливее, – она и все так-то, как придет случай вспомянуть ей мальчика, словно в разум войдет; день, иной раз два дня домой не показывается: уйдет в лес либо в поле, ляжет наземь в укромное какое место, голову платком закроет… Слушать тяжко, какие словеса говорит; насилу домой приведешь… Петя, ты бы, батюшка, поглядел, сходил, нет ли ее где поближности, – заключила Катерина, ласково обратившись к мальчику, который уселся было подле старика и не спускал с него глаз. – Коли тут она, снеси-ка ей поди хлебушка. А там пошел бы к ребятам на улицу. Ну, что тебе с нами-то? Подь, родной; право-ну!

– Эки, подумаешь, горькие есть какие! – промолвил старик после того, как мальчик вышел из избы. – Вот и не стар человек, а сколько горя-то принял! Ну уж, точно, должно быть злодей был муж-то – правду люди сказывали. Шутка, сколько зла сотворил! Знамо, уж коли лихой человек навернется, и уйдет он, а все о себе весть подает, все сказывается! Однако я, тетка, в толк не возьму: он врозь жил с вами, в разделе, али вы вместе жили?

– Оттого вся беда наша, что вместе! – сказала Катерина, лицо которой вмиг утратило свою веселость.

V. Притон

Для дальнейшего развития предполагаемой повести нам необходимо теперь перенестись верст за восемь от Марьинского, в деревню Чернево.

Чернево расположено по обеим сторонам большой дороги, уже теперь совершенно почти заброшенной благодаря шоссе, которое проходит верстах в восемнадцати. Тут прогоняют только гурты и проезжают обозы из окрестных деревень. Середина деревни прерывается небольшой лощиной, так что, миновав одну половину деревни, вы никак не попадете на другую, не засев сначала на дне лощины; грунт до того рухл и вязок, что не в силах держать в границах ручья, который расползается во все стороны и превращает все это место в густой кисель, местами покрытый ржавчиной. Здесь спокон веку вязнут возы, и колеса уходят по ступицу. Через мост, возвышающийся влево на. столбах, очевидно еще опаснее ездить: это один из тех мостов, который, как говорится, не марает, да ноги ломает. Глухою осенью, когда проходит дождливая пора и мороз скует грязь, изрытую копытами и колесами, путь через Чернево делается окончательно невозможным. Нет деревни, которая так хорошо оправдывала бы свое прозвище: ее обступают темные черноземные поля, не оживленные ни одной рощей. Избы по обеим сторонам дороги тесно лепятся друг к дружке и представляют однообразно-скучные ряды серых бревен, ворохов бурой соломы и кривых плетней. С того времени, как заброшена дорога, самые домы кажутся какими-то заброшенными; в косой дождь, когда стены избушек намокнут, их трудно даже отличать от грунта. Серое без просвету небо, дождь, глухая осенняя пора идут, впрочем, как-то к Черневу; вообще говоря, Чернево – незавидное место.

Влево от дороги дно лощины замыкается грубой земляной плотиной, из которой вкривь и вкось торчат пучки хвороста; две старые ветлы, обезображенные галочьими гнездами, похожими издали на наросты, предохраняют плотину от верного разрушения в паводки. С правой стороны лощина несколько живописнее: грязь постепенно зарастает травою, и немного далее виднеется уж лужайка – любимое убежище черневских гусей и уток. Ручей собирается в одно русло и на пространстве трех сажен делает несколько изворотов; лениво, чуть видно течет он в мягких берегах своих, кажущихся по местам совершенно голубыми от множества незабудок; лист, брошенный в воду, почти не трогается с места, и вы десять раз сядете от усталости, прежде чем он отплывет на аршин; гнилые корни, принимающие в воде подобие волнующихся косматых волос, а также и железная руда, образчики которой находят в лощине, сообщают ручью какой-то буро-золотистый цвет. Шагов двести далее ручей уже пропадает в осоке и тине, которая так плотна и зелена, что часто обманывает пешехода: думая ступить на траву, он прямехонько бултыхается в воду по пояс.

Недалеко от этого места, которое называется «благим»

Лачуга, построенная давным-давно отставным солдатом, переходила несколько раз от одного хозяина к другому, пока, наконец, лет десять назад не сделалась собственностью одной старухи, черневской уроженки; она занималась знахарством и жила совершенно одиноко.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I. Приезд

Крики: «господа едут!», раздавшиеся подле избы Лапши, пробежали с быстротою батального огня по всему Марьинскому.

«Господа едут! едут! едут!» заговорили разом в каждой избе, на каждом дворе. В ту же секунду по обеим сторонам деревни, на огородах, отделявших избы от сараев, риг и амбаров, показались бабы, ребята, девчонки; они летели со всех ног, опережая друг дружку, перескакивая через гряды, через маленьких зазевавшихся детей, теряя впопыхах головные платки и оставляя на пути коты; все это стремительно неслось в переулки, выходившие на улицу. Иной старичок и старушка, смиренно работавшие где-нибудь на задворке, видя, что все бегут и кричат, оставляли работу и направлялись к избам; узнав, в чем дело, они оживлялись не хуже молодых и спешили пробраться к воротам.

Такая же суматоха, если не больше, происходила в тесном лабиринте, где помещалась дворня. Мужики и бабы – люди отдаленные от господ; в какой одежде ни явись они перед ними – все равно: с них не взыщется. Дворня – дело совсем другого рода: это сословие, уж некоторым образом посвященное в тайны приличия и галантерейности. Какой-нибудь Агап Акишев, назначенный управителем для исправления должности лакея и в свободное время занимающийся портняжным ремеслом, понимал очень хорошо, что невозможно ему выбежать встречать господ в прорванной на локтях рубашке с мотком ниток в руке и сапогах, из которых выглядывали пальцы. И так как марьинские дворовые, подобно вообще всем дворовым, были большею частью люди мастеровые, ремесленные и так как в настоящее утро каждый сидел за своим делом, предоставляю вам судить, как завозились они, когда раздался крик: «господа едут!». Старухи страшно застучали сундучками, хранившими чистые головные платки; мужчины забегали как угорелые с жилетом в одной руке, с галстуком в другой, в каждой клетушке сильно сшибались в дверях и стукались головами.

Посреди всей этой суматохи нашелся, однако ж, молодой человек, который вспомнил об управителе. Воодушевленный блистательным случаем прислужиться начальнику, он полетел в контору с быстротою стрелы, пущенной с лука, и на пути он сшиб с ног какую-то старуху Макрину Дементьевну… Дело известное: предприимчивые люди, стремящиеся к верной цели, всегда идут напролом и ни перед чем не останавливаются: он перескочил только через старуху, и не успела она крикнуть, как он был уже в конторе.

Герасим Афанасьевич, заключенный в своей комнате, глядевшей окнами на красный двор, ничего не подозревал из того, что совершалось в Марьинском. Он только что разложил кулечки с гвоздями и свечами, привезенными из города. В числе этих покупок сверток с конопляным семенем, предназначавшимся для чижиков, которые громко распевали в комнате, особенно привлек внимание старика. Отвернув, угол свертка, Герасим Афанасьевич готовился уже засыпать корм в первую клетку, когда вбежал услужливый молодой человек.

II. Деловое утро

Десять часов утра; но полукруглая спальня, разделенная решетчатым окном, уже убрана; старинные тяжелые занавесы с крупными разводами подняты; окно в сад отворено. Против алькова, между двумя окнами, находится стол, покрытый ковром; посреди его возвышается овальное зеркало в серебряной рамке; направо и налево разложено множество туалетных принадлежностей, которые совершенно неверно называют безделушками, потому что они стоят очень дорого, несравненно дороже баранов, дров, съестных припасов – словом, всего того, что именуется дельным. Свет, наполняющий спальню, дробится в граненых цветных флаконах, скользит по резной слоновой кости и черепахе и выставляет блестящую полировку серебряных крышечек на хрустальных коробках, наполненных порошками, помадой и духами, которые успели уже распространить тонкий аромат свой по всей комнате. Против зеркала в больших старинных золоченых креслах с овальною спинкой, обтянутой голубым штофом, сидит Александра Константиновна. Белый батистовый пеньюар, сквозь который просвечивают ее круглые розовые плечи, и внизу широкое английское шитье юбки обнимают ее своими мягкими воздушными складками; ножки ее, обтянутые чулками a jour, кажутся также розовыми; черные туфли, с свежим голубым chou, придают им такой аппетитный вид, что, кажется, не оторвался бы и глядел бы на них с солнечного восхода до заката. Роскошные белокурые и слегка вьющиеся волосы Александры Константиновны распущены: они, без сомнения, коснулись бы ковра на полу, если б не поддерживала их горничная, которая убирала голову барыни.

Направо от кресел стоит небольшой кругленький столик, закрытый тяжелым металлическим подносом; на нем виднеется нежноголубая чашка, украшенная медальонами с пастушками; крышечка с такими же медальонами и прозрачность чашки, в которую бьет свет из окна, не позволяет сомневаться в ее аристократическом, кровном саксонском происхождении; тут же сверкают ложки, щипчики для сахару, фарфоровая корзина для хлеба и старинная овальная серебряная сахарница, устроенная в виде баульчика, с лапками вместо ножек, с фантастическим чеканеным зверьком на макушке. По другую сторону кресел находится еще столик; но, боже, какой контраст! на нем лежат несколько тетрадей из грубой бумаги; листы покрыты каракулями, чернильными пятнами и местами сильно захватаны пальцами. К довершению контраста, в глаза так и мечутся следующие надписи: «Коровы дойные…», «Пух с сорока трех индюков», «Восьмнадцать шкур», «Зарезано девять баранов…», «Продано сала…» и т. д.

Надо полагать, горничная Александры Константиновны грамотная: она беспрестанно заглядывает через голову госпожи своей и устремляет глаза на тетради, но всякий раз щурит глаза с видимым отвращением: мысль о коровах, индюках и сале, невидимому, неприятно действует на ее тонкий, изящный вкус. Этот изящный вкус горничной проглядывает в каждом ее движении и даже в манере держать гребень, которым расчесывает она волосы барыни. Белицыны, говоря о ней между собою, называют ее обыкновенно: lady Furie, но трудно предположить, чтоб вострый, как шило, нос горничной, ее выщипанные ноздри и узенькие губы могли иметь что-нибудь общее с таким названием. Несомненно лишь то, что горничная проникнута в высшей степени чувством собственного достоинства; вероятно, чтоб придать больше значения гордой голове своей, она причесывает ее a la Margot; но Александра Константиновна ничего не замечает; нагнувшись к столику налево, нахмурив сперва брови, она не отрывает глаз от деловых списков.

– Позвольте, сударыня; мне этак никак невозможно, – говорит горничная с оттенком нетерпения, которое может выказать лучше всяких слов бесконечную доброту ее госпожи.

– Ах, как это скучно!.. Ну! – возражает Александра Константиновна, выпрямляясь в кресле.

III. План осуществляется

Александра Константиновна, Сергей Васильевич, гувернантка и Мери сидели после обеда в гостиной, когда камердинер возвестил, что привели крестьянское семейство. Все тотчас же встали и пошли в переднюю.

Первое впечатление, сделанное на господ Лапшою и его семейством, было как нельзя выгоднее для последнего. Как ни были господа симпатично настроены, как ни воображали они действующих лиц романа, рассказанного Сергеем Васильевичем, но действительность превзошла ожидания. В настоящую минуту Лапша, его жена и дети могли в самом деле возбудить участие даже в таком человеке, который не знал бы их истории. Лапша, надо полагать, не шутя расшибся, упав тогда в вертеп; страдания от боли ясно отпечатывались в его опущенных, но изогнутых бровях, виднелись в его потухшем, напряженном взоре, в его позе и лице, покрытом известковою, зеленоватою бледностью; к этому примешивалось также сильное волнение: он страшно оробел, когда сказали ему, что господа требуют; рубашка на груди его колебалась, как будто раздували ее мехом, хрипевшим и шипевшим от усиленного надавливания; руки и ноги тряслись как в лихорадке. Но даже подле Лапши Катерина останавливала на себе особенное внимание: она заметно похудела в эти последние два дня; выразительные, энергические черты ее сделались как бы еще резче, но они служили теперь выражением такой глубокой скорби, так много написано было в них тоски и душевной затаенной пытки, что, взглянув на нее, Александра Константиновна почувствовала слезы на глазах своих; слезы ее вызваны также были жалким видом младенца на руках женщины; она не могла глядеть без сердечного замирания на грубое, дырявое тряпье, прикрывавшее его нежные худенькие члены. Белицына никогда даже не воображала возможности существования такой бедности. С глазами, полными истинного, сердечного сострадания, смотрела она на лохмотья Катерины и ее лицо, казавшееся еще несчастнее в соседстве с круглым, молоденьким и свежим лицом Маши. Что же касается до трех мальчуганов Катерины, их не было возможности рассмотреть: их головы и туловища исчезали совершенно: Белицыны, гувернантка, Мери и Герасим, стоявший подле печки с сложенными за спину руками, могли только видеть несколько ручонок, которые крепко держались за складки понявы и так их натягивали, что превращали в совершенно прямые линии.

Сергей Васильевич, тронутый почти столько же, сколько жена и гувернантка, приступил к объяснению с той лихорадочной торопливостью, которая овладевает всеми добрыми людьми, приступающими к исполнению давно задуманного благодеяния.

– Пожалуйста, прошу вас, успокойтесь, успокойтесь! – проговорил он тотчас же, как только поздоровался, и для того, вероятно, чтобы ободрить их, потрепал по плечу сначала Лапшу, потом Катерину и, наконец. Машу, – я призвал вас совсем не для того, чтобы вы меня боялись и были печальны, – подхватил он, – напротив, вам надо теперь повеселеть… Я узнал, сколько вы терпели, узнал обо всех ваших несчастиях, и теперь все это закончится: я и жена, мы постараемся исправить ваши обстоятельства…

– Да, непременно, непременно! – сказала Белицына, приближаясь к Катерине, – я очень обрадовалась, когда услышала, что ты такая добрая женщина: твой поступок с женою брата твоего мужа достаточно это показывает… Поверь, моя милая, я и муж, мы этого не забудем… мы сделаем для тебя все, все, что только возможно.

IV. Препятствие

Лица

[38]

, лица, привыкшие вести в столицах светскую, рассеянную жизнь, вообще говоря редко бывают постоянны в своих вкусах и стремлениях. Предмет, вызывающий искренний вздох, возбуждающий живейшее участие или располагающий к порыву веселости, встречает иногда, по прошествии самого короткого срока, полнейшее равнодушие. Это происходит оттого, кажется, что светская столичная жизнь представляет слишком много впечатлений. Упрекать светского человека в непостоянстве вкусов и переменчивости – то, же самое, что упрекать бабочку, которая потому только и перепархивает с цветка на цветок, что цветов рассыпано перед ней миллионы. Посадите бабочку в клетку и дайте ей один цветок: она, без сомнения, просидит на нем очень долго, пока не высосет из него всего соку. Светский человек едет в театр, нетерпеливо устремляет глаза на сцену и через полчаса зевает или рассматривает хорошеньких соседок. Повезите провинциала в зверинец Зама: он будет говорить об этом пять недель сряду. Все это в порядке вещей.

Но хотя Белицыны жили постоянно в столице и вели светскую, рассеянную жизнь, однако все сказанное нами нимало к ним не относится – ни на волос не относится; нет, не таковы были Белицыны!

После того как ушло крестьянское семейство, Сергей Васильевич и Александра Константиновна так же горячо говорили о нем, как если бы оно находилось перед ними; но этого мало: участие их не ограничивалось словами. Тотчас же после чая Сергей Васильевич, отправился писать письмо исправнику; Александра Константиновна приказала принести себе холста, ниток, иголку и с помощью гувернантки принялась кроить кофты, чепчики и рубашонки детям Катерины. Даже маленькая Мери с таким усердием села обметывать рубец, что невольно хотелось поцеловать ее в хорошенькую белокурую головку.

План переселения Лапши в саратовский луг и устройства там колодца и мазанки немало также занимал Сергея Васильевича. Написав письмо исправнику, он сделал маленькую смету «о вероятных доходах», которые принесет луг: смета оказалась в высшей степени удовлетворительною. Все подтверждало мысль Сергея Васильевича, что переселение должно быть совершено со всевозможною поспешностью. Так он и думал сделать, но, к сожалению, не так сделалось.

Проект о переселении сменился совершенно неожиданно и даже совершенно независимо от Сергея Васильевича проектом об устройстве сельской больницы. Это произошло вот по какому случаю: на другое утро, когда письмо к исправнику было отослано, Сергей Васильевич отправил к Лапше Агапа Акишева; ему хотелось узнать, делаются ли там какие-нибудь приготовления к отъезду. Через пять минут посланный вернулся с отрицательным ответом.

V. Дело опять пошло на лад

Александру Константиновну не шутя начинало огорчать, что Петя так долго не отыскивался. Ей так приятно было бы сообщить Катерине приятную весть! Не проходило часа, чтоб маленькая Мери не спрашивала: «Нашли ли мальчика?» Дело в том, что ей собственно предоставлено было удовольствие передать бедной матери радостное известие.

Нетерпение Александры Константиновны объяснялось еще другой причиной: она не сомневалась, что возвращение Пети развлечет, рассеет Сергея Васильевича, который вот уж пятый день ходил с задумчивым видом и был, очевидно, не в духе. Александра Константиновна не ошиблась: Сергей Васильевич, точно, нуждался в рассеянии. Он находился в положении человека, который долго питает в душе какую-нибудь мысль и вдруг видит необходимость с ней расстаться. После первой беседы с Герасимом касательно устройства больницы он убедился, что план его осуществиться никак не может. Старик словно ждал этого случая, чтобы раскрыть перед барином настоящее положение Марьинского хозяйства. Едва Сергей Васильевич заговорил о больнице, Герасим выставил ему на вид кровлю овина, которая грозила упасть на голову работникам. Сергей Васильевич сказал, что одно не мешает другому: можно выстроить больницу и починить кровлю. Герасим ловко перешел тогда к скотному двору, требующему поспешной поправки; Сергей Васильевич заметил, что для него здоровье крестьян всего дороже. Герасим совершенно согласился, но тут же начал распространяться о хлебных амбарах и закромах, которые, благодаря ветхости, пропускали со всех сторон сырость, так что мука, пролежав там месяц, превращалась в камень. Переходя таким образом от одной развалины к другой

[39]

, старик имел очевидное намерение нанести решительный удар не только больнице, но даже всем остальным проектам: увеличению пруда, постройке беседки, перемещению служб, превращению красного двора в английский сквер и проч.

Не знаю, в какой степени старый управитель достиг своей цели, но только с этого дня Сергей Васильевич впал в задумчивость и перестал говорить о своих проектах. Проекты эти были главными возбудителями деятельности, выказанной им до этого времени; лишившись их, он сделался вдруг страшно равнодушным в отношении ко всему Марьинскому. Существование помещика-хозяина, представлявшееся Сергею Васильевичу в таком поэтическом свете, явилось перед ним во всей прозаической наготе своей. «Действительно, прежде чем строить новые здания, надо поправить старые, – думал он: – в деревне неуклюжий какой-нибудь хлебный амбар действительно полезнее беседки, потому что хлеб… словом, Герасим прав… Все это, однако ж, страх скучно… надо признаться!..» – заключал он, бросая разочарованные взгляды на двор и окружающие его постройки, крытые соломой. Дни начинали казаться ему невыносимо длинными; им овладела скука и апатия, которую напрасно старалась разогнать Александра Константиновна. Катанье в лодке, прогулки в длинных дрогах, чай в лесу и другие сельские увеселения, придуманные ею для развлечения мужа, развлекали только гувернантку и Мери. Сергей Васильевич раза два был на скотном дворе, где ставили стропилы и выстилали кровлю; но все это показалось ему так незанимательным, что он туда уж не возвращался.

Скука между тем усиливалась, и бог знает, чем бы все это кончилось, если бы не одно обстоятельство, которое снова воскресило заснувшую деятельность помещика. Лапша выздоровел. Сначала известие это принято было Сергеем Васильевичем очень равнодушно, но, казалось, ему стоило даже некоторого усилия, чтобы уступить жене, которая явилась в кабинет с веселым лицом и звала его взглянуть на Лапшу.

Выздоровление Тимофея не произвело большой перемены в его наружности: он, казалось, укрепился скорее духом, чем телом; по крайней мере брови его так высоко подымались, что между ними и корнями волос оставалась только тоненькая морщинистая полоса мяса.