Ценой потери

Грин Грэм

В затерянном африканском лепрозории появляется, неизвестно зачем, европеец. Маленькое общество его соотечественников (врачи, миссионеры, колонисты) смущено, заинтриговано, взбудоражено. Чего желает этот нежданный гость, что несет в себе, что получит и какой ценой обретет он вновь вкус к жизни?

В романе документально точно изображена колония для прокаженных и стадии болезни. Однако писатель придал образу проказы нравственно-философский смысл, притом отчетливо неоднозначный. Проказа — это и проклятье мучительного самовыражения личности, и поклонение ложным кумирам, и тенета духовного гнета, и ограниченность природы человека…

ЧАСТЬ I

Глава первая

1

Каютный пассажир записал в свой дневник пародию на Декарта

[3]

: «Я испытываю неудобства, следовательно, я существую», потом долго сидел, держа перо на весу, так как добавить к этому было нечего. Капитан в белой сутане стоял у раскрытого окна салона и читал требник. Ветра не хватало даже на то, чтобы шевельнуть бахромку его бороды. Эти двое вот уже десять дней были одни на реке — одни, если не считать, конечно, команды из шестерых африканцев и десяти палубных пассажиров, которые менялись почти незаметно на каждой остановке. Самоходная баржа, принадлежавшая епископу, напоминала колесные пароходики, которые когда-то бегали по Миссисипи: какая-то вся помятая, сильно нуждающаяся в покраске, с высоким, девятнадцатого века, полубаком. Из окон салона была видна бесконечно разматывающаяся река, а внизу, на понтонах, среди дров для машинного отделения сидели, расчесывая волосы, палубные пассажиры.

Если отсутствие перемен равнозначно покою, то вот это и был покой, но до него приходилось добираться сквозь неудобства, как до ядрышка ореха, закованного в твердую скорлупу: жара, которая обволакивала их, когда река сужалась до каких-нибудь ста метров; душ, всегда теплый от близости машинного отделения; вечером — москиты, а днем — мухи цеце со скошенными назад крылышками, точь-в-точь как крохотные реактивные истребители. (В последнем поселке щит у берега предупреждал на трех языках: «Зона сонной болезни. Остерегайтесь мух цеце».) Капитан читал требник с хлопушкой в правой руке и, совершив очередное убийство, поднимал двумя пальцами крохотный трупик, показывал его пассажиру и говорил: «Цеце». Общение между ними, пожалуй, этим и ограничивалось, потому что каждый из них изъяснялся на языке своего собеседника с запинкой и с ошибками.

Вот как примерно проходил день за днем. Утром, в четыре часа, пассажира будило треньканье колокола в салоне, возвещающего «санктус», и вскоре за окном каюты (там помещались стул, стол, шкафчик, где шныряли тараканы, распятие и дань тоске по родине — фотография какой-то европейской церкви, укутанной в пушистую сутану снега) на сходнях появлялись прихожане, возвращающиеся домой. Он смотрел, как они взбираются на крутой берег и исчезают в джунглях, помахивая на ходу фонарями, точно псалмопевцы в том поселке в Новой Англии, где ему пришлось побывать как-то на святках. Около пяти баржа снова трогалась в путь, а в шесть, на восходе солнца, пассажир садился завтракать вместе с капитаном. Следующие три часа, до начала страшной жары, были для них обоих лучшими за весь день, и пассажир замечал за собой, что он может сидеть и спокойно смотреть на быструю, илистую, бурую речную волну, напор которой маленькое суденышко преодолевало со скоростью двух-трех узлов в час, и на большое колесо, взбивающее пену за кормой; может сидеть и слушать сиплое, точно у загнанного зверя, дыхание машины где-то под алтарем и святым семейством. Не слишком ли много усилий для такого медленного продвижения? Через каждые три-четыре часа впереди показывался очередной рыбацкий поселок с хижинами на высоких сваях в защиту от тропических ливней и крыс. Время от времени кто-нибудь из команды окликал капитана, и капитан брал ружье и стрелял в маленькую примету жизни, различить которую среди зеленых и синих теней леса могли только его глаза да глаза матроса: в крокодильего детеныша, пригревшегося в лучах солнца на упавшем дереве, или в орла-рыболова, неподвижно застывшего в листве. К девяти жара начиналась не на шутку, и капитан, покончив с утренним чтением требника, смазывал ружье или убивал еще несколько мух цеце, а то, сев за стол с коробкой дешевых бус, принимался низать из них четки.

После дневной трапезы, когда джунгли, залитые изнуряющим солнцем, неторопливо проплывали вдоль борта, оба они расходились по своим каютам. Пассажир долго не засыпал, даже если раздевался догола, и все не мог решить, что лучше — устроить в каюте хоть маленький сквозняк или затвориться наглухо, спасаясь от раскаленного воздуха. Вентилятора на барже не было, и по утрам он просыпался с отвратительным вкусом во рту, а под теплым душем можно было только помыться, но не освежить тело.

В конце дня оставались еще часа два относительного покоя; в ранних сумерках он сидел внизу на понтоне, а вокруг него африканцы толкли свое месиво на ужин. Над деревьями попискивали вампиры

2

Несколько дней подряд их преследовали по утрам желтые бабочки, но это было даже приятно после мух цеце. Бабочки зигзагом влетали в салон, когда только-только начинало брезжить и над рекой все еще лежал слой тумана, точно пар над чаном. Потом туман редел, и с баржи открывался вид на правый берег в кайме белых кувшинок, похожих издали на лебединую стаю. Там, где речное русло расширялось, вода была оловянного цвета, только в кильватере колесо взбивало ее до шоколадного оттенка, и зелень леса не отражалась на поверхности воды, а как бы просвечивала из-под низу, сквозь тонкий налет олова. У двоих мужчин, которые стоя ехали в челне, тени, падавшие в воду, так удлиняли ноги, точно они шли вброд по колено. Пассажир сказал:

— Отец, посмотрите! Не напрашивается ли тут объяснение, почему ученикам казалось, будто Христос ходил по морю, как посуху?

Но капитан, целившийся в эту минуту в цаплю позади кромки кувшинок, не потрудился ответить. Он был одержим страстью убивать все живое, словно только человек имел право на естественную смерть.

На шестой день они подъехали к африканской семинарии, которая стояла на высоком глинистом берегу, уродливая, как новые краснокирпичные университеты в Англии. Капитан, преподававший когда-то в этой семинарии греческий язык, остановился здесь на ночевку, отчасти по старой памяти, отчасти для того, чтобы взять топливо по более дешевой цене, чем запрашивала ОТРАКО. Погрузку начали немедленно — молодые черные семинаристы были наготове: не дав колоколу прозвонить дважды, они начали таскать дрова на понтоны, чтобы баржа могла отвалить при первом же проблеске рассвета. После обеда миссионеры собрались в общей комнате. В сутане был только капитан. Один из миссионеров, с бородкой, аккуратно подстриженной клинышком, в расстегнутой на груди рубашке цвета хаки, напомнил пассажиру молодого офицера иностранного легиона, которого он знал на Востоке, человека отчаянного, недисциплинированного, погибшего героической, но бессмысленной смертью. Другого миссионера можно было принять за профессора экономики, третьего — за адвоката, четвертого — за врача, но в их смешливости, в чрезмерном азарте, с которым они играли в незамысловатую карточную игру, не на деньги, а на спички, чувствовалась наивность и неискушенность, присущая отшельникам, отрешенность от мира, какая бывает у путешественников, застигнутых бураном на снежном пике, или у людей, все еще скованных войной, хотя она давно отгремела в этих местах. Вечером они включили радио, послушать последние известия, но тут сказалась сила привычки, это было механическое повторение акта, который производился много лет подряд с целью, теперь уже почти забытой. Им не было никакого дела до напряженной политической обстановки в Европе, до смены европейских кабинетов; даже беспорядки — то, что происходило за несколько сот миль от семинарии, по ту сторону реки, — не вызывали у них особого интереса, и пассажир чувствовал, что здесь он в полной безопасности, что донимать назойливыми вопросами его никто не будет. Ему снова вспомнился иностранный легион. Будь он убийцей, бежавшим от правосудия, ни у кого из этих людей не хватило бы любопытства, чтобы коснуться его тайной раны.

И все же их смех почему-то действовал ему на нервы, как шумливый ребенок или джазовая пластинка. Его раздражало, что они так радуются чистейшим пустякам — даже бутылке виски, которую он захватил для них с баржи. Тех, кто сочетается с Господом Богом, подумал он, тоже можно одомашнить — этот брак такая же банальность, как и все прочие. Слово «любовь» — всего лишь равнодушное прикосновение губ, как во время мессы, «Аве Мария» — все равно что слово «дорогой» в начале письма. Брак духовный, подобно бракам мирским, держится общностью привычек и вкусов Бога и его служителей; Богу приятно, когда ему поклоняются, им приятно воздавать поклонение, но только в твердо установленные дни и часы, как отправляют в пригородах супружеские обязанности в ночь с субботы на воскресенье.

Глава вторая

1

Доктор Колэн просмотрел анализы пациента — вот уже полгода мазки, взятые у него с кожи на лепрозные бациллы, давали отрицательный результат. У африканца, который стоял перед ним с костылем под мышкой, не было пальцев ни на руках, ни на ногах. Доктор Колэн сказал:

— Ну что ж, прекрасно. Ты здоров.

Африканец шагнул ближе к докторскому столу. Его беспалые ноги были как палки, и, переступая ими, он будто утрамбовывал землю. Он спросил с тревогой:

— Мне уходить отсюда?

Доктор Колэн посмотрел на культю, которую пациент протянул вперед, точно кое-как обструганную чурку, — отдаленное подобие человеческой руки. По существующим правилам в лепрозории содержались только заразные больные, излечившихся отсылали обратно по домам, а если это было возможно и нужно, пользовали как амбулаторных пациентов в главном городе провинции — Люке. Но до Люка надо было добираться много дней по дороге или по реке. Колэн сказал:

2

Раз в месяц доктор Колэн и отец настоятель сходились на тайное совещание и вдвоем корпели над цифрами. Лепрозорий содержался на средства Ордена, врача и медикаменты оплачивало государство. Второй партнер был побогаче и поприжимистее, и доктор делал все, от него зависящее, чтобы переложить хоть часть финансовых тягот с плеч Ордена на плечи государства. В борьбе с общим врагом эти двое крепко подружились — было известно, что доктор Колэн даже ходит кое-когда к мессе, хотя он давным-давно, еще до переезда на этот многострадальный знойный континент, утерял веру в любого из тех богов, что пользуются признанием священнослужителей. Единственное, чем досаждал ему настоятель, — это сигарой, с которой он расставался только на время службы в церкви да во сне. Сигары были крепчайшие, кабинет у доктора — тесный, его книги и деловые бумаги были вечно пересыпаны пеплом. Сейчас ему пришлось стряхивать пепел с отчетов, приготовленных для старшего медицинского инспектора в Люке. В этих отчетах он ухитрился ловко и незаметно отнести за счет государства стоимость новых настенных часов и трех сеток от москитов, купленных миссией.

— Виноват, — сказал настоятель и засыпал пеплом страницу нового атласа по лепре. Густые сочные краски и завихрения на рисунках напоминали репродукции вангоговских пейзажей

[9]

, и перед приходом настоятеля доктор листал атлас, получая от этого чисто эстетическое наслаждение. — Я становлюсь просто невыносимым, — сказал настоятель, смахивая пепел со страницы. — А сегодня особенно. Правда, у меня был в гостях мистер Рикэр. Одно расстройство от этого человека.

— Что ему понадобилось?

— Приехал разузнать о нашем госте. И само собой, с посягательствами на его запасы виски.

— Неужели ради этого стоило добираться сюда целых три дня?

ЧАСТЬ II

Глава первая

1

На незнакомом месте новоселу надо сразу же создать привычную, знакомую обстановку — для этого годится и фотография и стопка книг, если он ничего другого из прошлого не привез. У Куэрри не было ни одной фотографии, ни одной книги, если не считать дневника. В первый день, когда его разбудило в шесть утра пение молитв, доносившееся из часовни за стеной, он ужаснулся, почувствовав свою полную заброшенность. Он лежал на спине, прислушиваясь к молитвенным напевам, и если бы его перстень с печаткой обладал магической силой, он повернул бы его на пальце и попросил у представшего перед ним джинна, чтобы джинн помог ему перенестись обратно в то место, которое, за неимением более подходящего слова, именовалось его домом. Но магия, если она вообще существует, вероятнее всего, была в ритмическом и невнятном пении за стеной. Оно напомнило Куэрри, точно запах лекарства, болезнь, от которой он давным-давно излечился. Как же было не подумать, что зона лепры окажется зоной и той, другой болезни! Он ожидал увидеть в лепрозории врачей и сиделок и совсем упустил из виду, что здесь будут священники и монахини.

В дверь постучал Део Грациас. Куэрри услышал, как он тычет своей культей, пытаясь приподнять щеколду. На кисти у него, точно пальто на колышке, висело ведро с водой. Куэрри спросил доктора Колэна, прежде чем нанять Део Грациаса, бывают ли у него боли, но доктор успокоил его, ответив, что потеря пальцев на руках и ногах исключает боль. Только прокаженные с отеком кистей и ущемлением нервных стволов испытывают страдания — страдания почти невыносимые (иногда было слышно, как они кричат по ночам), но это в какой-то степени служит им защитой от мутиляции. Лежа на спине в постели и сгибая и разгибая пальцы, Куэрри не испытывал страданий.

И вот с первого же дня, с первого утра он стал подчинять свою жизнь рутине — отыскивая знакомое в пределах незнакомого. Только при этом условии и можно было выжить. Ежедневно в семь часов утра он завтракал вместе с миссионерами. Они сходились в общей комнате, успев поработать час, после того как умолкало пение молитв. Отец Поль и брат Филипп ведали динамо-машиной, которая подавала ток в миссию и поселок прокаженных; отец Жан приходил, отслужив мессу у монахинь; отец Жозеф успевал к этому времени наладить работу на участке, который расчищали под здание новой больницы; отец Тома, с глазами, похожими на камешки, вдавленные в серую глину его лица, выпивал кофе залпом, точно слабительное, и убегал в подведомственные ему школы. Брат Филипп сидел за столом молча, не участвуя в разговорах: он был старше отцов миссионеров, говорил только по-фламандски, а лоб у него был словно источен непогодой и долготерпением. По мере того как миссионеры обретали каждый свое лицо, точно на негативах в ванночке с проявителем, Куэрри все больше и больше избегал их общества. Он боялся, как бы они не начали расспрашивать его, но потом ему стало ясно, что здесь, как и в семинарии на реке, ни о чем таком допытываться не станут. Даже самые необходимые вопросы облекались у них в утвердительную форму: «Месса начинается в половине седьмого утра, если вы пожелаете присутствовать на воскресном богослужении», — и Куэрри не нужно было отвечать, что он уже больше двадцати лет не ходит к мессе. Его отсутствия как бы не замечали.

После завтрака, прихватив книгу, взятую в маленькой библиотеке доктора, он шел к реке. В этом месте она разливалась широко, чуть ли не на милю от берега до берега. Старый, весь проржавевший баркас спасал его от муравьев, и он сидел в нем часов до девяти, пока не прогоняло высоко поднявшееся солнце. Иногда он читал, а то просто смотрел на ровный ток воды зеленовато-желтого цвета, на маленькие островки травы и водяных гиацинтов, которые нескончаемой вереницей, точно медленно ползущие такси, проплывали мимо, из самого сердца Африки к далекому океану.

На другом берегу, над зеленой стеной джунглей, вздымались огромные деревья с обнаженными корнями, похожими на шпангоуты недостроенного корабля, с бурыми, точно вялая цветная капуста, кронами. Холодные серые стволы без веток, извивающиеся то вправо, то влево, были похожи на живых змей. Белые, точно фарфоровые, птицы стояли на спинах кофейно-коричневых коров, а однажды он битый час наблюдал за семьей, которая сидела в пироге у самого берега и ровно ничего не делала. На матери было ярко-желтое платье, отец, морщинистый, как древесная кора, горбился над веслом, ни разу не шевельнув им, девушка держала на коленях ребенка и все улыбалась и улыбалась застывшей улыбкой, похожей на клавиатуру рояля. Наконец на солнцепеке становилось слишком жарко, он шел к доктору в больницу или в амбулаторию, и, когда Колэн заканчивал вместе с ним обход или прием, полдня, слава Богу, оставалось позади. Его уже не тошнило от того, что приходилось видеть здесь, и флакона с эфиром больше не требовалось. Через месяц он сказал доктору:

2

Река образовывала большую излучину в джунглях, и не одно поколение здешних правителей терпело неудачу в борьбе с лесной чащей и дождями, пытаясь проложить дорогу через этот мыс от административного центра провинции — города Люка. В периоды дождей повсюду были непролазные топи, притоки так вздувались, что паромы бездействовали, а лесная чаща роняла поперек дороги деревья, на больших расстояниях одно от другого, точно чередуя геологические слои. В глубине зарослей деревья век от века незаметно дряхлели и наконец умирали, падая в предсмертной агонии на жилистые руки лиан, и рано или поздно лианы бережно опускали эти трупы на то пространство, которое одно могло принять их, — на дорогу, узкую, как гроб или могила. Катафалков здесь не было, и убрать отсюда покойников мог только огонь.

В периоды дождей дорогой никто не пользовался; несколько семей колонистов, живущих в джунглях, оказывались тогда совершенно отрезанными от мира, и выручал их только велосипед. На велосипеде можно было добраться до берега реки и, поселившись в рыбацком поселке, ждать прибытия парохода или баржи. Потом, когда дожди кончались, проходила еще не одна неделя, прежде чем местные власти могли выделить рабочую силу — жечь костры, чтобы расчистить завалы. Если запустить дорогу, через несколько лет она вовсе исчезнет, и уже навсегда. От нее останутся лишь неглубокие царапины и борозды на земле, похожие на настенные письмена первобытного человека, и тогда в этих местах будут жить только пресмыкающиеся, насекомые, два-три вида птиц, приматы и, может быть, пигмоиды — единственные человеческие существа в джунглях, которые способны существовать без дороги.

В первую ночь Куэрри остановил грузовик в том месте, где начиналась тропинка, ведущая к плантации Перрэнов. Он открыл банку консервированного супа и банку сосисок, а Део Грациас тем временем поставил ему раскладную койку в кузове и зажег керосинку. Куэрри хотел поделиться с ним, но у Део Грациаса была какая-то своя еда в горшке, завернутом в старую тряпку, и они молча сидели по обе стороны машины, точно каждый в своей комнате. Поев, Куэрри обошел грузовик, с тем чтобы переброситься двумя-тремя словами с Део Грациасом, но бой почтительно поднялся с земли, точно хозяин явился к нему в хижину в поселке, и это сразу убило в Куэрри всякое желание говорить. Если б его слугу звали попросту Пьер, Жан или Марк — тогда можно было бы начать с какой-нибудь несложной фразы по-французски, но Део Грациас… это нелепое имя застряло у Куэрри в горле.

Он отошел от машины, зная, что все равно не заснет, и зашагал по тропинке, которая в конце концов должна была привести или к реке, или на плантацию Перрэнов. Сзади послышалось глухое притоптывание Део Грациаса. Бой шел за ним, то ли решив охранять его, то ли побоявшись остаться в темноте около грузовика. Куэрри раздраженно обернулся, потому что ему хотелось побыть одному, — Део Грациас стоял на своих кургузых беспалых ступнях, подпираясь костылем, точно тотем

— Эта тропинка к Перрэнам?

3

Аппарат доктора пришлось разыскивать долго, прежде чем его следы обнаружились. В отделе грузов ОТРАКО о нем ничего не знали и направили Куэрри в таможню, которая оказалась всего-навсего деревянным домишком у маленькой речной пристани, где лопоухие собаки встретили его лаем и тут же разбежались. В таможне к его приходу отнеслись с полным равнодушием и ничем не помогли, так что ему пришлось отправиться на поиски европейца-инспектора, а тот в эти часы наслаждался послеполуденной сиестой в одном из розовых и голубых домов нового типа рядом с маленьким городским садом, на раскаленные цементные скамейки которого никто не садился. Дверь ему отворила растрепанная, заспанная африканка, видимо, отдыхавшая вместе с инспектором. Сам инспектор оказался пожилым фламандцем, едва говорившим по-французски. Мешки у него под глазами были как кошелечки, в которых таились контрабандные воспоминания неудачника. Куэрри успел так привыкнуть к жизни в джунглях, что не мог признать в этом человеке своего современника, существо одной с ним расы. Рекламный календарь на стене с цветной репродукцией картины Вермеера

[13]

, трехстворчатая рамка на закрытом рояле с фотографиями жены и детей, портрет его самого в допотопном офицерском мундире времен какой-то допотопной войны — все это было словно остатки исчезнувшей цивилизации. Точная датировка их не представляла труда, но никакие изыскания не обнаружили бы чувств, когда-то связанных с ними.

Инспектор держался очень вежливо, но был явно смущен: ему, видимо, хотелось прикрыть гостеприимством кое-какие тайны своей сиесты. Брюки у него были не застегнуты. Он предложил Куэрри сесть и выпить виски, но, услышав, что его гость приехал из лепрозория, забеспокоился, испугался и все поглядывал на кресло, в котором Куэрри сидел. Он, вероятно, ожидал, что бациллы лепры вот-вот начнут буравить обивку. Нет, про аппарат ему ничего не известно, Куэрри надо справиться в соборе, не туда ли его завезли. Выйдя на лестничную площадку, Куэрри услышал, как в ванной комнате за дверью полилась вода. Инспектор, видимо, дезинфицировал руки.

Аппарат действительно доставили в собор, хотя священник, с которым Куэрри пришлось иметь дело, сначала отрицал это, полагая, что в ящиках упакована статуя какого-нибудь святого или книги для миссионерской библиотеки. Груз этот был отправлен с последним пароходом ОТРАКО и, вероятно, застрял где-то в пути. Куэрри поехал в холодильник. Дневной отдых в городе кончился, и ему пришлось стоять в очереди за стручковой фасолью.

Вокруг него, наперебой требуя к себе внимания, раздавались раздраженные голоса colons, негодовавших по разным поводам. Ему вдруг показалось, что это Европа, и он невольно вобрал голову в плечи, боясь, как бы его не узнали. Стоя в набитой людьми лавке, он понял, что на реке и в поселке при лепрозории все-таки был хоть какой-то покой.

— Нет, картофель у вас есть! — говорил женский голос. — Как вы смеете отрицать это! Его доставили со вчерашним самолетом Я же знаю, мне летчик сказал. — И, пуская в игру последнюю карту, она заявила хозяину лавки — европейцу: — Я жду губернатора к обеду.

Глава вторая

Дом и завод стояли у самой переправы; лучшего местоположения нельзя было и выбрать, учитывая ненасытное любопытство Рикэра. Никто не мог проехать по дороге из города в глубь страны, минуя два широких окна его дома, словно линзы бинокля направленные на реку. Они ехали к реке под густо-синей тенью пальм; шофер Рикэра и Део Грациас следовали за ними в грузовике Куэрри.

— Видите, мосье Куэрри, что делается? Какая высокая вода! Сегодня на тот берег не переберешься. А может, и завтра, кто знает? Так что у нас с вами будет время побеседовать на разные интересные темы.

Когда они ехали по заводскому двору, среди выброшенных за ненадобностью ржавеющих котлов, их окутало тяжелым запахом прогорклого маргарина. Из отворенных настежь заводских дверей повеяло горячим ветром, и на миг в сумерки вымахнул отсвет котельной топки.

— Вам, привыкшему к заводам западного мира, — сказал Рикэр, — все это, конечно, покажется довольно убогим. Хотя я не помню, имели вы когда-нибудь касательство к заводам?

— Нет.

Глава третья

1

— Вы хотите приносить пользу, ведь так? — резко спросил доктор. — Вам не нужна просто черная работа. Вы не мазохист и не святой.

— Рикэр обещал, что он никому не проговорится.

— Он держал слово почти месяц. Для Рикэра это огромное достижение. В последний свой приезд он рассказал о вас только настоятелю, и то по секрету.

— А что ему сказал настоятель?

— Что никаких секретов вне исповедальни он слушать не желает.

2

Куэрри писал в дневнике: «Делать что-нибудь для людей из жалости я не способен, потому что во мне осталось слишком мало добрых чувств к ним». Он со всеми подробностями воспроизвел в памяти рубец на детской груди и четырехпалую ногу, но это его не растрогало, булавочные уколы, сколько бы их ни было, не могут вызвать ощущение подлинной боли. Надвигалась гроза, и летучие муравьи, роями влетая в комнату, с размаху ударялись о лампу, так что под конец окно пришлось затворить. На цементном полу муравьи бегали взад и вперед, как бы в полной растерянности от того, что они так внезапно превратились из воздушных созданий в создания земные. При затворенном окне влажная духота стала чувствоваться еще сильнее, и, чтобы пот не попадал на бумагу, Куэрри подложил под кисть промокашку.

Он писал, стараясь объяснить доктору Колэну мотивы своих поступков. «Призвание это акт любви, а не профессия, не карьера. Когда желание умирает, физическая близость с женщиной невозможна. Я истратил себя до конца и в любовных делах и в своем призвании. Не пытайтесь связать меня браком без любви, не заставляйте имитировать то, чему я когда-то отдавался со страстью. И не твердите мне, как в исповедальне, о моем долге. Талант — мы проходили это в детстве на уроках закона Божия — нельзя зарывать в землю, пока у него еще есть покупательная способность, но когда в обращение пущены другие деньги с другими изображениями, когда ценность отдельной монеты равняется лишь стоимости пошедшего на нее серебра, человек имеет право запрятать эту монету куда-нибудь подальше. Старинные монеты, так же как и зерно, всегда находят в могилах».

Писалось все это наспех и выходило довольно бессвязно. Не дано ему было отыскать точное словесное выражение своим мыслям. Кончил он так: «Все, что я строил, я строил для самого себя, а вовсе не во славу Божию и не в угоду заказчикам. Не говорите мне о людях. Люди — вне моей сферы действия. Впрочем, разве я не предлагаю стирать их грязные бинты?»

Он вырвал эти страницы из дневника и послал их с Део Грациасом доктору Колэну. Последняя недописанная фраза: «Я согласен делать для вас что угодно, в пределах разумного, но не ждите от меня попыток вернуться…» — повисла в воздухе, точно доска с борта корабля, по которой спустили в море покойника.

Позднее доктор Колэн вошел к нему и швырнул на стол его письмо, сжатое в комок.

Глава четвертая

1

Месяца через два Куэрри и Део Грациас в какой-то степени прониклись доверием друг к другу. На первых порах основанием к этому послужило только то, что слуга был калека. Куэрри не сердился на него, когда он расплескивал воду, не вышел из себя в тот раз, когда его чертеж был залит чернилами из разбитой бутылки. Ведь не так-то легко выполнять даже самую простую работу, когда нет пальцев ни на руках, ни на ногах, и, во всяком случае, если человеку все безразлично, то сердиться нелепо, да и не стоит труда. Как-то раз калеку-боя угораздило сшибить со стены распятие, которое отцы миссионеры оставили в комнате Куэрри, и он ждал, что хозяин воспримет это так же, как воспринял бы он сам, если бы кто-нибудь, по небрежности или по злому умыслу, разбил его собственный фетиш. Долго ли ему было принять равнодушие за доброту?

Однажды вечером, в полнолуние, Куэрри вдруг почувствовал, что слуги нет дома, — так замечаешь во временном жилье пустое место на камине, прежде как будто занятое чем-то. Кувшин стоял без воды, сетка от москитов не была спущена, а позже, идя к доктору посоветоваться насчет удешевления строительства, Куэрри увидел, как Део Грациас ковыляет с костылем по главной улице поселка, изо всех сил торопясь куда-то, если только на беспалых ногах можно торопиться. Лицо у Део Грациаса было мокрое от пота, и, когда Куэрри окликнул его, он быстро завернул в первый же двор. Возвращаясь домой через полчаса, Куэрри увидел, что его бой стоит на том же самом месте, точно пенек, который не удосужились выкорчевать. Пот змеился у него по лицу, как дождевые струи по древесной коре, и он будто вслушивался в какие-то далекие-далекие звуки. Куэрри тоже прислушался, но услышал только стрекотанье цикад и нарастающее волной лягушиное кваканье. К утру Део Грациас не вернулся, и Куэрри почувствовал нечто вроде разочарования от того, что слуга ушел, не потрудившись предупредить его. Он сказал об этом доктору.

— Если и завтра не появится, вы подыщете мне другого боя?

— Непонятная история, — ответил доктор Колэн. — Я определил его к вам, чтобы он мог остаться в лепрозории. Ему не хотелось уходить.

Ближе к вечеру один из прокаженных подобрал костыль Део Грациаса на тропинке, которая вела в самую гущу джунглей, и пришел с ним в комнату Куэрри, где тот работал, стараясь до конца использовать дневной свет.

2

— Времени на размышления у нас обоих было достаточно, — сказал Куэрри доктору Колэну. — Отойти от него я решился только часов в шесть, когда рассвело. Да, вероятно, около шести. Я забыл завести часы.

— Представляю себе, какой долгой и томительной показалась вам эта ночь.

— Бывало и хуже, когда ты один как перст. — Он помолчал, напрягая память в поисках примера. — Ночи, когда всему конец. Они как вечность. А эта ночь будто была всему началом. Физические неудобства меня никогда особенно не пугали. Приблизительно через час я шевельнул рукой, но он не дал мне отнять ее. Придавил култышкой, как пресс-папье. Странное у меня было ощущение — будто он во мне нуждается.

— Почему же странное? — спросил доктор Колэн.

— Для меня странное. Я сам довольно часто нуждался в людях. Мне можно поставить в вину, что я не столько любил людей, сколько старался как-то использовать их. Но знать, что ты сам кому-то нужен, это совсем другое ощущение. Оно не возбуждает, а успокаивает. Что значит слово «пенделэ»? Когда я хотел отнять руку, он вдруг заговорил. До сих пор я не очень-то прислушивался к их здешней речи — так, краем уха, как слушаешь детскую болтовню, и понять эту смесь французского с каким-то африканским наречием мне было нелегко. А слово «пенделэ» я уловил сразу, он то и дело его повторял. Что оно значит, доктор?