Труженики Моря

Гюго Виктор

Роман французского писателя Виктора Гюго «Труженики моря» рассказывает о тяжелом труде простых рыбаков, воспевает героическую борьбу человека с силами природы.

Ламаншский архипелаг

I. Стихийные бедствия прошлого

Атлантический океан подтачивает наши берега. Под натиском полярного течения меняется наше скалистое западное побережье. Гранитная стена на взморье – от Сен-Валери-наСомме до Ингувиля – подрыта; обрушиваются огромные глыбы, вода перекатывает горы валунов, заваливает камнями и затягивает песком наши гавани, заносит устья наших рек Ежедневно отрывается и исчезает в волнах клочок нормандской земли. Титаническая работа, затихающая ныне, некогда внушала ужас. Лишь огромный волнорез – Финистер

[2]

обуздывал море. По провалу между Шербургом и Брестом легко судить о мощи северного прилива, о неистовой силе, разрушавшей берег.

Залив в Ламанше образовался за счет земли французской и произошло это в доисторические времена. Однако дата последнего набега океана на наше побережье известна. В 709 году, за шестьдесят лет до восшествия на престол Карла I море одним ударом откололо от Франции Джерсей. Кроме – Дщерсея, видны и гористые берега земель, затопленных еще раньше. Вершины, выходящие из воды, – острова. Называются они Нормандским архипелагом.

Там расселился трудолюбивый человеческий муравейник Вслед за работой моря, сотворившей пустыню, началась работа человека, сотворившая народ.

II. Гернсей

Гранит на юге, песок на севере; здесь – крутизна, там – дюны; покатая равнина с волнистой грядой холмов, вздыбленные скалы; бахрома этого зеленого, собранного в складки покрывала, – морская пена; то тут, то там вдоль берега осыпавшийся вал, на нем несколько орудий, башня с бойницами; У самого моря – крепостная стена с амбразурами и лестницами, ее заносит песок и бьет в нее волна, теперь ей грозит только эта осада; мельницы, обезглавленные бурями; в Балле, в Виль-о-Руа, в порту Сен-Пьер, близ Тортваля, крылья иных еще вертятся; в скалистых бухтах – якорные стоянки; в дюнах – стада; без устали рыскают овчарки и сторожевые псы погонщиков скота; одноколки городских торговцев, подскакивая, мчатся по ухабистым дорогам; нередко встретишь черные дома; на западном побережье их просмаливают, предохраняя от дождей; петухи, куры, навозные кучи; повсюду циклопические стены, стояли они прежде и в старинной гавани, их огромные гранитные глыбы, могучие столбы, тяжелые цепи изумляли взор; теперь, к сожалению, все это уничтожено; фермы в раме вековых деревьев; поля, обнесенные каменной оградой по пояс высотой, словно исчертили равнину сложным шахматным узором, лачуги, сложенные из гранита, – настоящие казематы; хижины эти устояли бы под градом ядер; коегде в глуши новое зданьице с колоколом на крыше – школа; два-три ручья в низинах; дубы и вязы; самой природой взлелеянная лилия Гернсея – таких нигде больше не найти в весеннюю страду – плуги с восьмеркой лошадей; перед домами объемистые стога на каменных тумбах, стоящих кольцом; заросли дикого терновника и рядом подстриженные тисовые деревца, фигурные кусты, вычурные вазы – сады в старинном французском стиле вперемежку с фруктовыми садами и с огородами; изысканные цветы за тыном крестьянской усадьбы; рододендроны среди картофельной ботвы; на траве сушатся побуревшие водоросли;"кладбища без крестов; там в лунном свете каждый надгробный камень кажется призраком, Белой дамой; на горизонте десяток готических колоколен; старые церкви, новые догматы; протестантские обряды уживаются с католической, архитектурой; в песках и на мысах сумрачная кельтская загадка, воплощенная в различные формы: менгиры, пельваны, длинные камни, камни волшебные, камни качающиеся, звенящие камни, каменные галереи, кромлехи, дольмены; всевозможные памятники истории; после друидов – католические священники; после католических – протестантские; живы легенды о том, как на вершину, где стоит замок архангела Михаила

Таков Гернсей.

III. Гернсей. Продолжение

Тучная, плодородная земля, полная соков. Лучших пастбищ не найти. Отменная пшеница, породистые коровы. Телки с выгонов Сен-Пьер-дю-Буа не уступают премированным овцам с Конфоланского плоскогорья. Сельскохозяйственные общества Франции и Англии отмечают премиями продукты нив и пажитей Гернсея. К услугам сельского хозяйства множество дорог; превосходная сеть путей сообщения наполняет жизнью весь остров. Дороги там отличные. У одного перекрестка лежит на земле плоский камень, на нем высится крест. Готье де ла Сальт, старейший бальи

[5]

Гернсеяг назначенный в 1284 году и открывший список бальи, был повешен за неправый суд.

На том месте, где бальи в – последний раз преклонил колени, где он в последний раз молился, и стоит этот крест, называемый «Крестом бальи».

В бухтах и заливах, у якорных стоянок море пестрит большими буями, похожими на размалеванные сахарные головы; они покачиваются на волнах, и в глазах рябит от красной и белой клетки, черных и желтых полос, от зеленых, синих, оранжевых крапинок, ромбов и разводов. Порой доносится однообразное пение матросов, тянущих судно бечевой.

Довольный вид не только у рыбаков: у садовников и земледельцев тоже. Почва, насыщенная прахом каменных пород, могуча; ил и водоросли сдабривают ее солями; вот причина невероятной плодоносности; все растет на глазах; всюду магнолии, мирты, лавры, олеандры, голубые гортензии; фуксии цветут пышным цветом; аркадами встает трехлистная вербена, стеною высится герань; апельсиновые и лимонные деревья зеленеют под открытым небом; в теплицах созревает виноград, и он бесподобен: камелии – словно деревья; в садах алоэ вышиною с дом. Нет на свете роскошней, нет сказочней той растительности, что заслоняет и украшает фасады прелестных вилл и коттеджей острова.

Но не все побережье Гернсея пленяет взоры, в иных местах остров просто страшен. Западная его сторона оголена шквалами. Там высокий прибой, там штормы, обмелевшие бухты, залатанные лодки, поля под паром, пустоши, лачуги, порой деревушка с шаткими и убогими домами, тощие стада, просоленная низкорослая трава – угрюмая картина безысходной нищеты.

IV. Травы

Трава на Гердеее – обыкновенная трава, только она чуть побогаче, чем везде; гернсейскиех пастбища под стать лугам близ Клюжа или Жеменоса. Вы тут найдете, как в любом другом месте, овсяницу и мятлик, но здесь больше костеря с веретеновидными колосками, канареечника, полевицы, из которой делается зеленая краска, желтого лупина, бухарника с ворсистым стеблем, благоухающего желтоцветника, дрожащих кукушкиных слезок, курослепа, диких злаков; здесь лисохвост – его колос похож на крошечную булаву, куга – из ее стеблей плетут корзины, песочный овсец – он укрепляет зыбучие пески.

И все? Нет. Тут встретишь и песью траву – ее цветы свертываются клубочком, и дикое просо, а по словам некоторых здешних агрономов, и бородач. Скерды, листья которых похожи на листья одуванчиков, показывают время, а сибирская заячья капустка предвещает погоду. Трава как трава, но все же такой травы вы нигде не найдете, ибо это трава архипелага; ведь она растет на граните и поливают ее волны океана.

А теперь вообразите целый мир насекомых, и прелестных и уродливых, они ползают среди былинок и порхают над ними:

в траве – длиннорогие, длинноусые жуки долгоносики, муравьи, пасущие своих кормилиц – травяных тлей, кузнечики, букашка, что зовется «божьей коровкой», и листоед, что зовется «чертовой тварью»; на траве и в воздухе – стрекозы, наездники, осы, бронзовики, бархатистые шмели, ажурнокрылые мухи, осы с красным брюшком, жужжащие шершни, – вообразите все это, и вы получите представление о сказочном зрелище, которое созерцает на гребне горы близ Жербура или Фермен-Бэя июньским полднем энтомолог, склонный к мечтательности, и склонный к естествознанию поэт.

И вдруг в нежно-зеленой мураве мелькнет перед вами квадратная плита, а на ней две выгравированные буквы:

V. Козни моря

Оверфол – читай «гиблое место» – явление обычное на западном берегу Гернсея. Берег этот искусно изрезан волнами.

Говорят, ночью на вершине предательских утесов появляется сверхъестественное сияние, что подтверждают и бывалые мореходы: оно то предостерегает, то сбивает с пути. Смелые и легковерные моряки различают под водой легендарную голотурию – эту крапиву, растущую на дне морей и в преисподней: стоит до нее дотронуться, как руку опалит пламя. Такое местное название, как, например, Тентаже (от галльского ТенТажель), свидетельствует о том, что тут дело не обходится без дьявола. Эсташ

[6]

, он же Уэйс, намекает на него в старинных своих виршах:

Ламанш так же непокорен ныне, как во времена Тьюдрига, Умбрафеля, Черного Амон-ду и рыцаря Эмира Лидо, укрывавшегося на острове Груа, близ Кемперле. В здешних краях море устраивает представления, которых следует остерегаться. Компас у нормандских островов выкидывает удивительные фокусы; бывает, например, так: буря надвигается с юго-востока, потом наступает затишье, полное затишье; вы облегченно вздыхаете; порою так проходит час; вдруг – ураган, но не с юго-востока, а с севера, он налетал с кормы, теперь налетает с носа; буря идет в обратном направлении. Только опытный лоцман, морской волк, успеет переставить паруса в затишье, пока меняется ветер, а иначе несдобровать: судно терпит крушение и тонет.

В бытность свою на Гернеее Рибероль

[7]

, окончивший жизнь в Бразилии, урывками записывал события дня. Вот листок из его дневника: "1 января. Новогодний гостинец: буря. Судно, прибывшее из Портрие, вчера пошло ко дну прямо против крепости. 2 января. Близ Рокена затонул трехмачтовый корабль. Шел из Америки. Семеро погибло. Двадцать одна душа спасена. 3 января. Почтовое судно не прибыло. 4 января.

Часть первая

Сьер Клюбен

Книга первая

Как создается дурная слава

I. Слово, написанное на белой странице

Сочельник 182… года на Гернсее был примечателен. В тот день шел снег. Морозная зима на островах Ламанша надолго остается в памяти людей, а снег здесь – целое событие.

В то рождественское утро ровно белела дорога, идущая вдоль моря от порта Сен-Пьер к Валлю. Снег падал с полуночи до самой зари. Часам к девяти, вскоре после восхода солнца, дорога была почти безлюдна, ибо еще не пришло время англиканам идти в сенсансонскую церковь, а методистам – в эльдадскую часовню. На всем пути от церкви до часовни виднелись только трое прохожих: мальчик, мужчина и женщина. Все трое шли поодаль друг от друга, и, казалось, их ничто не связывало. Мальчик, лет восьми на вид, остановился с любопытством глядя на снег. Мужчина шел за женщиной шагах в ста. Они направлялись к Сен-Сансону. Мужчина, не то мастеровой, не то матрос, был еще молод. Будничная одежда – коричневая куртка из толстого сукна и штаны из просмоленной парусины – говорила о том, что он, несмотря на праздник, в церковь не собирался. Подошвы его неуклюжих башмаков из грубой кожи, подбитые большими гвоздями, оставляли на снегу отпечаток, скорее напоминавший тюремный замок, чем след человеческой ноги. Путница же принарядилась, как подобает для выхода в церковь: на ней была широкая теплая пелерина черного фламандского шелка, из-под которой виднелось прехорошенькое поплиновое платье в розовую и белую полоску; если бы не красные чулки, вы бы приняли ее за парижанку. Она шла быстрым и легким шагом и по одной ее походке, которую еще не отяжелило бремя жизни, можно было угадать, что идет молоденькая девушка.

Такая парящая, грациозная поступь свойственна девушкам в пору самого неуловимого из всех переходов – в пору отрочества, этого слияния вечерних и предрассветных сумерек, пробуждающейся женственности и уходящего детства. Мужчина ее не замечал.

Около купы вечнозеленых дубов, у конопляника, в том месте, что носит название «Нижние дома», она вдруг обернулась, и это движение заставило путника взглянуть на нее. Девушка остановилась, точно рассматривая его, нагнулась и как будто написала что-то пальцем на снегу. Потом она выпрямилась и пошла дальше еще быстрее, снова оглянулась, на этот раз смеясь, и исчезла, свернув с дороги влево, на тропу, окаймленную изгородью и ведущую к Льерскому замку. Когда она оглянулась во второй раз, путник узнал в ней Дерюшетту, одну из самых очаровательных девушек на острове.

Он и не думал догонять ее и лишь через несколько минут очутился возле купы дубов, у конопляника. Он забыл об исчезнувшей девушке, и если б в этот миг плеснул дельфин в море или малиновка выпорхнула из кустов, он, быть может, и пошел бы своей дорогой, заглядевшись на дельфина или малиновку. Но случилось так, что его глаза были опущены и взгляд упал на то место, где стояла девушка. На снегу отпечатались следы ее ножек, а рядом он прочел написанное ею слово: «Жильят».

II. «Дом за околицей»

Жильят жил в еенсансонском приходе. Его там не любили. На это были причины.

Во-первых, его дом посещала «нечистая сила». И в пустынных закоулках, и на людных улицах Джерсея и Гернсея не только в деревне, но даже в городе иной раз наталкиваешься на дом, вход в который заколочен; дикий терновник сторожит дверь; доски, прибитые гвоздями, словно безобразные пластыри, залепили окна нижнего этажа; окна наверху закрыты и все же открыты – рамы заперты на задвижку, но стекла выбиты. Палисадник и двор, если они есть, заросли бурьяном, изгородь развалилась; если есть сад, его заглушили крапива, ежевика, болиголов; порой там увидишь диковинных букашек. Трубы потрескались, крыша осела, с улицы видно, что в комнатах запустенье, дерево сгнило, камень замшел.

Обои отстали от стен. Увидишь там и расписные шпалеры, модные в старину, и грифов Империи, и матерчатую, затканную полумесяцами обивку времен Директории, балясины и полуколонны времен Людовика XIII. Плотная паутина, усеянная мухами, говорит о том, что никто не нарушает покоя пауков. Кое-где на полке заметишь разбитый кувшин. Вот он какой – дом, «облюбованный нечистой силой». Ночью его посещает дьявол.

Дом, как и человек, может превратиться в труп. Его убивает суеверие. Тогда он внушает ужас. Такие дома-мертвецы не редкость на островах Ламанша.

Деревенский и приморский житель побаивается дьявола.

III. «Твоей жене, когда ты женишься»

Вернемся к Жильяту.

В здешних краях рассказывают, что в конце революции на Гернсее поселилась женщина с ребенком. Может быть, англичанка, а может быть, и француженка. Гернсейское произношение и сельское правописание переделали ее фамилию в Жильят. Она жила вдвоем с мальчиком, который приходился ей, по словам одних, племянником, по словам других – сыном, иные говорили – внуком, а иные – что он и вовсе ей не родня. Денег у нее было немного, но на скромную жизнь хватало. Она купила лужок в Сержанта и пашню в Рок-Креспель, близ Рокена. В «Доме за околицей» хозяйничала тогда нечистая сила. Он пустовал уже лет тридцать и разваливался.

В сад слишком часто забегали морские волны, и он совсем не приносил плодов. Еще страшнее ночных шумов и огоньков в доме было вот что: если оставишь на камине с вечера моток пряжи, спицы и полную тарелку супу, то наутро, смотришь, суп съеден, тарелка пуста, а рядом с ней – пара связанных рукавиц. Домишко с дьяволом в придачу продавался за несколько фунтов стерлингов. Приезжая купила его, конечно, по наущению Сатаны. А может быть, из-за дешевизны.

Мало того, что она его купила, но она поселилась в нем вместе с мальчиком. И с – этой минуты в доме все успокоилось.

«По дому и жилец» – решила людская молва. Нечистая сила исчезла. На рассвете там уже не слышно было завываний, и вечером светилась лишь сальная свечка, зажженная хозяйкой.

IV. Неприязнь

В приходе, как уже говорилось, Жильята не любили.

Вполне естественно, что относились к нему недружелюбно.

Поводов находилось множество. Прежде всего, – об этом мы только что упомянули, – причиной тому был дом, в котором он жил; потом – происхождение. Что представляла собой умершая? Как к ней попал мальчик? Местный люд не любит загадочности в пришлых. И одевался-то он, как мастеровой а ведь мог бы жить, не работая, хоть богат и не был. Потом – огород, который он ухитрялся возделывать наперекор набегам моря во время равноденствия и собирать неплохие урожаи картофеля. А чтение тех толстенных книг, которые лежали на полке?

Были и другие причины.

Почему он жил уединенно? «Дом за околицей» стал чемто вроде заразного барака: Жильята как бы держали в карантине; потому-то и было в порядке вещей, что люди удивлялись его одиночеству и обвиняли его в той пустоте, которую сами же вокруг него создавали.

V. Другие подозрительные черты Жильята

О Жильяте не было определенного мнения.

Вообще все считали его меченым, а некоторые – даже ведьмаком. Ведьмак – это сын женщины, рожденный ею от дьявола.

Когда женщина произведет на свет от мужа семь мальчишек-погодков, то седьмой и будет меченый. Разве только девчонка испортит дело и спутает мальчишечий ряд.

У меченого на какой-нибудь части тела родимое пятно в виде лилии, потому-то он исцеляет золотуху не хуже французских королей. Во всей Франции можно встретить меченых, особенно в Орлеане. В каждой деревне Гатинэ есть свой меченый. Больные мигом выздоравливают, если меченый дунет на язвы или заставит прикоснуться к своему родимому пятну – лилии. Лучше всего это получается в ночь на Страстную пятницу. Лет десять тому назад в провинции Гатинэ, в Орме, один человек, по прозванию Меченый красавец, врачевал золотуху. Вся провинция Босс ходила к нему за советом; а был он бондарь, по имени Фулон, и была у него лошадь да телега.

Чтобы помешать его чарам, пришлось обратиться в полицию.

Книга вторая

Месс Летьери

I. Бурная жизнь и спокойная совесть

Месс Летьери, лицо именитое в Сен-Сансоне, бывалый моряк, видавший виды. Он много плавал. Ему довелось бытьюнгой, парусным мастером, марсовым, рулевым, боцманматом, боцманом, лоцманом, шкипером. Теперь он стал судовладельцем. И кому, как не ему, было знать море? Он не ведал страха, спасая людей, терпевших кораблекрушение. В непогоду он прохаживался по песчаному берегу и бормотал, всматриваясь в горизонт: «А ну-ка, что там такое? С кем-то беда?» Будь то рыбачья лодка из Веймута, будь то парусник с острова Ориньи, бот из Курселя или яхта лорда, будь то француз, англичанин, будь то бедняк, богач, будь то сам дьявол – все равно, Летьери прыгал в лодку, подзывал двух-трех храбрецов, а то обходился без них и снаряжался в путь один, отвязывал причал, хватал весла и пускался в открытое море; он рассекал бушующие волны, то взлетая на вал, то соскальзывая вниз, то снова взлетая над пучиной, и несся навстречу опасности. С далекого берега он был виден среди бурлящего моря; он стоял в лодке под ливнем, в блеске молний, – лев с гривой из морской пены. Порою Летьери проводил целые дни в волнах, под градом и ветром, на волосок от смерти, причаливая к тонущим судам, спасая людей, спасая груз, бросая вызов буре. Вечером, возвратившись домой, он вязал чулки.

Так он и жил пятьдесят лет, с десяти до шестидесяти, пока были силы. В шестьдесят лет он заметил, что ему уже не поднять одной рукой наковальню в кузнице Варклена, – наковальня весила триста фунтов, – и вдруг его сковал ревматизм. Пришлось отказаться от моря. Он перешагнул из героического возраста в возраст патриархальный. Стал просто-напросто стариком.

Вместе с ревматизмом к нему пришла и зажиточность, Эти плоды трудов охотно заводят дружбу. Не успеешь разбогатеть, а старость уж тут как тут. Таков венец жизни.

А люди-то думают; «Вот когда поживем всласть».

На таких островках, как Гернсей, население состоит из тех, кто провел жизнь, исходив вдоль и поперек свою пашню, и тех, кто провел жизнь, изъездив вдоль и поперек весь свет.

II. К чему он питал пристрастие

Жильят был дикарем, Летьери тоже, но иного склада.

Он отличался по-своему изысканными вкусами.

Этот дикарь был разборчив по части женских ручек. В дни молодости, чуть ли не отрочества, когда он был еще полуюнгой, полуматросом, он услыхал замечание бальи Сюффрена:

«Прехорошенькая девчонка, но, черт возьми, какие красные ручищи!» Слово адмирала при всех обстоятельствах – команда. Истина, изреченная начальником, подкрепляется инструкцией о послушании. Восклицанье бальи Сюффрена утончило вкус Летьери, он стал неравнодушен к белым женским ручкам. Его же рука – широченная лопата кирпичного цвета – была легка, как дубина, и нежна, как клещи. Ударом кулака он раскалывал булыжник.

Он так и не женился, – не захотел или не нашел по вкусу. Вероятно, этот моряк мечтал о ручке герцогини. Но не сыскать такую ручку среди рыбачек Порбайля.

III. Старый морской язык

Моряки Нормандского архипелага – подлинно древние галлы. Острова ныне быстро англизируются, но они долго блюли традиции, сложившиеся в старину. Серкский крестьянин говорит на языке времен Людовика XIV.

Лег сорок тому назад джерсейские и оринийские матросы изъяснялись на классическом морском диалекте. Можно было подумать, что находишься среди мореходов XVII века.

Знатоку-языковеду следовало бы приехать сюда, чтобы изучить старинное морское арго корабельной и боевой службы, которое некогда громыхало в рупоре Жана Бара

[88]

, ужасавшем адмирала Хидда. Морской словарь наших предков, теперь почти совсем вытесненный новшествами, в двадцатых годах еще был в обиходе на Гернсее. Судно, хорошо идущее бейдевинд, звалось тогда «ладным булиныциком»; «объякорить» означало «бросить якоря»; рыскливый корабль, почти сам собою поворачивающийся к ветру, назывался «ранк»; правый становой якорь – «плехт», а левый «дагликс». Когда надо было сказать: «Прошло судно», говорили: «Пробежал парус»; «усыпить конец снасти» означало закрепить конец бегучего такелажа; «запустить зуб» означало крепко стать на якорь; «траур» означало грязь, беспорядок на судне. Нынче так уже не скажут. Теперь говорят: «лавировать», а тогда говорили: «реить»; говорят: «обойти мыс» – говорили: «огрести мыс»; говорят: «галфвинд» – говорили: «поперечень»; говорят: «бак» – говорили: «форкастель»; говорят: «кубрик» – говорили: «орлоп»; говорят: «вахта» – говорили: «чередной караул»; говорят: «приводить к ветру» – говорили: «бетить»; говорят: «обстенить паруса» – говорили: «положить паруса обстенг». Турвиль писал Окенкуру: «Шли под парусами вкруть». «Топенант» тогда произносили: «тобенант», а «крамбол» – «крамбола»; вместо «зыбь» говорили: «толкун», а вместо «подводный камень» – «потайник». Анго

[89]

умилился бы, доведись ему услышать в ту пору говор джерсейского лоцмана. Если повсюду паруса «полоскали», то на островах Ламанша они «закрывали»; если повсюду волны «пенились», то там они «жемчужились». На Нормандском архипелаге по старинке применялись только два способа крепления – плоский найтов и найтов с крыжом. Только там еще раздавались приказания на старинный лад: «Клади руль бакборт!», «Клади руль штирборт!» вместо: «Лево руля!», «Право руля!». Гранвильский матрос уже говорил: «кип блока», а матрос сентобенский или еенсансонский все продолжал твердить: «шкивный паз». То, что в Сен-Мало называлось «топтимберсом», в Сент-Элье было «ослиным ухом». Месс Летьери, под стать герцогу Вивонскому, вогнутую линию палубы звал «погибью», а молоток конопатчика – «кулаком». Именно на этом диалекте говорили Дюкен, разгромивший Рюитера

Не меньше изменился и язык морских сигналов; далеко четырем фонарям – красному, белому, синему и желтому – времен Лабурдоне

IV. Человек уязвим в том, что он любит

У месса Летьери сердце было как на ладони; широкая ладонь, большое сердце. Чудесное качество – доверчивость – было его недостатком. Если он брал на себя обязательство, то делал это особенно торжественно; он говорил: «Даю честное слово пред господом богом». И после клятвы непременно доводил дело до конца. В господа бога он верил, этим и ограничивался. А в церковь ходил только из вежливости. В море был суеверен.

Однако он никогда не отступал перед непогодой – он не терпел, когда ему противоречили. Он не спустил бы океану, как никому на свете. Он требовал подчинения; тем хуже для моря, если оно сопротивлялось, – оно должно было смириться, Летьери не шел на уступки: вздыбленной волне не удавалось испугать его, так же как соседу – переспорить. Его слово было законом, а намеренье – делом. Никакие возражения, никакая буря не могли его остановить, «Нет» для него не существовало ни в устах человеческих, ни в громовом раскате. Он добивался своего. Он не допускал отказа. Отсюда его упрямство в жизни, его бесстрашие в океане.

Он с удовольствием сам варил уху, в меру клал перца, соли и кореньев и наслаждался стряпней не меньше, чем едой.

Представьте себе человека, неуклюжего в сюртуке, неузнаваемого в матросской куртке и зюйдвестке, ибо с разметавшимися по ветру волосами он был похож на Жана Бара, а в круглой шляпе – на Жокриса

[94]

; моряка, нескладного в городе, преобразившегося и грозного в море; представьте силача-грузчика – и ни единого бранного слова даже в редкие минуты гнева, приятный певучий голос, громоподобный в рупоре; представьте себе крестьянина, читающего Энциклопедию, гернсейца – свидетеля революции, во многом сведущего невежду, человека без пустосвятства, но со всевозможными предрассудками, верящего больше в Белую даму, чем в Пресвятую деву; представьте силу Полифема

[95]

, волю Колумба, логику флюгера, что-то бычье и что-то ребяческое во всем облике, вздернутый нос, морщины, рот, полный зубов, мясистые щеки, лицо, что омывалось морскими волнами и овевалось всеми ветрами целых сорок лет, лоб в отблесках гроз, кожу цвета морских скал; ну, а теперь вообразите, что суровые черты освещены добродушным взглядом, и перед вами встанет месс Летьери.

У Летьери были две сердечные привязанности: Дюравда и Дерюшетта.

Книга третья

Дюранда и Дерюшетта

Щебетанье и дым

Человеческое тело, пожалуй, одна лишь оболочка. Оно скрывает нашу сущность. Оно заслоняет наш внутренний свет или тьму. Сущность – это душа. Вообще же наше лицо – маска. Истинный человек – это то, что скрыто в человеке. Если бы обнаружился истинный человек, который притаился, который спрятался за химерой, именуемой плотью, было бы немало неожиданностей. Общечеловеческое заблуждение и состоит в том, что внешний облик человека принимается за подлинную его суть. Так, иная девушка, если бы мы увидели тайную ее сущность, показалась бы нам птичкой.

Птичка в образе девушки – какая прелесть! Вообразите, что она живет в вашем доме. Это и будет Дерюшетта. Очаровательное создание! Так и хочется сказать ей: «Привет тебе, пташка!» Крылышек не видно, но слышно щебетанье. Порою она заливается песенкой. Когда она болтает, чувствуешь свое превосходство над ней; когда она поет, чувствуешь ее превосходство над тобой. Что-то таинственное звучит в ее пении; это ангел в девичьем образе. Ангел улетает, когда девушка становится женщиной; позднее он возвращается, принося душу ее младенца. Та, которой суждено материнство, пока не вступит в жизнь, долгое время – дитя; в девушке притаилась девочка, она словно малиновка. Увидишь ее и невольно думаешь: «Как мило, что она не улетает от нас!» Кроткая ручная пташка порхает в доме с ветки на ветку, – из комнаты в комнату, то приблизится, то удалится, то нет ее, то она снова тут, пригладит перышкн – причешет волосы, и слышится нежный шелест и шорох ее одежд и голос, нашептывающий вам что-то неизъяснимое.. Она задает вопросы, ей отвечаешь; ее спрашиваешь, и в ответ – воркование. С ней не говоришь, а болтаешь. Болтовня – отдых от разговора. Что-то неземное есть в этом создании. Она – лазурная мысль, которая сливается с вашими черными мыслями. Вас восхищает воздушность, стремительность, непостоянство, неуловимость, и вы благодарите ее за то, что она по доброте своей не превратилась в невидимку, хотя, кажется, стоило бы ей захотеть – и она стала бы бесплотной. Красота на земле – насущная потребность. Вряд ли найдется на свете более важная обязанность, чем обязанность быть пленительной. Лес впал бы в отчаяние без колибри. Излучать радость, изливать счастье, искриться светом среди мрака, быть позолотой судьбы, быть самой гармонией, самой грацией, самой миловидностью – значит оказывать вам благодеяние. По-моему, польза прекрасного в том, что оно прекрасно. Красавица обладает волшебной силой очарования, неодолимой для окружающих; порою она сама этого не замечает, и тогда чары еще могущественнее; ее присутствие озаряет, приближение греет; она проходит мимо, и вы довольны; она останавливается, и вы счастливы: видеть ее – значит жить; она – утренняя заря в облике человеческом; ее призвание – существовать, и этого достаточно, она превращает ваш дом в Эдем, она полна райского обаяния, она дарует радость, сама того не соанавая. Ее улыбка – кто знает отчего? – облегчает ту огромную, тяжкую цепь, которую влачат сообща все смертные; в этом, как хотите, есть нечто божественное. Вот так улыбалась Дерюшетта. Скажем больше:

сама Дерюшетта была такой улыбкой. Существует нечто, раскрывающее нашу душу больше, чем лицо наше, – это его выражение; и нечто, раскрывающее ее больше, чем выражение нашего лица, – это наша улыбка. Улыбающаяся Дерюшетта была подлинной Дерюшеттой.

Дар привлекать сердца – в крови гернсейцев и джерсейцев. Женщины, – а девушки особенно, – красивы цветущей безыскусственной красотой. Белизна саксонок у них сочетается с нормандской свежестью. Розовые щеки, голубые глаза.

Но глазам не хватает блеска. Их притушило английское воспитание. Эти ясные очи будут неотразимы, когда в них появится глубина взгляда парижанки. К счастью, Париж еще не вторгся в душу островитянок. Дерюшетта не была парижанкой, но не была и гернсейкой. Родилась она в порту Сен-Пьер, а воспитал ее месс Летьери. Он поставил себе цель сделать из нее пленительное создание и сделал.

II. Извечная история утопии

Паровое судно в водах Ламанша в 182… году считалось не только новшеством, но и чудом. Все нормандское побережье долго пребывало в смятении. Сейчас никто и глаз не подымает на десять – двенадцать пароходов, снующих в разных направлениях на горизонте; разве только на минутку они привлекут внимание знатока, который определит по цвету дыма, что в топке вон того судна сжигается уэльский уголь, а вот этого – ньюкаслский. Пусть себе плывут мимо. Пристанут – приветим. А отчалят – добрый путь.

В первую четверть нашего века люди не столь миролюбиво относились к таким выдумкам; особенно косо смотрели на дымящиеся машины островитяне Ламанша. Пуританское население архипелага, поносившее английскую королеву в а то, что она осквернила библейские заветы

[96]

, разрешившись от бремени под хлороформом, первым делом окрестило пароход «Чертовой посудиной» – Простодушным морякам тех лет некогда католикам, позже кальвинистам и во все времена людям суеверным, пароход, должно быть, казался плавучей преисподней. Один местный проповедник вопрошал: "Вправе ли мы заставлять воду работать заодно с огнем, если они разделены самим господом богом? И не напоминает ли сей железный огнедышащий зверь Левиафана

[97]

? Не идем ли мы вспять, к хаосу?" Не впервые успехи прогресса воспринимались как возвращение к хаосу.

Академия наук в ответ на запрос Наполеона о паровом судне в начале века вынесла такой приговор: «Безумная идея, грубейшее заблуждение, нелепость»; сенсансонским рыбакам простительно, что в области науки они оказались на одном уровне с парижскими учеными; в области же религии такой маленький островок, как Гернсей, не обязан быть просвещеннее такого огромного материка, как Америка. В 1807 году, когда первый пароход Фультона с машиной Уатта, присланной из Англии, имея на борту, кроме экипажа, двух пассажиров – француза Андре Мишо и еще кого-то, совершил первый рейс из Нью-Йорка до Албани под командой Ливингстона

[98]

, случаю угодно было, чтобы это произошло семнадцатого августа. Методисты завопили по этому поводу, пастыри во всех протестантских церквах предали проклятию паровую машину, возвещая, что число семнадцать равно сумме десяти щупалец и семи голов апокалиптического зверя. В Америке приравнивали к пароходу зверя из Апокалипсиса, а в Европе – зверя из книги Бытия. В этом и было различие.

Ученые отвергли идею парохода, как нечто невозможное; священнослужители, в свою очередь, отвергли ее, как что-то нечестивое. Наука отклоняла, церковь проклинала. Фультона считали подобием Люцифера. Простой народ – крестьяне и моряки – примкнули к хулителям, ибо им было не по себе от новшества. Вот точка зрения церкви: «Вода и огонь разлучены, и разлучены по божьему велению. Не должно разъединять то, что соединено богом; не должно соединять то, что им разъединено». А вот точка зрения простолюдина: «Глядеть на это боязно».

В те давние времена надо было обладать душою Летьери, чтобы отважиться на такое начинание и завести пароход, Курсирующий между Гернсеем и Сен-Мало. Только он, вольнодумец, мог пойти на это, только он, смелый моряк, мог осуществить свой замысел. Француз, сидевший в нем, подал мысль; англичанин, сидевший в нем, ее выполнил.

III. Рантен

Лет за сорок до того, как свершились события, о которых мы повествуем, в одном из парижских предместий, между Львиным рвом и Томб-Иссуар, к городской стене прилепилась подозрительная лачуга. Домишко стоял на отлете и служил разбойничьим притоном. Жил-поживал в нем с женой и сыном некий обыватель, на деле – вор, бывший прокурорский писец в Шатле

[99]

, а ныне заправский грабитель. Он кончил скамьей подсудимых. То было семейство Рантенов. В домишке, на комоде красного дерева, виднелись две расписные фарфоровые чашки; на одной было выведено золотом: «В память о дружбе», на другой – «Дань уважения». Мальчик рос в трущобе, бок о бок с преступлением. Родители, выходцы из полубуржуазных кругов, учили сына грамоте, так сказать, воспитывали. Мать, истощенная, неряшливо одетая женщина, рассеянно «давала образование» малышу, заставляя его читать по слогам, и часто отрывалась от занятий, чтобы помочь супругу в воровских его делах или чтобы продаться первому встречному. Букварь, открытый на той странице, где было прервано чтение, лежал на столе, а рядом, задумавшись, сидел мальчик.

Папаша и мамаша Рантены были пойманы на месте преступления и исчезли во мраке тюрьмы. Куда-то исчез и сын.

Однажды в своих скитаньях Летьери встретился с таким же любителем приключений, как он сам, вытянул его из какой-то темной истории, помог ему, пожалел его, полюбил, привез на Гернсей, открыл у него способности к каботажному плаванию и сделал своим компаньоном. То был сынок Равтенов, ставший взрослым.

У Рантена, как и у Летьери, была крепкая шея, широкие и могучие плечи, словно предназначенные для переноски тяжестей, бедра Геркулеса Фарнезского

[100]

. Одна походка, одна стать были у Летьери и у Рантена, только Рантен был повыше. Всякий, кто видел их со спины, когда они прохаживались рядом по пристани, говорил: «Наверное, братья». Но зато в лице не было ничего общего. У Летьери все как на ладони, у Рантена все под замком: Рантен был воплощением осмотрительности. Он искусно фехтовал, на расстоянии двадцати шагов пулей снимал нагар со свечи, был превосходным кулачным бойцом, декламировал стихи из Генриады

Рантен выказывал большую щепетильность в вопросах чести, дрался на поединках и убивал. Его взгляд чем-то напоминал взгляд старой сводни.

IV. Продолжение истории утопии

Вначале, – да это, впрочем, и понятно, – затею Летьери приняли в штыки. Владельцы судов, плававших от острова Гернсея к берегам Франции, возопили, Они заявили, что это посягательство на Священное писание и на их монополию.

Кое-где в часовнях пароход был предан анафеме. Некий высокочтимый отец, по имени Элиу, изрек, что пароход – «кощунство». Парусник был признан судном праведным. На головах быков, которых привозил и выгружал пароход, все ясно увидели рога дьявола. Негодовали долго. Однако мало-помалу обнаруживалось, что перевозка быков на пароходе не так их изнуряет, что покупают их охотнее, ибо качество мяса улучшилось; что и для людей не так опасно стало плавать по морю; к тому же на переезд тратится меньше времени; теперь он дешевле и надежнее; что судно отправляется в срок и в срок прибывает; что свежая рыба, доставленная быстрее, сохраняется гораздо лучше, и теперь можно сбывать на французский рынок излишки подчас огромных гернсейских уловов; что замечательное гернсейское масло, гораздо скорее переправленное на «Чертовой посудине», чем на парусниках, не портится, а потому на него спрос в Динане, спрос в Сен-Бриеке и спрее даже в Ренне; что благодаря этой самой «Шаланде Летьери» путешествия стали безопасными, сообщение своевременным, что легче и быстрее теперь обернуться в оба конца, что увеличилось количество рейсов, умножились рынки сбыта, расширилась торговля, что, словом, надо примириться с «Чертовой посудиной», осквернявшей Библию и обогащавшей остров. Люди смелые даже решились высказать одобрение. Сьер Ландуа, актуариус, заявил о своем полном признании парохода, и это было вполне беспристрастно, ибо он недолюбливал Летьери. Во-первых, Летьери был месс Летьери, а Ландуа только сьер Ландуа; во-вторых, хоть Ландуа и состоял актуариусом в порту Сен-Пьер, он все же являлся прихожанином Сен-Сансона. Таким образом, двое в одном приходе оказались людьми без предрассудков – он и Летьери; этого было достаточно, чтобы они возненавидели друг друга. Сходство взглядов нередко ведет к отчуждению.

Но сьер Ландуа оказался порядочным человеком и стал сторонником парохода. К нему примкнули другие. Так незаметно возрастало значение факта; факты подобны приливу; в один прекрасный день постоянный и растущий успех, бесспорная польза и явное увеличение всеобщего благосостояния привели к тому, что все, не считая нескольких крепколобых умников, начали восхвалять «Шаланду Летьери», В наше время восхищались бы меньше. Пароход сорокалетней давности вызвал бы улыбку у наших строителей. Это чудо было безобразно; это диво было слабосильно.

Современные трансатлантические пароходы, эти громады, настолько опередили паровое колесное судно, которое Дени Папен спустил на фульду в 1707 году, насколько трехпалубный корабль «Монтебелло» в двести футов длиною, пятьдесят шириною, с грот-реем в сто пятнадцать футов, водоизмещением в три тысячи тонн, несущий на себе тысячу сто человек, сто двадцать пушек, десять тысяч ядер и сто шестьдесят картечных зарядов, извергающий при каждом залпе в бою по три тысячи триста фунтов железа и распускающий по ветру на ходу пять тысяч шестьсот квадратных метров парусины, опередил датскую ладью II века, найденную в морском иле Вестер-Сатрупа, нагруженную луками, каменными топорами и палицами и выставленную в ратуше города Фленсбурга.

Ровно сто лет, с 1707 по 1807 год, отделяют первое судно Папена от первого судна Фультона, «Шаланда Летьери», конечно, явление прогрессивное по сравнению с этими двумя черновыми набросками будущего парохода, хотя и сама она представляла собой еще только черновой набросок, И все же она была образцом искусства. Всякий зародыш науки можно рассматривать с двух точек зрения: или это уродство, как всякий эмбрион, или чудо, как всякий росток.

V. «Чертова посудина»

«Шаланду Летьери» обмачтовали, не рассчитав центра парусности, но не в том состоял ее недостаток, ибо это – один из законов кораблестроения; к тому же при паровом двигателе паруса были лишь дополнением. Вообще для колесного судна паруса почти не имеют значения: «Шаланда» была неуклюжа – чересчур коротка и округлена; слишком полными были обводы ее кормовой и носовой части; у строителя не хватило смелости сделать ее полегче; «Шаланда» отличалась кое-какими недостатками и некоторыми ценными качествами голландского ботика. На нее мало влияла килевая качка, зато сильно – боковая. Слишком высоки были колесные кожухи, а ширина судна несоразмерна длине. Тяжелая машина загромождала пароход, и, чтобы увеличить грузоподъемность, пришлось сделать борта очень высокими; такой же недостаток присущ и большим семидесятичетырехпушечным кораблям, борта которых приходится срезать, чтобы легче было стрелять из орудий и чтобы улучшить мореходные качества корабля.

Короткое судно, конечно, более поворотливо, так как время, затрачиваемое на поворот, зависит от длины корабля. Но тяжеловесность лишала «Шаланду» тех преимуществ, которые дает судну малая длина. Оно было чересчур широко, это замедляло ход, потому что сопротивление воды пропорционально площади наибольшего сечения подводной части корабля и квадрату его скорости. Форштевень был вертикальным, что не считалось бы ошибкой в наши дни, но в те времена было принято давать ему наклон в сорок пять градусов. Обводы корпуса были хорошо подогнаны, но недостаточной длины, при слишком округлой форме судна, а следовательно, не были параллельны сторонам призмы воды, которую вытесняет корабль и которую он должен равномерно отбрасывать в стороны. В бурную погоду пароход зарывался в воду то носом, то кормой. Это указывало на неправильное положение центра тяжести. Груз из-за веса машины укладывался не там, где ему надлежало быть, и центр тяжести часто перемещался за грот-мачту – тогда приходилось идти только под парами, не доверяясь гроту: в противном случае судно уваливалось бы под ветер, а не приводилось бы к ветру. Единственное, что оставалось делать, идя круто бейдевинд, – это травить гроташкот; вынеся галс к носу, можно было расположить грот таким образом, чтобы он не действовал как кормовой парус.

Маневр был трудный. Руль, сделанный по старинке, управлялся не штурвалом, обычным на современных судах, а румпелем, то есть поворачивался на крючьях, вделанных в ахтерштевень, благодаря горизонтальному брусу, проходившему над транцем. На шлюп-балках висели две шлюпки, напоминавшие ялики. На пароходе было четыре якоря: большой якорь, рабочий и два верпа. Все четыре опускались на цепях при помощи большого кормового и малого носового шпиля. В те времена брашпиль с коромыслом еще не вытеснил неровно работающих ручных шпилей. Судно с двумя лишь верпами – на правом и левом борту – не могло становиться на три якоря, это отчасти обезоруживало его, когда ветер менял направление.

Однако в этом случае можно было прибегнуть ко второму якорю. Поплавки якорей были обычные и выдерживали тяжесть буйрепов, оставаясь на поверхности воды. Еще был на пароходе довольно большой баркас, который мог послужить в трудную минуту, – благодаря его размерам им пользовались для подъема большого якоря. Новшеством на корабле явилось то, что некоторые тросы такелажа были заменены цепями, – однако это не уменьшало подвижности бегучего и натяжения стоячего такелажа. Рангоут, хотя он и играл второстепенную роль, был безукоризнен; штаг-краги были так превосходно закреплены и так превосходно натянуты, что их почти не было видно. Остов судна был прочной, но топорной работы; при паровом двигателе не требовалось такой тщательной отделки, как при парусах. Пароход развивал скорость в два лье в час. В дрейфе он хорошо держался. Вообще «Шаланда Летьери» на воде держалась хорошо, но тупой ее нос плохо рассекал волну, и нельзя сказать, чтобы ее обводы отличались красотой. Чувствовалось, что, попади она в опасность – в бурю или на рифы, – управлять ею будет трудно. Она трещала, как всякая нескладная вещь. И, переваливаясь с волны на волну, скрипела, точно новая подошва.

Пароход предназначался для приема грузов и, как всякое судно, оснащенное скорее для целей торговых, нежели для военных, годен был только для переброски клади. Пассажиров он почти не брал. Перевозка скота создавала большие трудности при погрузке и требовала особых приспособлений. Быков в те времена грузили в трюм, что было весьма сложно. Теперь их грузят прямо на палубу. Кожухи колес «Чертовой посудины» были выкрашены в белый цвет, весь корпус до ватерлинии – в огненно-красный, остальные части – в черный: модное в наш век уродство.

Книга четвертая

Волынка

I. Первые блики зари или пожара

Жильят никогда не заговаривал с Дерюшеттой. Он видел ее только издали, как видишь утреннюю звезду.

В тот день, когда Дерюшетта встретила Жильята по дороге в церковь и привела в изумление, написав его имя на снегу, ей было шестнадцать лет. Как раз накануне месс Летьери поучал ее: «Перестань ребячиться, ты ведь уже совсем взрослая».

Слово «Жильят», написанное девушкой-ребенком, запало в неизведанную глубь.

Как относился к женщинам Жильят? Он и сам не мог бы сказать. Встретится, бывало, с женщиной, испугается и ее испугает. Говорил он с женщинами только в крайнем случае.

Никогда не называла его «милым» ни одна деревенская красотка. Иной раз, идя по дороге и заметив издали женщину, он перескакивал через ограду в какой-нибудь сад или бросался в кустарник и убегал сломя голову. Жильят сторонился даже старух. Единственный раз за всю жизнь он видел парижанку.

II. Шаг за шагом в неизвестное

Зато он ежедневно видел «Приют неустрашимых». Теперь Жильят всегда проходил мимо него, но делал это не нарочно.

Само собой получалось, что он непременно попадал на тропинку, огибавшую сад Дерюшетты, куда бы ни держал путь.

Как-то утром, когда он шел заветной тропою торговка выходившая из «Приюта неустрашимых», сказала другой:

«Мисс Летьери охотница до брунколя».

Жильят отвел грядку под брунколь в своем огороде. Брунколь – сорт капусты, вкусом напоминающий спаржу.

III Песенка «Славный Данди» находит отклик за холмом

Так, позади садовой ограды «Приюта неустрашимых», за выступом стены, в уголке, заросшем крапивой, закрытом плющом и остролистом, там, где цвела дикая древовидная мальва, а меж гранитных глыб виднелся стебель царского скипетра, он и провел почти все лето. Он был во власти каких-то странных мыслей. Рядом, среди камней, ящерицы, привыкшие к нему, грелись на солнце. Лето стояло ясное и мягкое. Облака плыли над головой Жильята. Он сидел в траве. Птичий гомон звучал в воздухе. Он сжимал лоб и спрашивал себя: «Зачем же она написала на снегу мое имя?» Могучие порывы ветра проносились над морскими просторами. Время от времени вдали раздавался отрывистый рокот трубы, предупреждавший прохожих о том, что сейчас в каменоломне в Водю взорвется мина. Сенсансонского порта не было видно, но над деревьями виднелись острые верхушки мачт. Изредка пролетали чайки.

Жильят слышал от матери, что женщины влюбляются в мужчин, что так иногда бывает. И он думал: «Да, понимаю, Дерюшетта влюблена в меня». Им владела глубокая печаль. Он говорил себе: «Значит, и она думает обо мне, так уж устроено».

Он вспоминал, что Дерюшетта – богачка, а он – бедняк. Размышлял о том, что пароход – отвратительная выдумка. Никак не мог сообразить, какое сегодня число. Рассеянно глядел, как большие черные шмели с золотистым брюшком и короткими крылышками, жужжа, заползают в щели на стенах.

Однажды вечером Дерюшетта перед сном затворяла окно.

Уже спустилась темная ночь. Вдруг Дерюшетта стала прислушиваться. В непроглядном мраке звучала мелодил. На склоне холма или у подножья замка Валль, а пожалуй, и еще дальше, играли на каком-то инструменте. Дерюшетта-узнала звук волынки и свою любимую песенку «Славный Данди». Но она ничего не поняла.

IV

Пролетело четыре года.

Дерюшетте минуло двадцать лет, а она все еще не была замужем.

Где-то кем-то сказано: "Навязчивая идея, что бурав: с каждым годом она внедряется в голову глубже на один оборот.

Искоренить ее в первый год можно, вырвав вместе с волосами, во второй год – разрезав кожу, в третий год – проломив череп, а в четвертый год – вынув мозг".

Для Жильята наступил этот четвертый год.

V. Заслуженный успех всегда ненавистен

Вот к чему сводился приход и расход месса Летьери в ту пору. Дюранда оправдала надежды, которые были на нее возложены. Месс Летьери отдал долги, заделал все бреши, расквитался со своими бременскими кредиторами, погасил в срок задолженность в Сен-Мало. Он выплатил тяготевшую над домом ссуду по закладной и внес все местные сборы, начисленные на дом. Он стал владельцем крупного, приносящего доход капитала – Дюранды. Она давала ему теперь чистую годовую прибыль в тысячу фунтов стерлингов, и прибыль все росла.

Собственно говоря, в Дюраяде заключалось все его богатство.

Она была богатством и всего архипелага. Перевозка быков стала одной из самых крупных статей дохода хозяина Дюранды, поэтому, чтобы облегчить и ускорить погрузку и выгрузку скота, пришлось снять шлюпбалки и убрать обе лодки. Пожалуй, это было неосмотрительно. На Дюранде остался только один баркас. Правда, баркас превосходный.

С того дня, как Рантен совершил кражу, прошло десять лет.

Одна беда: у людей не было веры в процветание Дюранды; считали, чтр все это случайность. На удачу месса Летьери смотрели, как на исключение из правила. Говорили, что старику просто повезло в его сумасбродной затее. Кто-то последовал его примеру в Кауэсе, на острове Уайт, и потерпел крах.

Книга пятая

Револьвер

I. Беседа в «Гостинице Жана»

Сьер Клюбен был человек, поджидавший случая.

Он был невысок, желтолиц и силен, как бык. Морскому ветру не удавалось покрыть загаром его кожу, она напоминала воск. Лицо у него было цвета восковой свечи, и ее притушенный огонек светился в его глазах. Он обладал необыкновенно цепкой памятью. Стоило ему однажды увидеть человека, и тот навсегда оставался в его памяти, точно заметка в записной книжке. Его быстрый взгляд схватывал крепко; зрачок, сделав оттиск с лица, хранил его, и пусть лицо это старело, – сьер Клюбен все равно узнавал его. Сбить со следа эту твердую память было невозможно. Сьер Клюбен был скуп на слова, скромен, спокоен; он никогда не позволял себе лишнего движения. Простодушный вид сразу располагал к нему. Многие считали его недалеким, в его прищуре было что-то придурковатое. Но лучшего моряка, как мы уже говорили, нельзя было сыскать; никто не умел так садить галсы, чтобы понизить центр цапора ветра, или тянуть шкот полного паруеа. Говорили, что нет честнее, нет набожнее человека. Тот, кто заподозрил бы его, сам бы вызвал подозрение. Он вел дружбу с Ребюше – менялой из Сен-Мало, жившим на улице СенВенсан, рядом с оружейным мастером, и Ребюше говорил:

«Клюбену я доверил бы свою лавку». Сьер Клюбен был вдовцом. Его супруга слыла столь же достойной женщиной, сколь достойным человеком слыл он сам. Г-жу Клюбен пережила слава о ее несокрушимой добродетели. Вздумай полюбезничать с ней бальи, она бы пожаловалась королю; влюбись в нее господь бог, она бы пожаловалась своему духовнику. Чета Клюбенов олицетворяла в Тортвале идеал английской «респектабельности». Супруга Клюбена была лебедью; сам Клюбен – горностаем. Он не пережил бы и пятнышка на этой белизне. Попадись ему, кажется, чужая булавка, он бы не успокоился, пока не разыскал бы ее владельца. Он бы забил в набат, найдя коробку спичек. Однажды он зашел в кабачок в Сен-Серване и сказал кабатчику: «Три года назад я позавтракал у вас, вы ошиблись в счете», – и вручил хозяину шестьдесят пять сантимов. Он был ходячей честностью с недоверчиво поджатыми губами.

Он как будто вечно выслеживал. Кого же? Вероятно, жуликов.

По вторникам он вел Дюранду в Сен-Мало. Приезжал туда во вторник вечером, оставался два дня для погрузки судна и возвращался на Гернсей в пятницу утром.

II. Клюбен замечает кого-то

Иногда Зуэла заходил перекусить в «Гостиницу Жана».

Сьер Клюбен знал его в лицо.

Вообще сьер Клюбен не был гордецом: он не гнушался шапочным знакомством с жуликами. Случалось, он даже вел с ними дружбу, пожимал им руки и здоровался на людной улице. Он изъяснялся по-английски с контрабандистамиангличанами и коверкал испанский, беседуя с контрабандистами-испанцами. По этому поводу он изрекал такие сентенции" Познай зло, дабы извлечь из него добро. – Леснику – полезно потолковать с браконьером. – Лоцман должен знать пирата ибо пират – тот же риф. – Я испытываю жулика, как врач испытывает яд". Возражений это не вызывало. Все соглашались с капитаном Клюбеном. Хвалили за то, что в нем нет смешной щепетильности. Да и кто осмелился бы о нем позлословить? Все, что он делал, требовалось, очевидно, «для пользы дела». Он был сама искренность. Ничто не могло его опорочить.

Хрусталь не в силах запятнать себя, даже если бы старался.

Такое доверие было справедливым воздаянием за долгие годы примерной жизни, в этом ценность честно заслуженного доброго имени. Как бы ни поступал сьер Клюбен, каким бы его поступок ни казался, все приписывалось его добродетели которую усматривали даже в дурном, – он был непогрешимкроме того, его считали очень осторожным. Сомнительные связи с разными проходимцами набросили бы тень на любого поведение же сьера Клюбена лишь подчеркивало его честность!

III. Клюбен что-то относит и ничего не приносит

Сьер Клюбен закончил погрузку Дюранды, взял на борт порядочное количество быков и несколько пассажиров и отплыл из Сен-Мало на Гернсей, как всегда, в пятницу утром, В тот же день, когда пароход вышел в открытое море и на время можно было покинуть капитанский мостик, Клюбен заперся в своей каюте, взял саквояж, в одно отделение положил одежду, в другое – сухари, несколько банок с консервами, несколько фунтов какао в плитках, хронометр и морскую подзорную трубу, защелкнул замок и через ушки саквояжа продернул веревку, приготовленную заранее, чтобы вскинуть, если понадобится, поклажу на сйину. Затем спустился в трюм, вошел в тросовое отделение и вынес оттуда перехваченную узлами веревку с крюком, которой пользуются конопатчики на море и воры на суше. Такие веревки облегчают подъем.

Прибыв на Гернсей, Клюбен отправился в Тортваль, где и провел почти двое суток. Он отвез туда саквояж и веревку, а вернулся с пустыми руками.

Скажем раз и навсегда, что Гернсей, о котором повествуется в этой книге, – Гернсей стародавний, уже не существующий, и найдешь его ныне лишь в селеньях и деревнях. Там он еще жив, но в городах он вымер. Замечание о Гернсее относится и к Джерсею. Сент-Элье теперь не уступит Дьеппу; порт Сен-Пьер не уступит Лориану. Прогресс и созидательный дух маленького, но стойкого островного народа все преобразили на Ламаншском архипелаге за сорок лет. Там, где была тьма, теперь все залито светом. Итак, продолжаем наш рассказ.

В те времена, которые так далеки от нас, что их можно считать седой стариной, на Ламанше процветала торговля беспошлинными товарами. Контрабандисты облюбовали дикий западный берег Гернсея. Люди сверхосведомленные и знающие со всеми подробностями о том, чта происходило час в час полстолетия назад, даже по названиям перечислят множество их кораблей, в большинстве – астурийских либо из Гипускоа.

Известно, что не проходило недели, как появлялся один-другой такой корабль в гавани Святых или в Пленмоне. Ну чем не настоящее судоходство? На побережье Серка есть пещера, которая называлась и теперь называется «Лабазом», ибо в этом гроте контрабандисты распродавали свой товар. Когда велись дела такого рода, на Ламанше пользовались особым, контрабандистским, теперь забытым языком; для испанского он был тем же, чем левантийский для итальянского.

IV. Пленмон

Пленмон, близ Тортваля, – один из углов гернсейского треугольника. Там, в конце мыса, над синим морем зеленеет высокий бугор.

Вершина его пустынна.

Она кажется еще пустыннее оттого, что на ней ютится дом.

Страшно становится в этих уединенных местах, когда смотришь на дом.

Его, говорят, посещает нечистая сила.

V. Разорители гнезд

В ту самую субботу, которую сьер Клюбен провел в Тортвале, вероятно, и произошло престранное событие, мало кому известное поначалу и всплывшее лишь долгое время спустя.

Ибо, как мы уже говорили, о многом очевидец умалчивает под влиянием испытанного страха.

В ночь с субботы на воскресенье – мы указываем время точно и уверены, что не ошибаемся, – трое мальчишек вскарабкались на крутой пленмонский берег. Ребята возвращались домой, в селение. Они целый день провели на море. То были разорители гнезд, а по местному выражению, «гнездодеры».

На любом побережье, где есть утесы и расщелины в скалах, нависших над морем, ватаги детей опустошают птичьи гнезда.

Мы уже вскользь упоминали о них. Читатель, верно, помнит, что Жильят тревожился и за детей и за птиц.