Последняя река. Двадцать лет в дебрях Колумбии

Даль Георг

Имя шведского ученого, писателя и путешественника Георга Даля известно советскому читателю по его книге «В краю мангров», вышедшей в издательстве «Мысль» в 1966 г. Настоящая книга, как и первая, посвящена природе и людям малоисследованных районов земного шара. Тридцать лет прожил Г. Даль в Колумбии, изучал природу и население этой далекой страны. Многие годы он провел среди индейцев энгвера. Книга «Последняя река» представляет собой итог многолетних наблюдений автора за уникальной природой Колумбии, за жизнью и бытом индейцев энгвера.

Книга Г. Даля отличается удивительной поэтичностью. Каждая глава — настоящая художественная новелла. Рассчитана книга на самый широкий круг читателей.

Дикие дороги

В Вильявиченсио

Разумеется, мы не выехали в поле в намеченный день. Невозможно выдерживать график, когда организуешь экспедицию в восточные льяносы. Тем более если нужно пополнить запасы и снаряжение, да еще при этом войти в контакт с представителями властей, все равно какими: чем меньше начальник, тем больше палок в колеса он ставит.

На сей раз камнем преткновения оказался спирт для консервации. Нам требовалось изрядное количество высокопроцентного алкоголя, лучше всего без примесей, чтобы заспиртовать собираемых рептилий, земноводных и рыб. Конечно, и формалин годится, но после многих лет работы с ним у меня к нему такая аллергия, что я от одного запаха делаюсь неработоспособным: слезы текут градом, я ничего не вижу и надсадно кашляю.

В Колумбии винная монополия — один из твердых источников дохода для местных властей. Соблюдая установленный порядок, мы пошли в соответствующее управление и попросили отпустить нам сто литров 96-процентного спирта. Бумаги наши были в полном порядке, с визами всевозможных столичных инстанций, но это не помогло. Должностное лицо, заведовавшее спиртом, подозрительно обозрело нас и предложило денатурат, к тому же с примесью формалина. Чистый спирт частным лицам? Только с особого разрешения господина интенденте

[1]

. А господин интенденте, к сожалению, в командировке. И никому не известно, когда он вернется.

Река прекрасных видений

На аэродроме Вальявиченсио стоял одномоторный самолет Томми. Помятый фюзеляж и мутные, исцарапанные окна свидетельствовали о беспокойном, волнующем прошлом.

— Самолеты все равно что женщины, — объяснял Томми. — Пока они молоды, с ними можно ладить. Бывают, конечно, капризы, и тогда приходится идти на взаимные уступки. Потом наступает трудный возраст, отношения сильно осложняются. А дальше опять все налаживается, только не ленись поухаживать. Самое главное, вовремя списать самолет. Нельзя тянуть до последнего полета, надо уметь заставить себя остановиться после предпоследнего. Именно предпоследнего. Потому что ждать до самого конца — слишком много риска, но и торопиться ни к чему, прогадаешь.

Мы почтительно слушали седого великана с головой льва и глазами мальчишки. Никто из нас не решился спросить, долго ли осталось «Мисси Лу» ждать последнего полета. Положившись на заверение Томми, что все важные части на месте, мы втиснулись в кабину среди ящиков, ружей, узлов и прочего движимого имущества. Мотор заработал со второй попытки, и вот уже мы в воздухе. Вскоре впереди и справа показались горы Сьерра Макарена: на севере — крутые вершины, на юге — бурое плоскогорье с обмелевшими от засухи руслами. К горам примыкала саванна с галерейными лесами вдоль рек; кое-где высился старый дремучий лес. Вильявиченсио остался далеко позади, а тут — ни жилья, ни расчисток…

Самолет обогнул крайний южный отрог Макаренских гор, и внизу засверкала широкая гладь Гуаяберо. Мы сели на берегу возле редких лачуг, стоящих на рубеже леса и каменистой, скудной саванны. Это и был Кемп-Томпсон, откуда начинались охотничьи экспедиции Томми. У посадочной полосы нас ожидал Карлос Альберто вместе с приютившим его помощником Томми, косоглазым Элисео, о котором говорили, что он окосел потому, что слишком много летал со своим хозяином на «Мисси Лу» по извилистым андским ущельям. С ними был еще один рабочий, они прикатили тележку на двух автомобильных колесах. Пока Томми подкручивал расшатавшиеся в полете болты, мы выгрузили багаж и уложили его на тележку. Правда, ружья, бинокли, фотоаппараты и прочие нежные предметы мы предпочли нести сами. Наша предусмотрительность была вознаграждена: на полпути дно тележки провалилось, и багаж посыпался на траву. Пришлось Элисео идти в лес за палками и лианами и заниматься текущим ремонтом, после которого мы без дальнейших злоключений докатили вещи до поселка. Здесь мы передохнули и выпили кофе, а затем Карлос Альберто доложил, что пришел Матеито. Мы вышли и на скамейке около дома увидели жилистого, коренастого индейца тинигуа. Он учтиво встал и поздоровался. Меня поразила его внешность. Когда Матеито был еще совсем юным пареньком, у него состоялась небольшая дискуссия с одним ягуаром, который считал индейских детей съедобными. Матеито никак не хотел с этим согласиться.

В пылу спора ягуар настолько забылся, что зацепил оппонента передней лапой. Матеито дал ему сдачи своим мачете, после чего спор оборвался ввиду кончины одного из спорщиков.

Супаи

Мы сидели на берегу Каньо Лосада, в самом конце длинного пляжа, занятые дневкой. Да-да, занятые. Если кто-нибудь при слове «дневка» представляет себе отдых и развлечения, думает, что мы проводили время в праздности, я вынужден возразить: как ни прекрасна эта мысль, она далека от суровой действительности. Дневка в дальнем походе — это такой день, когда надо сделать тысячу дел.

Мы развели три костра, каждый для своей цели. Над одним из них Фред вываривал черепа кайманов, ему мы отвели место с подветренной стороны. Над другим Матеито коптил рыбу в дорогу. Над третьим Карлос Альберто готовил обед: суп и вареная птица с рисом. Что до меня, то я разобрал пойманных рыбешек, поместил каждый вид отдельно с ярлычком в полиэтиленовые мешочки, а мешочки — в бидон со спиртом. Там они пролежат до конца экспедиции, потом попадут в лабораторию и подвергнутся исследованию.

Нам еще надо было наточить крючки, ножи и мачете, проверить лески, осмотреть лодку, прочистить и смазать ружья, постирать и зашить одежду, и так далее, и тому подобное. Словом, управиться со всем тем, до чего не доходят руки в маршевые дни.

Я как раз протер свой штуцер, когда Матеито вдруг издал протяжное шипение и окаменел, обратившись лицом к противоположному берегу. В эту минуту он был похож на пойнтера, делающего стойку над выводком рябчиков. Мы проследили направление его взгляда. Напротив нашей площадки от большого камня круто спускалась к воде звериная тропа, окаймленная с двух сторон алым цветом бромелиевых и бихао. От нас до нее было метров семьдесят. И вот по этой тропе сейчас двигался к реке рослый тапир. Он вошел в воду и остановился.

На нашем берегу горели три костра, подле них сидело четыре человека. С утра уже прозвучало семь-восемь выстрелов (я стрелял по птицам, Фред — по кайманам). На часах было около десяти, вовсю жарило солнце. Возможно ли, чтобы это доисторическое чучело совсем не видело и не чуяло нас? Не слышало, как Матеито несколько минут назад рубил хворост? Ну хорошо, песчаные мухи донимают (нам пришлось намазать лицо и руки репудином), и в зарослях к тому же тьма оводов и прочих мучителей, поневоле от них в реку убежишь, пусть даже у тебя кожа тапира. Но ведь рядом можно было найти сколько угодно не менее удобных мест для купания!

Деревья, дельфины, дон Хусто и Ангостура

Утро над рекой, ясное тропическое утро, такое ослепительное, что краски послабее тают в голубой мгле и глаз выделяет только самые буйные цветовые пятна. Гуаяберо здесь широкая, от опушки до опушки местами до пятисот метров. Сейчас внимание приковывают не детали, которые надо рассматривать чуть не в упор, не единичные цветки, бабочки и колибри, а крупные элементы пейзажа, то что отрывается и стоит особняком. Цветущее дерево табебуя на мысу, будто язык золотистого пламени. Мора де монте — огромный букет фуксиновых цветков…

Над нами пролетают два больших попугая. Удивительные создания эти длиннохвостые ара. Желтые, синие, ярко-красные перья; не птицы, а живой фейерверк. В любой другой среде такая пестрота могла бы показаться дешевой, вульгарной. А здесь они естественны, вписываются в окружающее так же органично, как вон та шелковисто-серая исполинская цапля, что стоит на краю пляжа, или парящий в голубом поднебесье большой королевский гриф

[25]

.

Приближаемся к берегу, так что можно различить огромные листья и тонкие серебристые стволы цекропии, которую в Колумбии называют «ярумо». Странное дело с этой цекропией. В темно-зеленой пучине дремучего леса ее не найдешь. Там ее сразу задушили бы могучие великаны растительного царства, поэтому она словно бедный родственник, ютится по берегам рек, на самом краю леса. Да и то вид у нее какой-то забитый, ствол обычно кривой, как будто она привыкла кланяться соседям, и украшен всего несколькими жалкими пучками листьев.

Но стоит реке изменить течение и смыть растительность с мыса или создать новый остров, стоит урагану разорить участок сельвы или колонисту забросить свою расчистку, как вместе с первыми дождями здесь появится цекропия. Древесина у нее мягкая, рыхлая, а полая сердцевина — излюбленная обитель маленьких злых муравьев ацтека. Растет цекропия чуть не на глазах, вместе с белой бальсой первой проклевывается из перегноя и затягивает зеленой корочкой рану в шкуре лесного дракона. Человеку от цекропии никакой пользы. Она даже на дрова не годится, вспыхивает быстро и прогорает раньше, чем успеешь принести еще полешко. Прежде некоторые индейские племена применяли ее для добывания огня: воткнут в кусок сухого ярумо твердую палочку и крутят, пока древесина вокруг острия не начнет тлеть, потом раздуют огонек и подожгут им сухую траву, или мох, или волокна черной бальсы — те самые волокна, которыми обертывали задний конец маленьких отравленных стрел, чтобы они плотно входили в полированный канал духовой трубки.

Теперь старые приемы забываются. И вообще свободный лесной индеец теряет свою самобытность, превращаясь в нищего пролетария, живущего в трущобах, где он работает, словно каторжник, на испанских монахов и священников, которые платят ему тем, что уничтожают его наследственную культуру, обращают его в христианскую веру, лишают всяких гражданских прав и национального самосознания. Впрочем, многие индейцы до этого не доживают, с ними безжалостно расправляются только потому, что земля их приглянулась той или иной монополии. Лишь за последнее десятилетие так погибло больше ста тысяч индейцев. Но вернемся к деревьям.

Последняя деревня

Дон Хусто и его родич расстались с нами сразу за Ангостурой. Раньше они собирались идти до ближайшего селения, чтобы купить там соль и спички. Но мы им дали все необходимое. Не в подарок — это могло бы выглядеть как милостыня. И не за то, что они помогли нам справиться с Ангостурой. Фред заикнулся было о вознаграждении, но вовремя увидел, как сверкнули глаза старого креола, и ограничился словами благодарности.

Все было сделано достойно, мы произвели обмен, приобрели у них шкуру исполинской выдры и ожерелье из зубов и когтей. Причем один коготь заставил нас, натуралистов, вытаращить глаза: он принадлежал исполинскому броненосцу, который, как утверждают все источники, встречается только по ту сторону Амазонки. Мы попытались выяснить, откуда этот коготь, но спутник дона Хусто, Хосе, не мог нам сказать ничего определенного. Он выменял его у индейца из племени тукуна, что обитает в районе Летисии. А вообще, он слышал от людей, что исполинский броненосец, хотя и очень редко, встречается по эту сторону великой реки.

За шкуру выдры старики получили вдоволь соли, спичек и рыболовных крючков, а за ожерелье они взяли нож, зажигалку с запасными кремнями и бензин в плотно закупоренной бутылочке. Обе стороны остались довольны, и два странника направились по неведомым лесным тропам через водораздел обратно, в область индейцев карихона и кубео, где реки текут в Амазонку.

Напоследок дон Хусто снабдил нас добрыми пожеланиями и советами; сказал, в частности, где есть смысл поискать супаи има има.

Дон Хусто и Хосе попрощались с нами и ушли, а мы, пятеро в одной лодке, продолжили наше плавание вниз по реке. Теперь нас увлекал за собой не стремительный поток Гуаяберо, а тихие воды широкой Гуавьяре. Просторное русло, низкие берега, длинные пляжи с гравием и песком. Иногда попадется крутой песчаный яр, но и они, чем дальше, тем ниже. Болота кишели птицами, больше всего было цапель. Потом я увидел первую стаю красных ибисов

[28]

, они парили на светло-зеленом фоне болота, словно ожившие цветы. Верный знак того, что мы приближались к Ориноко.

Последняя река

«Дзизора уанья до-намаэрре пуза-ин»

Глухой стук в глубине тропического леса. Кто-то, где-то передает послание. Короткая дубинка из белого, как кость, твердого дерева каиманчильо ритмично колотит по барабану, похожему на лодку.

Маленький смуглый человек в красной набедренной повязке отрывает взгляд от сети, которую он вяжет. С минуту напряженно слушает. Потом поднимается и идет за своим барабаном. Это выдолбленная кривая колода из чибога, заостренная с одного конца, обтянутая тем, что некогда было желудком крокодила. Ладони человека легко ударяют по тугой пленке, передавая послание дальше: «Дзизора уанья до-намаэрре пуза-ин» («Старый человек спускается по реке к морю»).

По лесной речушке скользит через перекат пирога. Она выдолблена из бревна сейбы. Длинная, низкая и поразительно устойчивая, хотя такая узкая, что только-только впору сесть человеку.

На носу стоит молодой индеец с шестом, чтобы отталкиваться от скал и подводных камней. Его гибкое тело чуть-чуть покачивается, пружиня, как у лыжника на крутом спуске. Другой индеец рулит широким веслом, третий сидит с веслом в руках, готовый помочь, если понадобится.

Три молодых парня с характерными спокойными лицами индейцев энгвера — высокие скулы, подстриженные челкой густые иссиня-черные волосы. Они одеты в андеа — как бы лубяные плавки — и короткие набедренные повязки, но ожерелий на них сегодня нет, и лица не раскрашены. Между ними сидит в челне седой мужчина, он намного старше их. Хотя лицо, шея и руки его от многолетнего загара почти такие же смуглые, как у индейцев, все равно сразу видно, что это белый человек, европеец. Сейчас он одет так же, как его товарищи, а на щеках и носу видны следы индейского ритуального узора. Красная краска из ачиоте и жира дикой свиньи смыта, но черный сок плодов генипа не сразу поддается воде и мылу.

«До-хиви»

Мы встретились под вечер на берегу реки. Встретились нежданно-негаданно, во всяком случае, для меня. Кустарник словно сам расступился, и я увидел его, моего друга с доброй улыбкой, — Обдулио, старшего сына знахаря.

Мы не раз виделись с тех пор, как я несколько месяцев назад впервые пришел в его хижину на расчистке под горой. Особенно часто я к нему наведывался, когда на его отца, добродушного старого знатока лекарственных трав, которого креолы звали Хуаном, насела злая малярия. К счастью, несколько инъекций помогли старику, так была заложена основа нашей дружбы.

Дружелюбие индейцев было прямо-таки трогательным. Они брали меня с собой на охоту, на рыбную ловлю, приносили мне из леса интересных животных и начали обучать меня своему языку. Мы все больше сближались.

Энгвера прекрасно понимали, что я никогда не научусь тенью скользить через лес, как они, но зато у меня было современное оружие, которым я неплохо владел. Они подводили меня на выстрел к оленям, диким свиньям, медведям. Моя маленькая коллекция шкур и черепов постепенно росла.

Поскольку в моем лагере работали неиндейцы — креолы и несколько чернокожих ребят из Чоко

[35]

, Обдулио предпочитал встречаться со мной в лесу, особенно когда хотел сказать мне что-нибудь важное.

Строим плот

Светает. Звучит резкий трубный голос пенелопы. Над лесом пролетают крикливые амазонские попугаи, у реки перекликаются чачалаки. Маленький токе-токе (так индейцы называют манакина Гульда

[40]

) исполняет в зарослях свою коротенькую, словно незаконченную, песенку. Как будто он забыл полстрофы и вставляет невпопад какие-то случайные трели.

Четыре странника проснулись задолго до рассвета. Утреннее купание уже состоялось, без него энгвера не чувствует себя человеком. Сейчас все четверо сидят у костра, едят копченую дораду и пьют кофе. После завтрака двое молодых индейцев продолжают заготавливать бревна. Для такого плота, какой попросил связать До-хиви, их нужно немало. Третий идет за лианами к чибоге.

Белый берет дробовик и шагает в лес поискать что-нибудь подходящее для голодных желудков. Это его часть работы — добывать мясо.

Обычная путевая провизия, поджаренная молотая кукуруза, годится, когда надо пройти небольшой отрезок с умеренной ношей или когда отправляешься охотиться, ловить рыбу на день-другой. В крайнем случае, если не требуется большого расхода сил, можно прожить на одной кукурузе целую неделю. Но при большой нагрузке (например, когда надо тащить тяжелую ношу, или рубить лес, или строить лодку, вязать плот) необходима пища посытнее, чтобы не донимало чувство голода. Да и настроение лучше, когда плотно поешь.

Старик направляется в ту сторону, откуда недавно донесся крик пенелопы. Две-три хохлатых пенелопы (по-научному Penelope cristata) и несколько горстей риса — приличный ужин для четверки голодных мужчин.

Лесные ночи

Высоко в небе над рекой висит луна. Полная луна, педеко дрома кируа — «та, которая пишет волшебными красками». Она расцвечивает перекаты пятнами серебристой пены, перебрасывает золотые мосты через глубокие тихие плесы. Река негромко поет. Журчит, воркует, булькает. То словно задорный девичий смех звучит, то будто парень шепчет ласковые слова.

С двух сторон к реке подступают заросли — пятнистые, как шкура пантеры, какое-то колдовское, чарующее смешение оникса и серебра. Дальше, сколько хватает глаз, простирается высокий лес. Исполинская бесформенная масса темного малахитового цвета. Он сейчас представляется мне чудовищным существом, этаким спящим драконом. Или он вовсе и не спит? А неотступно следит за мной сотнями темно-зеленых глаз? Я ощущаю его дыхание. Оно нашептывает мне о лунной росе и влажной земле, о гниющих листьях и затаившихся цветах, о жизни, весь срок которой один лунный час, и о жизни, которая длится тысячи лет, о любви, рождении и смерти в нескончаемой шахматной партии, где мраморно-белый свет играет против теней цвета умбры.

С каждым вздохом запахи меняются, как меняются голоса, звучащие в кронах деревьев, в зарослях сурибио, в густой вязи лиан. Голоса сотен незримых существ. Они скрипят, и щебечут, и тренькают, сливаясь в трепетный металлический хор. То вдруг утонут в чьем-то крике, рычании, стоне, то опять всплывают на волнах тишины.

На узкой косе между Икаде-до и Данда-до стоит белая статуя. Но это не холодная мраморная белизна, а живая, теплая, с оттенком лунного золота. Она не шевелится — статуя, которая вовсе и не статуя, а моя жена. Глаза ее чутко ловят малейший всплеск или рябь около лески, заброшенной в заводь под большим камнем ниже переката. Глядя на нее, я забываю о собственной удочке.

Мы начали удить через час после того, как зашло солнце. Стоящая между нами корзина до половины наполнена широкими золотистыми дорадами, скоро можно идти домой и коптить наш улов. Но сейчас нам всего на свете дороже эти минуты под луной, у певучей реки.

Интермедия

Стремнина несет через пороги красный плод, он кружит в водовороте и попадает в глубокую заводь между черными камнями. У самой поверхности возникает золотистый блик, это широкая рыба разворачивается и ловит яркую приманку. Плод исчезает. Две пары глаз наблюдали движения рыбы. Сын Коршуна глядит на своего белого друга и указывает губами, как это принято у его народа.

— Ампарра дрома (большая дорада).

Старик кивает.

— Мой сын, — тихо говорит он, — найди мне несколько зеленых кузнечиков, у которых широкие крылья. Тинкомиа.

Молодой индеец идет в заросли. Через десять минут он возвращается с кульком из листа бихао.