Обрезание

Далош Дьердь

Роби Зингеру, рожденному во время войны в Будапеште мальчику из бедной еврейской семьи, не сделали обрезание в положенный срок. Руководство еврейского интерната, где пять дней в неделю бесплатно живет и учится Роби, решает устранить непорядок. А Роби страшно, он боится операции. Когда становится ясно, что визита к хирургу не избежать, Роби вдруг объявляет, что уверовал во Христа, и тотчас изгоняется из интерната…

Дьердь Далош

Обрезание

1

Шел к концу месяц тевет пять тысяч шестнадцатого года. Через мост имени Сталина, битком набитый, с грохотом катился тридцать третий трамвай. В толпе пассажиров, притиснутый в угол, находился и Роби Зингер; он ехал домой, в голове у него бродили довольно мрачные мысли. Шабес уже завершился, или, как говорили у них в интернате, истек, так что на трамвае Роби ехал с чистой совестью. И все же на душе у него было бы куда веселее, если бы сейчас была весна, месяц ияр или хотя бы нисан: ведь весной в это время — а было часов пять пополудни — еще совсем светло. Правда, это значило бы, что до первых звезд, то есть до завершения шабеса, еще ждать и ждать… Ну и что? Роби с радостью перешел бы мост имени Сталина на своих двоих, да и дальше, по проспекту Ваци, хоть до самой площади Маркса пошагал бы пешком.

С приближением весны учитель Балла особенно настойчиво напоминал своим воспитанникам — точнее, тем из них, кто был полусиротой или пусть круглым сиротой, но по выходным уходил к дедушке или бабушке, — что шабес они должны блюсти неукоснительно. Нет, конечно, если ты, в свои двенадцать лет, в запретное время сядешь на трамвай, это грех не такой уж большой — только ведь из малых грехов складываются грехи большие, из простительных — смертные. «Шабес еврею положено соблюдать даже на необитаемом острове», — говорил, подняв палец, учитель Балла. Если бы, скажем, Робинзон Крузо тоже был unsereiner

[1]

и если бы тот достославный дикарь попал к нему в пятницу после восхода луны, то Робинзон, пожалуй, назвал бы горемыку не Пятницей, а Субботой и непременно использовал бы его в качестве шабес-гоя, ибо человек никогда и нигде не остается совсем один, без благотворного промысла Божьего.

Шабес-гой был даже у них в интернате, пусть и в облике тети Мари, беженки из Секлерского края; в пятницу вечером, когда воспитанники ложились спать, она приходила гасить лампы. Правда, едва она закрывала за собой дверь, ребята вскакивали и развлекались тем, что щелкали туда-сюда выключателем — будто специально хотели проверить, накажет ли их за такое кощунство Бог.

Всеблагой никак на это не реагировал. Если, конечно, не считать наказанием то обстоятельство, что однажды, вскоре после ухода тети Мари, сорокаваттовая лампочка, которую то и дело включали и выключали, не выдержала и с громким хлопком перегорела. Учитель Балла, конечно, и в этом увидел промысел Божий. «Видите? — сказал он на следующее утро, когда Габор Блюм храбро признался ему в содеянном. — Так Всевышний карает ослов, которые столь дешевыми способами испытывают Его терпение, вообще-то бесконечное».