Пять часов с Марио

Делибес Мигель

О социальной системе, о необходимости ее коренного преобразования размышляет Делибес в романе «Пять часов с Марио» (1966), самом значительном своем произведении, в котором полностью раскрылись и его аналитический дар, и его бесстрашный социальный критицизм.

По испанскому обычаю, покойника не оставляют на ночь в пустом помещении. Кто-нибудь из близких должен провести ночь у гроба, бодрствуя и охраняя вечный сон усопшего. Такую ночь накануне похорон проводит героиня романа Кармен у гроба скоропостижно скончавшегося мужа. Пять часов осталось ей быть наедине с Марио. Листая семейную Библию, она, однако, не молится, а в последний раз мысленно обращается к мужу, перебирает события их совместной жизни, повторяет те же упреки, сетования, сентенции, что, наверное, изо дня в день твердила ему живому.

Мигель Делибес

ПЯТЬ ЧАСОВ С МАРИО

Затворив дверь за последним посетителем, Кармен прислоняется затылком к стене, чувствует ее холод и часто моргает, точно ослепленная. Правая рука у нее болит, губы опухли от бесконечных поцелуев. Она не знает, что сказать, и повторяет то, что твердила с самого утра: «Подумай, Вален, мне до сих пор не верится, я не могу привыкнуть к этой мысли». Вален осторожно берет ее за руку и, не встречая сопротивления, ведет за собой по коридору в ее комнату.

— Тебе надо немножко поспать, Менчу. Меня восхищает твое мужество, но не обманывай себя, милочка, это совершенно искусственно. Это всегда спадает. Нервы тебя замучают. Завтра увидишь.

I

Дом и имение — наследство от родителей, а разумная жена — от Господа [3] ,

— ну, что касается тебя, дорогой, то, по-моему, тебе жаловаться не приходится, ты должен быть доволен; в этом отношении, между нами будь сказано, судьба тебя не обидела — сам признайся, — женщины, которая отдала тебе всю жизнь и которая к тому же недурна собой, которая творила чудеса с четырьмя песетами, днем с огнем не найдешь, так и знай. А теперь начинаются трудности, и ты — бац! всего хорошего (как в первую ночь, помнишь?) — уходишь и оставляешь меня одну везти воз. Пойми меня правильно, я ведь не жалуюсь, другим женщинам приходится еще тяжелей — взять хоть Транси с тремя детьми, ведь это легко сказать! — но, по правде говоря, меня возмущает то, что ты уходишь, не отблагодарив меня за бессонные ночи, не сказав ни одного слова благодарности, как будто все так и надо и само собой разумеется. Когда вас, мужчин, благословляют на спокойную жизнь, когда вам дают, как я говорю, гарантию в верности, то ведь вас это ни от чего не удерживает, вы продолжаете развлекаться как вам угодно, и все у вас распрекрасно, а мы, женщины, — ты это отлично знаешь — романтичные дуры. Я совсем не хочу сказать, что ты был ловеласом, дорогой, — этого бы еще не хватало, — и я не хочу быть несправедливой, но и голову на отсечение я бы за тебя не дала, так и знай. Скажешь, недоверие? Называй как хочешь, но факт остается фактом — вы считаете себя праведниками, а на самом деле за вами только смотри, ведь в тот год, когда мы ездили к морю, ты на женщин все глаза проглядел, и я вспоминаю, как говорила бедная мама, царство ей небесное, — она ведь все насквозь видела, я в жизни ничего подобного не встречала, — «даже самого порядочного мужчину надо держать на привязи» — вот как. Взять хотя бы Энкарну — она твоя невестка, я знаю, — но с тех пор, как умер Эльвиро, она тебе проходу не давала, в этом меня никто не переубедит. У Энкарны довольно-таки странное представление о долге окружающих ее людей, дорогой, и она воображает, что младший брат должен занять место старшего и так далее, и вот, пусть это будет между нами, но я скажу тебе, что когда мы были женихом и невестой и ходили в кино, то всякий раз, как я слышала, что она шушукается с тобой в полутьме, я просто из себя выходила. А ты все твердил, что это твоя невестка — вот Америку-то открыл! — никто ведь этого и не отрицает, вечно ты говоришь что-нибудь к делу не относящееся и защищаешь то, что защищать не следует, ты находишь оправдание для всех, кроме меня, это сущая правда. И расспрашивала ли я тебя, дорогой, или нет, а все-таки в любом случае ты обязан был рассказать мне, что было у тебя с Энкарной в тот день, когда ты прошел по конкурсу; ведь поди знай, что она там вытворяла, в письме ты пишешь об этом очень скупо, дружок: «Энкарна присутствовала при голосовании, а потом мы вместе отпраздновали победу». Но ведь я-то отлично знаю, что праздновать можно по-разному, а ты, видите ли, всего-навсего заказал в Фуйме пива и креветок, — дура я, что ли, не знаю я, что ли, Энкарну, эту мерзкую выскочку, дружок? Ты думаешь, дубина ты этакая, что я забыла, как она прижималась к тебе в кино, когда я сидела впереди? Да, я прекрасно знаю, что мы с тобой тогда еще не были женаты, но мы говорили об этом больше двух лет, если память мне не изменяет, и такого рода отношения должна уважать каждая женщина, Марио, только вот ее это не касается, и, сказать по чистой совести, меня выводят из себя ее штучки и ее глупости. И ты думаешь, что, зная ее и зная, что вы были наедине, я так вот и поверила, что она удовольствовалась пивом и креветками? Но, представь себе, что для меня это еще не самое страшное: все мы — грешные; больше всего меня огорчает твоя скрытность: «Не думай ничего плохого»; «Энкарна — славная женщина, она убита горем», — ну и ну! — да ты меня просто за дурочку считаешь; другая, поглупее меня, может быть, и поверила бы тебе, только не я… Ты видел вчерашнюю сценку, дорогой, — какой срам! — и не говори мне, что это естественная реакция невестки, ведь она привлекала к себе всеобщее внимание, она унизила меня, ты подумай, ведь я могла показаться совсем бесчувственной, я это отлично понимаю; а Висенте Рохо сказал: «Уведите ее отсюда, она слишком впечатлительна», — и, признаюсь, меня прямо в жар бросило. Ну скажи положа руку на сердце, Марио, — разве это было тактично? Ведь это она была похожа на вдову! Держу пари на что хочешь, что, когда погиб Эльвиро, она не доходила до таких крайностей, и скажи на милость, что должна была бы делать я? И то же самое было, когда умер твой отец, Марио, я всегда это говорила, — она просто хотела поставить меня в неловкое положение и добилась своего, не спорь со мной. Скажу тебе откровенно, Марио: я никогда не любила Энкарну — ни Энкарну, ни женщин ее типа; ты, конечно, считаешь, что даже падшие женщины заслуживают сострадания, — а ведь так можно далеко зайти: «Ни одна из них не занимается этим ради собственного удовольствия, они — жертвы общества», — это просто смешно слушать; мужчины, которые их оправдывают, прямо невыносимы; а я говорю: почему они не работают? Почему не идут в прислуги, как бог велел? Что прислуга — вымирающая профессия, это вовсе не новость, дорогой мой Марио, и хоть ты и говоришь, что это хорошо, но нам-то эти твои теории дорого обходятся, а факт тот, что порочность все возрастает, и теперь даже прислуга лезет в господа, и если кто из них и не курит, так красит ногти, или носит брюки, или что-нибудь в этом роде. По-твоему, все это — условности? Эти женщины разрушают жизнь семьи, Марио, так и знай; я помню, как было у нас в доме: на такую маленькую семью — две служанки и гувернантка, вот это была жизнь! Зарабатывали они, правда, маловато, я не отрицаю, но ведь их и кормили и одевали, — чего им еще нужно, скажи, пожалуйста? Папа прекрасно разбирался в этих делах: «Хулия, ты уже сыта, оставь немного, пусть поедят на кухне». Тогда существовала семейная жизнь, времени хватало на все, каждый жил соответственно своему положению в обществе, и все были довольны. А теперь — посмотри на меня — целый божий день я мучаюсь: то вожусь с кастрюлями, то стираю белье — обычная истории; ведь не могу же я разорваться, а у меня в лучшем случае — одна прислуга на семью в семь человек, так что трудновато мне быть сеньорой. Но вы, мужчины, ничего в этих делах не смыслите, дорогой мой, — в день свадьбы вы покупаете себе рабыню, вы совершаете сделку, у мужчин всегда сделки, это всем известно, тут и спорить нечего. Женщина работает как вол, и у нее нет свободной минутки? Пусть найдет выход! Это ее обязанность — вот это мило! — но я ни в чем не упрекаю тебя, дорогой, просто мне больно, что за двадцать с лишним лет у тебя не нашлось для меня доброго слова. Я знаю, ты не был, что называется, требовательным мужем, это правда, но не всегда достаточно быть нетребовательным; вспомни своего брата Эльвиро, — я не хочу сказать, что Эльвиро был идеалом мужчины, вовсе нет, но — какое же сравнение! — он был человеком другого склада, он был чутким человеком. Ты помнишь, что он подарил мне портмоне, когда мы все вместе закусывали вечером в июне тридцать шестого года? Представь себе, я до сих пор его берегу; кажется, оно лежит у меня в комоде, среди всякого барахла. А что творилось с Энкарной! Уж хороша она была, нечего сказать, и, по-моему, она грызла его за это, честное слово, так что через три месяца, когда Эльвиро погиб, она, наверно, раскаивалась. Твой брат был деликатным человеком, Марио, а вот человек с сильной хваткой, то есть просто-напросто такой, каким должен быть настоящий мужчина, держал бы ее в ежовых рукавицах. Да простит меня бог, но с тех пор, как я с ними познакомилась, я об заклад готова была биться, что Энкарна его обманывала, подумай только! — не знаю, но, по-моему, она слишком темпераментна для него. Я не люблю судить опрометчиво, уверяю тебя, ты сам это прекрасно знаешь, но уж потом-то, когда она овдовела, она тебе проходу не давала, так ведь? Последняя она бесстыдница, и никто меня в этом не переубедит. И хотя бы ты поклялся мне на кресте, никогда я не поверю, что в тот день, когда вы были в Фуйме, она удовольствовалась пивом и креветками, уж что угодно про меня можно сказать, но преувеличивать я никогда не любила, сам знаешь. Ты хочешь, чтобы я высказалась яснее? Ты знаешь, что вчера Валентина отвела меня в сторону и сказала — ну вот как я тебе говорю, — так и сказала: «Твоя невестка и мертвого Марио не оставит в покое!» Как это тебе нравится? И ты опять мне скажешь, что все это — мои фантазии? Ведь что бы ты там ни говорил о Вален, но не можешь же ты отрицать, что она умная, даже слишком умная, я это не зря говорю; так вот послушай: «И мертвого Марио не оставит в покое». Конечно, если рассудить, так я сама была дура, то есть не дура, а — как бы это сказать? — дело в том, что у меня есть устои, и устои эти священны, как подумаешь, это ведь всем известно: устои — самое главное. А ведь мне мог бы понравиться кто-нибудь! И притом не однажды, Марио, представь себе, не однажды! Вот — чтобы далеко не ходить за примером — Элисео Сан-Хуан, что работает в красильне; ведь всякий раз, как я выхожу в голубом свитере, он так и подскакивает ко мне: «Как ты хороша, как ты хороша, ты день ото дня хорошеешь». Он мне просто проходу не давал, дружок, прямо ослеплен был, а ведь он уже в годах, не вчера из пеленок, да и другие были, уж я о них помолчу; стало быть, я еще могу нравиться, дурак ты набитый, и не такая уж я старуха, как ты думал. Мужчины на улице до сих пор смотрят на меня, так и знай, Марио; ты ведь живешь на луне: «Вульгарный тип — этот Сан-Хуан», — прямо слушать смешно, от такого никто бы не отказался. Все дело в том, что у меня есть устои, хотя устои в наше время — только помеха, особенно когда другие их не уважают, а ты не такая, как другие. «Вульгарный тип этот Сан-Хуан», — как вам это нравится? Ну, а сам-то ты каков был ночью? Я не видела более вялого мужчины, чем ты, дружок, и не то чтобы у меня был особый вкус к этому делу, мне от этого ни холодно, ни жарко — ты ведь меня знаешь, — но по крайней мере ты мог бы считаться со мной: хорошими днями ты не пользовался, а потом вдруг — бац! — тебе неймется в опасные дни; подумать только: «Не надо идти против божьей воли», «Не будем вмешивать в это арифметику», — тебе-то легко так говорить, а я потом мучилась девять месяцев, то и дело мне становилось плохо, ну а ты вполне был доволен своими занятиями и своими друзьями; тебе-то что, этак любой может. Хочешь, я скажу больше? Каменная я, что ли, по-твоему — ничего не чувствую, ничего не испытываю? Неужели ты не понимаешь, как унизительно было для меня, когда я была беременна, а ты мне отказывал? Армандо прекрасно сказал — так и знай, можешь считать его дикарем, но все дело в том, что он всем говорит правду, когда ты подсел к Эстер, — какая она там ни есть культурная, — а Армандо в тот день как раз был злой как черт: «Кто в деле, тот и в ответе». Но представь себе, как это унизительно для меня — ведь все это были чистые капризы, — в хорошие дни ты не хотел, а в опасные — бац! — тебе загорелось, и ведь это сущая правда; потом ты мной пренебрегал из-за живота. Можешь ты мне объяснить, чем я виновата, что располнела? Нет, Марио, дорогой мой, ведь ты же сам этого хотел, и теперь ты будешь морочить мне голову, что занимался с Эстер наукой и исследованиями, — уж не вывертывайся лучше. Это вроде того, кто будет сидеть с детьми, — сколько раз ты бросал мне это в лицо, скажи? А что тут такого? Ведь у тебя первое занятие начиналось в одиннадцать, а я впрягалась в свое ярмо с девяти — разве так уж трудно было тебе посидеть с малышом? Да, я знаю, что это утомительно, мне-то ты можешь не объяснять, это не просто, но через это надо пройти, а мужчины из-за любого пустяка считают себя мучениками, — хотела бы я посмотреть, как бы ты вынес роды, один-единственный раз попробовал бы, а то ведь ты все равно как твоя невестка, которая тоже не знала, что это такое; она говорит, что виноват Эльвиро, — ну, поди разберись. Но так как она этого не знает, ей и приходится выдумывать, болтать языком и ставить тебя в неловкое положение, — я просто поражаюсь твоему терпению; и она еще смела говорить, что я не знаю, какой у меня замечательный муж, как будто это я свела тебя в могилу или что-нибудь в этом роде. Энкарна за себя постоит, Марио, незачем это отрицать, хотя ведь с вами — известное дело, — чем женщина лучше, тем ей хуже, ведь все мужчины эгоисты, и с того дня, как вас благословляют и дают вам гарантию в верности, вы можете спать спокойно. Хотела бы я, чтобы вам попалась легкомысленная женщина, — тогда уж, конечно, вы бы стали держать ухо востро, а не то вам же пришлось бы худо.

II

Имея пропитание и одежду, будем довольны тем. А желающие обогащаться впадают в искушение и в сеть и во многие безрассудные и вредные похоти, которые погружают людей в бедствие и пагубу. Ибо корень всех зол есть сребролюбие [4] ,

— вот потому-то мне было бы очень трудно простить тебя, дорогой, проживи я даже еще тысячу, лет, — ты так и не исполнил моего заветного желания завести машину. Я понимаю, что когда мы только поженились, это было роскошью, но теперь «шестьсот шесть» есть у всех, Марио, даже у лифтерши, чтобы далеко не ходить за примером. Ты никогда не поймешь этого, и я не знаю, как бы это тебе объяснить, но для женщины унизительно, когда ее подруги разъезжают в автомобилях, а она ходит пешочком, и, скажу тебе откровенно, когда Эстер, или Валентина, или сам Кресенте — хозяин бакалейной лавки — рассказывала мне о своих воскресных поездках, я всякий раз просто заболевала, даю тебе слово. Хоть и нехорошо с моей стороны говорить так, но тебе повезло на такую жену: я ведь женщина хозяйственная, тебе и желать больше нечего было, Марио, — это ведь так удобно; и если ты полагаешь, что можешь отделаться какой-нибудь грошовой брошкой или каким-то пустячком на мои именины, — так вот нет же, дурень ты этакий, мне уж и говорить-то тебе надоело, что ты витаешь в облаках, а ты все слушал вполуха. А знаешь, что это такое, Марио? Это чистейшей воды эгоизм, так и запомни; я, конечно, понимаю, что преподаватель института — не миллионер, тут спорить не приходится, но ведь можно устроиться иначе, я полагаю, — теперь ведь все работают по совместительству. Ты мне скажешь, что у тебя были твои книги и «Эль Коррео», а я тебе скажу, что и твои книги, и твоя газетенка ничего, кроме неприятностей, нам не принесли, я ведь говорю сущую правду, ты мне голову не морочь, дорогой мой, — ссоры с людьми, ссоры с цензурой, и в результате — две песеты. И не думай, что для меня это было неожиданностью, Марио, я ведь говорила: кто будет читать грустные книги о людях, умирающих с голоду, валяющихся в грязи, как свиньи? Посмотри сам, пораскинь умом: кто будет читать этот кирпич — «Замок на песке», где сплошная философия? Ты толкуешь о тезисах, о потрясающем впечатлении и все такое, но не объяснишь ли ты мне, с чем это едят? Людям эти тезисы и впечатления даром не нужны, и поверь мне, дорогой, тебя погубила твоя компания — Аростеги и Мойано, этот бородатый тип, — эти люди не умеют приспосабливаться. А ведь папа предупреждал тебя — еще бы! — он читал твою книгу чуть ли не с лупой, Марио, добросовестно читал — сам знаешь, — и он сказал: «Нет, если ты пишешь для собственного удовольствия, так это еще туда-сюда, но если ты хочешь славы или денег, иди другой дорогой», — помнишь? Ну, а тебе как с гуся вода. Я бы ничего не сказала, если бы ты не послушался кого-нибудь другого, но папа — человек совершенно объективный, уж не спорь со мной; он ведь сотрудничает в отделе иллюстраций ABC

III

Пленила ты сердце мое, сестра моя, невеста, пленила ты сердце мое одним взглядом очей твоих, одним ожерельем на шее твоей [8] ,

 — ну что ж, все это прекрасно, Марио, я не спорю, но скажи мне, сделай милость, вот что: почему ты никогда не читал мне своих стихов и даже не говорил, что их пишешь? Если бы не Эльвиро, я бы и знать ничего не знала, подумай только, мне ведь это и в голову не приходило, а потом вдруг оказывается, что ты пишешь стихи, и Эльвиро сказал мне, что одни ты посвятил моим глазам — вот это да! Знаешь, однажды Эльвиро спросил меня, случайно спросил: «Марио читает тебе свои стихи?» — а я — как с луны свалилась: «Какие стихи?» — тут он мне и сказал, клянусь тебе: «Зная тебя, я не удивляюсь, что он посвятил стихи твоим глазам», — а я покраснела и ничего не ответила, только вечером попросила тебя их прочесть, а ты — ни в какую: «Они слабые, вялые, сентиментальные», — уж не знаю, с чего это вас теперь так раздражает сентиментальность, дружок, и для меня твое недоверие было — нож острый, так и знай, и сколько я ни настаивала, ты говорил, что эти стихи не для чужих ушей — вы только послушайте! — как будто можно писать ни для кого. Ты страшно упрям, дорогой, уж ты мне поверь, ведь никому не сказанные слова ничего и не значат, сумасброд ты этакий, это все равно что далекий шум или никому не понятные закорючки, ты и сам это прекрасно знаешь. Чтоб их черт побрал, эти слова, ведь столько у тебя было из-за них неприятностей, и началось это не сегодня, а с тех пор, как я тебя знаю! Ты мне не поверишь, Марио, — ты ведь редко со мной разговаривал, — но когда я иной раз входила к тебе, в то время как собиралась твоя компания, так тебя страшно было слушать, дружок, вы ведь меня не обманете, вы можете говорить, что вам угодно, но никто меня не переубедит, что вы говорили о женщинах, и всякий раз, как я появлялась, вы меняли тему разговора, — все мужчины таковы, все одинаковы. И уж не знаю — была ли то случайность или условный знак — поди узнай, — но стоило мне показаться, как всякий раз — так уж повелось — вы начинали речь о деньгах — «деньги — корень зла, деньги — корень эгоизма», а уж если вы не говорили о деньгах, так говорили о словах: ясное дело, одно другого стоит; странно это, конечно, бог не создал мужчин плохими, но слова их сбивают с толку, — я только чудом сдерживалась, чтобы не вмешаться; ведь вот тебе сын сеньоры Фелипы, глухонемой от рождения, и туда же: «Что? Что?» — и видал? — с топором на брата — тебе этого мало? А ты: «Не вмешивайся в эти дела»; и всегда мне было больно, что ты в грош меня не ставил, Марио, будто я невежда какая-нибудь. Но я все прощаю тебе, кроме того, что ты не читал мне своих стихов, — между нами говоря, я иногда думаю, что ты писал их Энкарне, и просто голову теряю, потому что слово, которое никому нельзя сказать, — это чудовищно, это все равно, что выйти на улицу и орать на всех перекрестках как сумасшедший, — а ведь тогда ты чувствовал себя великолепно, это с тобой случилось гораздо позднее, и я не говорю, что это были пустяки, вовсе нет, совсем не пустяки, но это были капризы ребенка, — скажи сам: если у тебя ничего не болело и если у тебя не было температуры, так что же это за болезнь такая? Скажу тебе от чистого сердца: если я в чем и раскаиваюсь, так это в том, что двадцать три года я была прикована к тебе, как мученица, а вот если бы я проявила характер, была бы другая песня. Уж и Транси мне говорила: «И что ты нашла в этом недоноске?» — а знаешь, Марио, что я нашла, хочешь знать? Ты ведь был парень очень тощий, как будто изголодавшийся по ласке, понимаешь? У тебя были грустные глаза и стоптанные каблуки — вечно ты рвешь обувь, дружок, для тебя ведь прочных ботинок не существует, — и потом, ты все время бросал вокруг душераздирающие взгляды — так ведь? И совсем уж был кошмар, когда мы шли с Пако Альваресом или с кем-нибудь еще, а этот дикарь Армандо показывал рога и мычал. И Транси: «Не спорь со мной, милочка, он похож на пугало», — у тебя были несчастные глаза — у тебя ведь обманчивый взгляд, Марио, даю тебе слово, — а ведь мне, сам знаешь, было семнадцать лет, я была на два года моложе Менчу, я была еще совсем девочкой, — ведь в этом возрасте женщина больше всего гордится тем, что она кому-то необходима, известное дело, и помню, как я говорила: «Я нужна этому мальчику, он может покончить с собой, если я ему откажу», — все это глупости, конечно, романтика. А потом, признаться, я немного поспешила, как дура, — тебе, ясное дело, вполне достаточно твоей кафедры и твоих друзей, но скажи, пожалуйста, зачем я была тебе нужна? Для того, чем мы занимались каждую неделю? Нет, конечно, ведь для этого ты мог найти любую другую, еще и получше меня; к тому же — ты это и сам отлично знаешь — в хорошие дни тебе хоть бы что, а в опасные, между нами говоря, — прямо как зверь; надо видеть, какими вы иногда становитесь — давай да давай — и что вы только говорите, а ты ведь еще думал о другой, Марио, эта мысль мне просто покоя не дает. Ведь вы там в своей компании говорили о женщинах, Марио, не спорь со мной, я отлично слышала, как сказал этот Аростеги — а еще, кажется, воспитанный парень: «Наша свобода — это шлюха на содержании у денежного мешка», — ничего себе словечки! — и даже не извинился, увидев меня, — ну конечно, чего и ждать от него, ясное дело; а все это штучки дона Николаса: они думают, что если они молоды, так им все можно, и еще считают себя порабощенными, а ты говоришь: «Молодой бунтарь», — бунтарь против чего? На что они могут жаловаться, скажи, пожалуйста? — они получили все готовенькое, живут тихо и мирно, все лучше и лучше, — это все говорят, а ты либо молчишь, либо по своему обыкновению говоришь загадками: «Им надоело молчать», или: «Им надоела безответственность», или: «Они хотят испытать себя, узнать, сумеют ли они ужиться», — все это одни слова, и можешь ты объяснить мне, дорогой, что ты этим хочешь сказать? Они сами не знают, чего хотят, и должна сказать тебе, что им надо было бы держаться повежливей и быть малость поумнее: ведь даже Марио — посмотри-ка на него, — я прекрасно знаю, что он еще молод, но, если он раз собьется с пути, кто его потом наставит на ум, скажи, пожалуйста? Дурные примеры, дорогой, — вся беда в них, я не устану тебе это повторять, и я вовсе не хочу сказать, что Марио — заблудшая овца, он по-своему любящий мальчик, но уж как заговорит — лучше не напоминай мне об этом, — глаза вылезают из орбит: «ложный патриотизм», «фарисейство», — и однажды, услышав, как он защищает светское государство, я чуть в обморок не упала, Марио, даю тебе слово, — вот ведь до чего мы дошли! Университет, конечно, толком не проверяет этих мальчишек, будь уверен, им там вбивают в головы всякие странные мысли, что бы вы там ни говорили; а вот мама, царство ей небесное, как в воду глядела: «Учат — в школе; воспитывают — дома», — а ведь она — это не только мое мнение — была редкая умница. Но ты позволял детям слишком много, Марио, а с детьми надо быть твердыми, пусть сейчас ты их этим огорчишь, зато потом они же будут тебе благодарны. Посмотри на Марио — ведь ему двадцать два года, а он целый божий день либо читает, либо думает, а читать и думать — это очень плохо, дорогой, ну скажи сам; и друзья его тоже меня пугают, честное слово. Не будем обманываться, Марио, — почти все ребята сейчас наполовину красные, и я не знаю, что там с ними происходит, но у всех у них мозги набекрень, головы забиты бредовыми мыслями о свободе, о диалоге

IV

Если же будет у тебя нищий кто-либо из братьев твоих, в одном из жилищ твоих, на земле твоей, которую Господь, Бог твой, дает тебе, то не ожесточи сердца твоего и не сожми руки твоей перед нищим братом твоим, но открой ему руку твою и дай ему взаймы, смотря по его нужде, в чем он нуждается [11] .

Представь себе, Марио: перед тем, как мы стали женихом и невестой, Транси говорила мне — прямо уши прожужжала, — что твой отец отдавал деньги в рост; ну, я-то, конечно, в этих делах ничего не смыслю, но ведь так же дают деньги и банки, и это вполне законно. И когда я познакомилась с твоим отцом, он произвел на меня неплохое впечатление, клянусь тебе, — по правде говоря, я ожидала худшего, — и потом он был несчастным человеком, не вполне нормальным, может быть, это из-за Эльвиро и Хосе Марии — как знать? Помнишь: «Это я не пустил его на работу. Выходить вчера на улицу было безумием», — и так все время, а твоя мать так спокойно: «Молчи! Слышишь, Эльвиро? Молчи!», — ну, а он все свое, заладил, как сорока, прямо невыносимо. Вскоре пришел ты, а следом за тобой — Гауденсио Мораль; на него смотреть было страшно, весь оборванный и все такое — он только что пришел через горы от красных — помнишь? И это он рассказал про Эльвиро; уж и вечерок был, ничего не скажешь! — беда за бедой, а я подумала: «Что сделает Марио, когда увидит меня?» — Я ведь еще строила какие-то иллюзии, дуреха этакая, и все попусту: ты вошел и даже не взглянул на меня, только сказал матери: «Так было угодно богу; это как стихийное бедствие; у нас случилось несчастье, и ты должна найти в себе мужество», — хорошенький способ утешать! — а я, видя все это, забилась в уголок, холодно мне стало, вот как. Жду, жду, наконец ты повернулся ко мне, и я подумала: «Вот сейчас…» — да, да, как бы не так! — «Привет», — вот и все, и всегда ты так, — ведь такого сухого и черствого человека, как ты, дорогой, просто поискать. Я, конечно, вовсе не хотела, чтобы ты поцеловал меня — этого я не позволяла бы ни тебе, ни кому другому, — так что это бы еще ничего, но ты мог бы проявить побольше чувства, да, да, и я даже думала — зачем скрывать правду? — «Вот сейчас он возьмет меня за руки и сожмет их, Ведь случилось ужасное несчастье», — ну да, да, как же: «Привет», — и все тут. То же самое было, когда кончилась война, — сперва ты подолгу смотрел на меня в кино, так что я даже удивлялась: «Что у меня — рисунки на лице?» — но в один прекрасный день ты надел очки; если бы я увидела это раньше, у нас с тобой ничего бы и не было. И в парке по утрам та же песня; уж не спорь со мной, вечно одно и то же: «любовь моя» и «дорогая», — прямо как испорченная пластинка, пошлятина такая, ничего более оригинального тебе в голову не пришло, дружок ты мой милый! — стихов-то ты писал много, а для невесты ничего новенького не нашел, так что временами я говорила себе — даю тебе слово — «Я ему не нравлюсь, ни капельки не нравлюсь», — и, конечно, страшно волновалась. Очень мы отличались от «стариков», скажу я тебе! Габриэль и Эваристо были, правда, не так уж и стары — это я просто для сравнения говорю, — но нахалы они были изрядные; в тот вечер, когда они привели нас в мастерскую — туда, на чердак, — я прямо в себя прийти не могла, сердце — тук-тук-тук, а Транси — такая спокойная, ты себе и представить не можешь, кто бы мог подумать — выпила две рюмки пиперминта и как ни в чем не бывало, а потом, когда они стали показывать нам картины с голыми женщинами, она давай комментировать: «Прекрасная композиция», «Великолепное освещение» — вот бесстыдница! — ну а я, по правде говоря, и рта раскрыть не могла — до того неприлично все это мне казалось. А когда они поставили на пол все эти картины с голыми женщинами — самое большее, если на ком из них было ожерелье или гвоздика в волосах, — так я прямо не знала, куда глаза девать, представь себе; а Габриэль вдруг положил свою волосатую ручищу мне на колено: «Ну, а ты что скажешь, детка?» — я прямо так я застыла на месте, честное слово, дух не могла перевести; как говорится — ни охнуть, ни вздохнуть, даже пальцем шевельнуть не могла, а Габриэль: «Еще рюмочку?» — вот оно как, а Эваристо тем временем обнял Транси за плечи и спрашивает, не хочет ли, дескать, она ему позировать для портрета, а Транси хоть бы что: «Как эта девушка с гвоздикой в волосах?» — а Эваристо — уж дальше и ехать некуда — «Вот-вот», — говорит, а Транси прямо помирает со смеху: «Но чуть-чуть прикрыться-то можно?» — а Эваристо тоже давай смеяться: «А зачем, детка? Это ведь искусство, неужели ты не понимаешь?» А Габриэль не убирает руку, и все тут, а я злилась, потому что чувствовала, что краснею — представляешь себе? — а когда он сказал, глядя на мою грудь самым наглым образом: «Ее надо лепить», — гнусный бесстыдник, я думала, что лопну, так я и сказала Транси на лестнице: «Ни за что не буду больше встречаться с этими стариками, клянусь тебе; они никого не пропустят». Но Транси была в восторге, в восхищении, прямо как пьяная: «У Эваристо талант, и к тому же он очень симпатичный», — вот идиотка! — ведь Эваристо нравилась я, это за версту было видно, и каждый раз, как они останавливали нас на улице и говорили: «Вот теперь вы настоящие невесты, а прошлым летом были совсем девчушки», — он смотрел на меня, а вовсе не на Транси, да так нагло, что ты и представить себе не можешь. Пусть теперь она думает, что хочет, мне все равно, ведь в конце концов это были два старика; подумай только — ведь их возраст не призывали до конца войны, до февраля тридцать девятого, и до тех пор они находили себе тепленькие местечки во всяких военных учреждениях, а фронта и не нюхали, и я на них и смотреть больше не хотела, честное слово, ну а потом, когда мы стали женихом и невестой, Транси все время проводила с ними, и я думаю, что она уже тогда втюрилась — представь себе, — и вот однажды вечером она влетела к нам как сумасшедшая: «Эваристо рисует мой портрет», — а я в ужасе: «Голой?» — а она: «Нет, милочка, в легком платье, хотя он предпочел бы без всего, — он говорит, что у меня красивая фигура». Транси всегда была немного такая… нельзя сказать — бесстыжая; не знаю, как бы это выразиться — импульсивная, что ли; я помню, что всякий раз, как я была больна, она целовала меня в губы, да так крепко, прямо как мужчина, просто странно: «Менчу, у тебя лихорадка», — говорила она, но по-хорошему, а вы, мужчины, всегда все истолкуете в дурную сторону. Пусть это останется между нами, но я скажу тебе, что я была бы рада, если бы ты целовал меня почаще, горе ты мое; конечно, когда мы поженились, это само собой разумеется, но ты еще женихом был холоден со мной, милый; каждый раз, как я видела тебя с газетой на скамейке напротив дома, как ни в чем не бывало, — это было еще летом, перед тем, как я сказала тебе: «Да», — я думала, что ты куда более пылкий, дорогой мой. Но в один прекрасный день я сказала тебе: «Да», — и все было кончено, перст судьбы, как я говорю. Конечно, еще оставалось то, что было в кино, когда ты все время смотрел на меня, а я думала: «Что у меня — рисунки на лице?» — но вдруг ты стал носить очки — вот уж было разочарование! — и смотреть-то на тебя не хотелось. Думаю, что в этом отношении ты был похож на Эльвиро, я всегда это говорила, ведь я при всем желании не могу представить себе, как он проделывает все это с Энкарной, — он выглядел таким непривлекательным, таким тощим, что, казалось, от ветра валится, да к тому же такой сутулый, близорукий… Как мужчина твой брат Эльвиро, по правде говоря, немногого стоил, куда меньше, чем Хосе Мария — какое же сравнение! — ведь в этом смысле Хосе Мария был хоть куда, лучший из вас троих, а если считать и вашу сестру, так из четверых, уж не спорь со мной, Чаро, бедняжка, отнюдь не лакомый кусочек, это всякому ясно — зачем нам обманывать друг друга? — а все из-за своей небрежности, так и знай, — ведь Чаро у тебя всегда права; бюстгальтер на ней сидит кое-как, а из икр хоть бифштексы делай, а ведь сейчас эстетическая хирургия чудеса творит — посмотри на Бене и на других. А самое ужасное — это ее голос, тонкий-тонкий, и говорит она всегда так, как будто вокруг нее глухонемые, а сегодня было и того хуже — хрипела, как мужчина… Твоя сестра не очень-то привлекательна, Марио, скажем прямо, а кроме того, она такая же скупердяйка, как твой отец; другие недостатки еще можно простить, но скупости я не выношу, она меня из себя выводит, даю тебе слово. Конечно, Хосе Мария был совсем не то, что вы, он был лучше вас всех, мне смешно вспоминать, как я бегала от него всякий раз, как встречалась с ним на улице; я ведь заметила его на почте, вот как — девичьи дела, скажешь ты, — и смотрела, как он там упаковывает, а Транси говорила: «Ну и мужчина! У него такой взгляд — закачаешься». И она была права, Марго, вот верь — не верь, я и сама не знаю: то ли дело было в его движениях, то ли в глазах, то ли в манере сжимать губы, — но только твой брат, не будучи, что называется, красавцем, производил большое впечатление на женщин, не знаю, как это тебе объяснить; и я иногда думаю, что быть того не может, чтобы Эльвиро, Хосе Мария и ты были сыновьями одних родителей; и лукавый же был он тип! — в нем было что-то особенное, чего у вас с Эльвиро никогда не было; не знаю, что именно, — как будто ресницы смягчали его взгляд, и он ласкал, не прикасаясь к тебе, я так понимаю. Конечно, у Хосе Марии были красивые глаза, и — пойми меня — не такие уж ясные, но желтоватый ободок зрачка придавал им кошачье выражение, и Транси говорила — подумай, я помню это так, как если бы это было вчера, а ведь тому уже двадцать пять лет — «Они пронизывают, как рентгеновские лучи», — и это была правда, потому что всякий раз, глядя на меня, он заставлял меня краснеть — какова власть! — и так было до того дня, когда он внезапно сказал мне: «Малышка! Это ты — та девушка, которая нравится моему брату Марио?» — а я и рта раскрыть не могла, выскочила, как полоумная, и бежала, не останавливаясь, до самой площади, так что Транси закричала мне вслед: «Ты что, с ума сошла?» — а я не понимала, что делаю, совсем одурела; это, конечна, не то, что Габриэль и Эваристо, — это другой коленкор, и стоило Хосе Марии посмотреть на меня, как я теряла голову. С тех пор каждый раз, как я встречала его на улице, я бросалась бежать и пряталась в подъезд, а он ни о чем и не догадывался, а не то это плохо бы кончилось, а Транси — противная какая! — пришла ко мне однажды вечером и говорит: «Знаешь, что я думаю? Что тебе нравится Хосе Мария, а не Марио», — видишь, какая чушь. Все это, конечно, очень сложно, и, может быть, как мужчина он был более привлекателен, но ты — совсем другое дело, не знаю, как тебе это объяснить, мужчина ты был незавидный, сам знаешь, но было в тебе что-то такое — сама не знаю что, — чему тоже нельзя было противиться; а эта грубиянка Транси: «Слушай, гони ты его, не видишь разве, что он похож на пугало?» — совсем ты был не такой уж страшный, просто ей нравились мужчины типа Габриэля и Эваристо; или этот самый Пако — он был весельчак, всегда любил пошутить, и вот уж смеху было, когда он путал слова! — а вот хотела бы я, чтобы ты посмотрел на него теперь, — совсем другой человек. Я с Пако только время проводила, вот и все, с ним было весело, я этого не отрицаю, но семья у него была так себе, не из лучших, ты понимаешь, чтó я хочу сказать: стоит чуть копнуть, из них так и прет хамство. Я, конечно, не то что из другого теста, но каждый принадлежит своему кругу, и права была мама: она с самого раннего детства — подумай только! — говорила нам на молитве: «Выйти замуж за двоюродного брата или за человека из низшего круга — значит стать несчастной на всю жизнь», — я ведь не создана для домашнего хозяйства, так и знай, а ты был отнюдь не маркиз, из среднего класса и даже еще хуже, если хочешь, но люди вы были образованные и могли сделать себе карьеру, и все же мама была очень недовольна, хоть я была еще напугана историей Хулии с Галли Константино, и это вполне понятно, потому что история Хулли гремела по всему городу — страшный был скандал! — а ведь мама была из очень приличной семьи из Сантандера и сделала прекрасную партию. Мама была настоящая сеньора, Марио, ты ведь ее знал, а уж прежде — что тут говорить! — я была бы счастлива, если бы ты побывал на ее вечерах до войны, — какие приемы, какие туалеты, каков был весь ее облик! — ты ведь ничего подобного не видел; и надо было посмотреть, как она умирала, я так и сказала папе: «Она умерла, как засыпают актрисы в кино», — точь-в-точь, представь себе — ни резкого жеста, ни хрипа, подумай только, ведь все хрипят, а она — нет, я тебе истинную правду говорю, и я очень боялась, когда ей пришлось познакомиться с твоими родителями, но все обошлось — «Они, кажется, люди порядочные», — тут я вздохнула с облегчением и воспользовалась случаем, чтобы сказать ей про твоего отца, Марио, что он ростовщик, и все такое, и тебя это не должно смущать: я думаю, что между матерью и дочерью секретов быть не должно, а между нами с мамой — тем белее; ну, она чуть сморщила носик — ее характерная гримаска, Марио, получавшаяся у нее очень изящно: «Ростовщик?» — но тут же, мгновенно, взяла себя в руки: «Этот мальчик — уже готовый профессор, ты будешь с ним счастлива, детка», — так и сказала, Марио, и я чуть с ума не сошла, ну да это и понятно. Ты всегда относился к маме с предубеждением, не возражай, ты был неблагодарным, ведь она всегда была на твоей стороне, и папа тоже, если хочешь знать, ведь папу интересовали только политические взгляды твоей семьи, и я это прекрасно понимаю, — уж и гнездо у вас было при ближайшем рассмотрении! Довольно и того, что твой отец был ростовщик, да еще история с Хосе Марией — какой ужас я тогда пережила! — будем называть вещи своими именами, так что, когда появился Гауденсио с известием об Эльвиро, я почти обрадовалась, представь себе, то есть, конечно, не обрадовалась, нет, это глупости, но уверяю тебя, что я успокоилась, я ведь была сыта по горло; мне сказали на улице: «Твоего деверя убили, он был красный», — это меня, понимаешь ли, уколоть хотели, — а я так спокойно: «А старшего расстреляли в Мадриде на Куэста де лас Пердисес — всего на два дня раньше, подумайте, какой кошмар». И все были потрясены, Марио, клянусь тебе, так что я была почти рада, даю тебе честное слово.