Полторы сосульки (Сборник фантастики)

Дымов Феликс

В своих рассказах автор продолжает исследование своей излюбленной темы: человек в движущемся, изменяющемся мире.

СОДЕРЖАНИЕ:

Эхо времени:

Фантастическая гравюра — с. 5–20,

Сиреневый туман — с. 21–37,

Эхо — с. 38–51,

Хомо авиенс — с. 52–70,

А она уходила… — с. 71–85.

Ищу себя:

Авария — с. 87–97,

Я + я — с. 98–116,

Ищу себя — с. 117–143,

Полторы сосульки — с. 144–165,

На углу Митрофаньевской улицы — с. 166–178,

Эринния — с. 179–200.

Феликс Дымов

ПОЛТОРЫ СОСУЛЬКИ

ЭХО ВРЕМЕНИ

Фантастическая гравюра

Прежде всего, она не была гравюрой, как это понимают специалисты, хотя именно под этим названием и приобрела свою популярность. То есть, я хочу сказать, она не была оттиснута с деревянного или любого другого клише — ее писали самостоятельно, в классической манере короткого мазка, с виртуозной отработкой фона. А гладкая, без единого следа кисти поверхность ее еще больше, чем даже сочные неожиданные краски, напоминала лубок или литографию.

Оговорюсь заранее: я никогда не причислял себя не только к специалистам, но даже просто к ревностным любителям живописи. Я знал единственную классификацию: картины приличные — и мура. Да и ценность их представлялась мне в виде некой странной рифмованной последовательности: след, свет, сюжет, портрет. След должен оставаться в моей душе, тут все ясно. Свет… Ну, это свет. Например, в полотнах обоих Рерихов и Рокуэлла Кента. С сюжетом сложнее, просто так не объяснишь. Я не люблю натюрмортов, в картине, на мой взгляд, обязательно должно что-то происходить. Пусть там воюют, целуются или возносятся на небо. В крайнем случае, пусть ничего не делают, но живут — ведь именно так получаются портреты, а человеческие лица безусловно приятнее бессмысленных упражнений с предметами. Вот хотя бы… Впрочем, мне все равно никто не поверит. Лучше уж пользоваться общепризнанным эталоном — улыбкой Джоконды.

Так вот. Нашумевшая впоследствии картина была портретом. А если быть совсем точным — иконой. Я получил ее в подарок от бабушки. А поскольку я всегда был убежденным атеистом, подарок не вызвал у меня никакого восторга. Но мне не хотелось никого обижать, тем более бабушку: моя обожаемая старушка примчалась на мою свадьбу из глухой деревушки Псижа Новгородской области. Она всплакнула, по очереди обнимая меня и мою молодую жену, и сказала:

— Благословляю вас, детушки, самым дорогим, что только есть у меня на свете. Это старинный чудодейственный образок. Я знаю, вы теперь живете по-другому, и не осуждаю вас. Но все-таки обещайте мне всегда его хранить. Пусть приносит счастье в новую семью.

— Он слишком хорошо выглядит, чтобы быть древним, — возразил я, взвешивая на ладони небольшую доску.

Сиреневый туман

Письмо из Крутечек и на этот раз было деловитым, подробным и монотонным. Позади прочих деревенских новостей, следом за поименными приветами от соседей, тетка Изварина писала:

«А еще сообщаю тебе, доченька, пропала Динка. Последние дни воем выла, я уж решила — сбесилась. И то сказать, двадцать три годочка почти бы стукнуло, собачий век. Погладишь ее — прикусит зубами руку — и тянет за собой. Я, конечное дело, стара теперь с псами хороводиться, не пошла. Может, зря, как думаешь? Ты бы, знаю, пошла… Третий день как пропала. Отмаялась…»

Леля опустила письмо на колени.

Динка была кудлатой беспородной прелестью с куцым от природы хвостом и человеческим взглядом грустных карих глаз. Такие в этом взгляде были тоска и собачья неустроенность, что Леля без колебаний вывалила ей на лопушок из собственной миски половину картошки с тушенкой. Псина нежадно поела, подошла и уткнулась носом в голые Лелины колени.

Хозяйкой Динки была тетка Изварина, крутая краснощекая бабенка с молодыми крепкими ногами и длинной черной косой. На шестом десятке на нее заглядывались приезжие парни, и дурная слава приклеивала к ней внимание не хуже невянущей красоты. Но тетке Извариной наплевать было на любую славу — хорошенькие веселые дочки ее, нагулянные от неизвестных отцов, ни в чем не уступали соседским ребятишкам. Разве только уединенные и гордые чересчур, ни с кем не водились!

Эхо

Никто не удосужился позвонить на площадку!

Эльдар стянул с себя тяжелые собачьи унты, вылез из меховых штанов (согнутые, они остались стоять на полу) и поверх одеяла повалился на кровать. Только тогда заметил на тумбочке свернутый листок. Телеграмма. «

Умер Юра Красильников. Похороны седьмого десять утра. Таня».

По коридору, шумно хлопая дверьми, шли умываться ребята. Соседей по комнате не было. Андрей побежал в столовую занимать очередь. Сашка Шер-ман, не дождавшись машины, тащился в этот момент пешком. Эльдар содрогнулся: три километра расчищенной меж двух снежных брустверов полосы! Лично у него вес унтов отбивал всякую охоту к прогулкам.

Эльдар прочел телеграмму еще раз. И почему-то не удивился. Когда-нибудь весть о Юркиной смерти должна была его настигнуть. Должна была, хотя Юрка был совершенно здоров перед отъездом, да и Таня в последнем письме сообщала, что еще накануне заходил, до полуночи читал новые стихи. Правда, письмо сюда идет десять дней, за десять дней всякое может случиться… Кроме того, Эльдар всегда знал, что от этого не уйти. Знал. С постоянным страхом ждал. И не подозревал, что все произойдет так быстро и буднично. Вот расплата за нечаянную зависть, почти предательство, за то, что однажды всего на миг допустил неожиданную мыслишку: куда девать Юркины рукописи, когда Юрка умрет? Черт его знает, почему так подумалось. Но вот подумалось — и больше нет друга. То, что было другом, хоронят через два дня. Даже меньше — послезавтра. И надо как-то успеть в Ленинград…

Хомо авиенс

Юрий Петрович Свидерский посмотрел на часы. До конца рабочего дня оставалось часа полтора. Его рабочего дня! — официально смена кончилась, но кто на заводе укладывается в конституционные восемь часов? Правила заводского хорошего тона не позволяют уходить с гудочком. А для главных инженеров гудочков вообще не выдумано. Через пятнадцать минут последнее совещание со специалистами. Затем разобрать почту. Подписать полсотни бумаг. Отпустить секретаря. И вот тут…

Юрий Петрович улыбнулся. Рискнул бы кто-нибудь угадать, чем занимается по вечерам главный инженер у себя в кабинете — за закрытыми дверями и опущенными шторами? О, это тягучее ощущение невесомости, послушное тело, быстрое смещение углов, стен, падающий потолок, птичья зоркость глаз — ну с чем еще сравнишь мудрую память полета?! Юрию Петровичу нравится смотреть сверху на тридцатиточечный телефонный пост, на перекидной календарь с деловыми записями, на цветные карандаши в стакане, на металлический пятиугольник Знака качества. Все принимает необычный, неземной вид. Разумеется, кабинет — не тундра, не ночной парк, не цирк и даже не конференц-зал, не очень-то разлетаешься. Но к габаритам своего кабинета Юрий Петрович давно притерпелся. Довольствуется уже не самим полетом, а сознанием, что умеет, что в любой момент полетит!

Если бы Юрия Петровича спросили, как он этому научился, он бы затруднился ответить. Бабка Стешиха — она ведь не учила, она только заверила, что он может. И все. И он полетел. А потом лишь ставил дыхание, отрабатывал рулежку, тренировал вестибулярный аппарат, потому что при быстрой смене высоты кружилась голова. Умение летать, говорила бабка Стешиха, как совесть: либо есть, либо нет. И с этим уж ничего не поделаешь…

Загудел динамик внутренней связи:

— Юрий Петрович, к вам товарищ Шабалов. Говорит, вы ему назначили.

А она уходила…

Она сидела перед ним пружинисто, не горбясь, сцепив руки на столе и смотря ему прямо в глаза. И все же чувствовалось, что тело ее сегодня ровнее и напряженнее, чем всегда, что смотрит она не совсем уж точно из зрачка в зрачок, а чуточку влево, в край брови, что сцепленные пальцы не прикрывают, а нарочно подставляют под взгляд обручальное кольцо.

— У тебя кольцо? — спросил он, уловив, как жаждет она этого вопроса.

— Да.

— Фамилию не сменила? Она покачала головой.

ИЩУ СЕБЯ

Авария

Шоссе было чисто выметено воздушными подушками скудов. Лишь случайно занесенный ветром листок иногда запутывался в мантии, долго полоскался в ее бахроме и с сухим щелчком вылетал с задней струей. Скуд обтекаемо шелестел над лентой глазурованного асфальта, и только лезвия крыш среди деревьев, убегая, неназойливо напоминали о скорости.

До Гатчины смотреть было не на что: размытые черно-белые вертикальки леса подступали близко и однообразно, как полосы декоративной «ландшафтной» ткани. Чтобы отделить березы от сосен или выхватить один какой-нибудь ствол, Арсен быстро переводил глаза, а потом давал взгляду отстать. Но и это развлечение вскоре наскучило. Арсен отвернулся от дороги, в который раз за сегодня извлек из папочки дроботовское письмо. Ох уж этот Петр Дроботов! Сумел-таки дернуть какую-то струнку в душе. А кажется, ко всему уже привык, не расшевелишь…

Неожиданно скуд взвизгнул, ткнулся брюхом в шоссе. Толчок швырнул вперед, упругое лобовое стекло без удара натянулось, бросило обратно на сиденье, и некоторое время еще Арсен ошеломлен-но тряс головой. Шофер Коля вышел, каблуком постучал по кожуху компрессора. Приподнял мантию, под которой бессильно шипела слабенькая струйка воздуха. Сплюнул.

— Все. Скис.

Я+Я

Самое сложное, пожалуй, было пройти Киву — Кибервахтера, блокирующего вход после двадцати трех ноль-ноль. Училищное начальство так верило в Кивину непогрешимость, что начисто исключало возможность курсантских «самоволок». Разумеется, мы их не разубеждали.

Я поставил указательный палец против кнопки звонка и скосил глаза на Толика, распластавшегося вдоль ящика с аппаратурой, — лишь невообразимый Толькин рост и талант экспериментатора помогали нам использовать каприз электронной схемы.

— Готов! — сказал Толик, и я позвонил.

Отсчитав одному ему известный такт, Толик трахнул ногой так, что загудело все Кивино металлическое нутро, и тотчас нежно шлепнул ладонью. Под кожухом застрекотало, как у старинных часов перед боем, раздался двойной щелчок, и створки раздвинулись. Фотоопознаватель — гроза нарушителей режима — сработал вхолостую.

Ищу себя

Анатолий Сергеевич Билун выпал из кровати не потому, что вообще беспокойно спал по ночам, а потому, что во сне в этот раз зачем-то прыгал с берега в воду. Берег был высокий, обрывистый — каким-то образом в голых гранитных скалах узнавался кусочек Верхнеисетского водохранилища. Теперь, лежа возле кровати, Анатолий Сергеевич не мог вспомнить сна, по крайней мере, той его части, которая перенесла его из ленинградской квартиры на Урал. Остальное застряло в памяти ясно, четко, будто и вправду он только что брел по улице среди двухэтажных домов — кирпичный низ, деревянный верх, потом, теснимый рюкзаками, штурмовал с туристами вагон пригородной стрелы; не зная слов, подпевал в вагоне честной компании; вслед за кем-то неожиданно для себя выскочил на незнакомой станции в темноту; готовил на равных с ребятами костер, благо никто ни о чем не спрашивал. Но в два или три часа ночи опять подступила боль, колупнула позвоночник, толчками поднялась к горлу, сгорбила тело. Подавив вопль, Билун ушел на берег, торопливо сбросил одежду — торопясь не столько от того, что не хватало дыхания, сколько чтобы таким вот бессмысленным действием поскорее отвлечь, отвлечь, отвлечь себя от сковывающей тело боли. Стараясь не морщиться, он осторожно подвинулся к краю обрыва, оттолкнулся и вниз головой полетел во мрак.

До этого момента, совпавшего во времени с пробуждением, Анатолий Сергеевич добежал мысленно без труда. И проснулся явно не от боли, а от затянувшегося падения, ощутимо помня два его завершения: легкий удар об пол в Ленинграде — и второй через долю секунды близ Свердловска о расступившуюся волну. Сон будто бы продолжался наяву. Точнее, продолжался наполовину: за окном под ветром бился фонарь, раскачивая в пятне света наборный растрескавшийся паркет и застекленный низ книжного стеллажа, а Анатолий Сергеевич, царапая грудью твердый пыльный пол, плыл под звездами, слегка загребая брассом и отфыркивая от губ огуречно свежую воду Исети. Мышцы терпели двойное бремя биотоков, совмещая покой и движение. И сколько Анатолий Сергеевич ни вертелся на ковре, в нем не исчезало ощущение жутко холодной струи, которая случайно ожгла на повороте левую руку: от локтя до плеча рука покрылась «гусиной кожей».

Билун поднялся. Сел на кровать. Взглянул на лепной потолок, куда отбрасывали световой зайчик часы. Четверть второго ночи в Ленинграде точно соответствовали той живой действительности сна, которая отметила боль по свердловскому времени между двумя и тремя часами. Анатолий Сергеевич решил, что слишком много думает о нелепой причуде физиологии. Так недолго и до вещих снов докатиться! А потому заставил себя лечь на правый бок, повернуться к стене. Течение Исети сразу же подхватило его, закачало, понесло к берегу, и он постепенно заснул. Впрочем, без излишней уверенности: обе яви текли в нем параллельно, он просыпался и засыпал и не мог похвастаться, что до утра по-настоящему отдохнул — сон повторялся с прерванного места, стоило чуть-чуть задремать. Из ленинградской яви Билун проваливался в жизнь, тоже хорошо ему знакомую, синхронную, логически устойчивую, из которой хоть и выскакивал сразу, но все же с остатками тихо гаснущего, едва ощущаемого второго бытия. В эти моменты он улавливал даже, как борются в нем обе половины сознания, сцепленные бессмысленной и сложной связью: «Я знаю, что он знает обо мне, но он не должен догадаться, что я знаю, что он об этом знает…»

Почему именно Свердловск — сомнений не возникало. В Свердловске изгоняли из тела болезнь, которая теперь возвращается по ночам невозможными снами и кошмаром раздвоенности. Но вот как объяснить то, чего с ним никогда не происходило? Как объяснить турпоход, Исеть, затяжные прыжки с обрыва в темноту?

К семи утра Анатолий Сергеевич измучился окончательно. Не сумев победить боли, он покинул туристов, дождался обратной стрелы и побрел пешком по ночному Свердловску. Мимо памятника Бажову. Под наклонной иглой Института космической медицины. Вдоль общежития УЗТМ, прозванного студентами-практикантами «Мадрид» (откуда, кстати, он об этом знает?). По краешку площади Самоцветов. И все то время, пока свердловская составляющая его организма маялась бессонницей, сонливость не покидала ленинградского тела Билуна — даже после холодного душа. По дороге в лабораторию Анатолий Сергеевич ухитрился задремать в метро. И снова увидел себя на Урале, в Минералогическом музее, куда забрел, продолжая убивать боль и время. Пожилой посетитель рядом, нюхая нефтеносный известняк с глубины семисот метров, блаженно сощурился, помахал высохшей ладонью у носа.

Полторы сосульки

По случайной исторической прихоти Семихатки и впрямь состоят из семи шестисотэтажных домов. Почти на два километра ввысь город кипит садами, сводит меня с ума цветущими вишнями и каштанами.

Я не был в Семихатках три года. Собственно, я нигде не был три года. Месил ледянку. Или по-научному: совершал исследовательский дрейф внутри ледяной каверны. При всем желании это жизнью не назовешь. Недаром стаж там засчитывают год за четыре.

Улица все время падает вниз. В аллее под каштанами зябко, пахнет грибами, тут никогда не поймешь, какое время года. Зато в вишеннике охватывает вечной весной. Пронизанные солнцем лепестки парят в воздухе — белые, со снежными разводами и розовыми прожилками. Такой цвет появился у льда на стосемидесятый день пути — у места, которое я обозначил Горячей балкой. Казалось, не каверна пересекает жилу, а жила медленной цветовой волной течет по ледяной стенке из начала в конец пузыря. Именно там вымыло из склона приземистый валун, очень похожий на постамент: утвердись поверх — и готовый памятник. Я не удержался, приклеил на макушку валуна кресло, выбил надпись: «Ледовик Вадим Лыдьва». И дату — начало дрейфа. Потом уселся в кресло, принял подобающий вид, подпер рукой щеку. Камера-автоспуск зафиксировала этакий мужественный статуй в гребенчатом шлеме, в ребристом скафандре, в унтах с реактивными дюзами. И с навеки примороженной к губам улыбкой. Снимок я вложил в капсулу, начертал Жаннин адрес и выстрелил через четырехкилометровую толщу льда. Капсула зашипела и исчезла, оставив в потолке черную дырочку, источающую пар. Два дня дырочка не затягиваясь отступала в хвост каверны. На третий утонула в твердой розовой глубине…

Вечноцветущий вишенник оборвался внезапно — словно истаял под полупрозрачной глыбой арки. Мы с Жанной вышагнули на цветной асфальт и очутились в тихой короткой улочке. По одну ее сторону тонко благоухали турецким кофе кофейные автоматы. В другую сторону я старался не смотреть: еще не встречались среди ледовиков ненормальные, которые бы полгода после дрейфа могли съесть хоть ложечку мороженого. Я невольно повернул к автоматам, но Жанна отрицательно покачала головой. Понятное дело, шесть чашечек кофе мы уже по дороге проглотили…

Улочка втекла на эскалатор — широкий, круто задранный, без перил. Не могу восстановить к нему привычки, невольно передергиваю плечами. Когда три года тому назад мы шли к Источнику, эскалатор тоже тащил нас, только не вверх, как здесь, а вниз, все вниз, бесконечно вниз, и я точно так же ежился — из-за жутких километров над головой, к которым притерпеться невозможно. Мы протаяли и вновь наморозили позади себя сотни перегородок. Еще бы! Академик Микулина больше всего на свете опасается за Источник: вот уже одиннадцать лет со дня открытия он исправно выдает нам раз в неделю по свеженькой каверне. Небольшой, метров на двести, пузырек отделяется от горловины Источника с ворчливым «пых!». Но мы не обращаем внимания на его дурной характер. И прежде, чем ему отправиться в странствия по складкам векового антарктического льда, втискиваемся с танком внутрь, когда пузырь проползает над люком стартовой камеры. Таинственными, неповторяющимися маршрутами гуляет в толще торосов каверна, непоседливая пустота в тверди. Ну, а мы, наблюдатели-ледовики, по очереди болтаемся внутри нее и вместе с ней…

На углу Митрофаньевской улицы

Смена была легкой, шли незначительные сообщения с мест. Утечка цвета с Водяного панно Технологического института… Сорванный ветром с Дворца Детей флюгер… Повышение сотового давления под декоративным сводом гостиницы «Радость»… И прочие мелочи. С такими неполадками уличные диспетчеры справляются собственными силами, лишь по традиции рапортуют на пульт районного инженера. К сожалению, последние годы на долю мелочей приходится двадцать восемь процентов всей информации. Если так уж необходимо для статистики, пусть бы сообщения оседали в долговременной памяти, а сюда, в координаторскую, поступали только ЧП, только то, что угрожает здоровью людей или производственным циклам. Пора ставить вопрос перед главным инженером города…

Род вспомнил, что на прошлом его дежурстве как раз и случилось такое ЧП: на поверхность воды в Обводном канале всплыло масляное пятно площадью сорок квадратных метров. Пришлось блокировать движение прогулочных лодок и яхт, ставить с двух сторон перемычки, подгонять земснаряды, фильтровать участок, продувать дно воздухом на большую глубину. После чего ему же, районному инженеру, досталось гасить недовольство катающихся ограничением лодочных маршрутов. Этих бы катающихся — да в те времена, когда экологической службы в городе не было. Правда, чувства юмора у горожан всегда хватало. Какой-то чудак даже предложил тогда переименовать начиненный промышленными стоками Обводный канал в Хрустальную набережную!

Род усмехнулся и запросил завод резиново-. технических изделий — там впервые сегодня пробуют стан бессерной вулканизации. Оттуда ответили: порядок. Дав заодно указание операторам проверить холодильные системы пневмопочты, районный инженер отвернулся от экранов перекурить — одна из привычек, от которой труднее всего оказалось отучить человека. Пыхнув факелом электрозажигалки, откинулся в кресле, вытянул ноги и закрыл глаза.

— Род, посмотри, пожалуйста, не могу разобраться…

Голос молодого диспетчера Стэна не выразил тревоги, скорее — недоумение. Поэтому Род не торопился открывать глаза.