Людмила

Дышленко Борис Иванович

Борис Дышленко

Людмила. Детективная поэма — СПб.: Юолукка, 2012. — 744 с. 

ISBN 978-5-904699-15-4

Как и многих читателей ленинградского самиздата, меня когда-то поразил опубликованный в «Обводном канале» отрывок из романа «Людмила» Бориса Дышленко. Хотелось узнать, во что выльется поистине грандиозный замысел. Ждать пришлось не одно десятилетие. А когда в 2006 году роман был закончен, оказалось, что на поиски издателя тоже требуются годы. Подзаголовок «детективная поэма», очевидно, указывает на следование великим образцам — «Мёртвые души» и «Москва-Петушки». Но поэтика «Людмилы», скорее всего, заимствована у легендарного автора «Тристана и Изольды» Тома, который и ввёл определение жанра «роман». Конечно, между средневековым рыцарским романом и романом современным — пропасть, но поэтическая функция романа Б. Дышленко, кажется, приближает те далёкие времена, когда романы писались стихами.

Борис Лихтенфельд

© Б. Дышленко, 2012

© Кидл (рисунок на обложке), 2012

© Б. Дышленко (оформление серии), 2012

© Издательство «Юолукка», 2012

Пролог

Что ты ищешь здесь в сырой, прохладной темноте, пробираясь между оград и от ограды к ограде, и от нее к следующей и еще, опираясь на источенные временем, воздухом и водой, а больше все-таки временем осклизлые, шаткие решетки? Здесь все заросло поникшей теперь от дождей бузиной и волчьей ягодой, и боярышником. И высохшими и снова размокшими кустами малины, которую и летом сюда никто не приходит собирать. И ни зимой, ни летом никто не приходит красить покореженные, ноздреватые от разъевшей их ржавчины врытые в рыхлую землю ограды голубой эмалевой краской, как это, помнится, было в твоем детстве, а может быть, и не было, потому что та, туманная детская память — мало ли что в детстве казалось тебе голубым. Даже грубый растоптавший цветочную клумбу каменный идол, и тот в лунном свете весной... Но это было давно и не здесь, и сейчас осень, и ягоды нет, и ограды чернее промозглой белесоватой мглы, и странно, что эти сырые решетки местами блестят.

Мертвый город, как и всякий другой, собранный к центру. Или расходящийся от центра к низким и дряхлым окраинам? Все равно мертвый город, который вместе с окраинами находится в центре. В центре другого города, считающего себя живым. Может быть, он, тот, другой, выдающий себя за другой — в летаргическом сне и когда он проснется, то вспомнит себя, того, кем он когда-то был, но был когда-то давно, еще перед тем, как заснуть, как это бывает с людьми, когда, проснувшись через тысячу лет, они собираются продолжать свою вчерашнюю жизнь со всеми вчерашними заботами, планами, делами. Вчерашними...

Здесь что-то затевается: наверное, не будет окраин, и кладбище станет торжественным и мемориальным, и от стены до стены протянутся ровные полутораметровые дорожки с укатанным твердым песком; вдоль дорожек стройные шеренги отлитых из искусственного мрамора плит, а может быть, город, тот, живой, когда он проснется расщедрится на настоящий — для мертвых не жаль. Но пока это город, мертвый город с окраинами в центре другого. В центре спящего города, откуда бронзовый памятник благословляет шевелящуюся свалку на границе окраины. Но ты не на свалке — со времени похорон прошло много лет, и твоя могила находится в глубине. Здесь ты ищешь своего мертвеца, не того, которого когда-то — уже давно — в другом месте, даже в другом, городе похоронил, а того, которого не было. Что ж, удачи тебе — ведь ты больше не потащишь его на себе, не понесешь его дальше, не затем же ты его закопал. Ты прошел долгий путь и уже без нантского спутника. Друга, врага? А теперь... Знаю, ты хочешь убедиться в том, что он здесь, хотя знаешь: здесь его нет. Там только истлевшие кости в истлевшем гробу. А если быть честным — вообще ничего. Так, доказательство небытия, символическое захоронение. Или то было символическое? Символическое захоронение того, кто покоится совсем в другом месте, может быть, только в чьей-то памяти, может быть, где-нибудь в Швеции, может быть, в Стокгольме, а здесь... Ты обещал ему сварную тумбу с пропеллером, но не выполнил своего обещания и теперь не жалеешь об этом — ты знаешь, он и так не воскреснет. И пусть на этом месте, даже если это символическая могила, вместо обещанной тебе крашеной тумбы, — раз уж он кем-то поставлен, стоит, хоть не слишком большой, но все-таки крест, чугунный крест над холодной плитой. Там знаменитая на весь мир, а впрочем, весьма распространенная в России фамилия и две даты — начала и конца — и выбитая в искусственном мраморе надпись:

Был ли ты счастлив, прохожий? Я был.

Проходи. Не задерживайся.

Книга первая.

СЛОВЕСНЫЙ ПОРТРЕТ БЛОНДИНКИ

Городской пейзаж с ангелом

В этом году особенно жаркое лето по всей стране. Пишут в газетах, что в хлебных районах пшеница падает и осыпается сухими зернами на землю, в лесах бесшумно вспыхивают пожары, и звери гибнут, и на юге распространяется холера, и говорят, кое-где прорвалась бубонами чума.

Но до чего же невыносимо в Ленинграде. Весь день раскаляются дома, город дымится испарениями, плавится под ногами асфальт. Ночью приедут машины, зальют водой — и утром все расцветет павлиньими перьями. Посмотришь на солнце — и оно, как павлинье перо: белый глаз посредине. Посмотришь-посмотришь — и не знаешь: ты — на него, или оно — на тебя, и где ты, а где оно, так что поневоле усомнишься, есть ли все это. Но, видимо, есть, потому что очень весомо, очень ощутимо шествие по жирному асфальту, и в конце улицы, с Невского проспекта, окна четырехэтажного дома бьют в глаза концентрированным светом ослепительно ярко, и кажется, что никогда не дойдешь до конца. Когда твоя длинная тень наконец доползет до угла, все еще не верится, что она когда-нибудь пересечет тротуар. Но вот пересекла наконец и тут же пропала, потому что здесь угол, поворот.

Здесь на Невском, у Гостиного, я спустился в туннель, чтобы удостовериться в одиночестве. Там, под землей было немного прохладней, и возможность вернуться превратила меня в человека. Я возвратился к своим размышлениям, но прежде подумал, куда это я бегу — спешить, в сущности, было некуда. Я отметил про себя застекленные витрины магазинов, мелькнувшие сквозь толпу, несколько ярких киноплакатов, и поднимаясь по ступенькам, в который раз, задал себе уже утомившие меня, да и вообще, просто ставшие бессмысленными и даже не имеющими отношения ко мне и ко всему происходящему, вопросы: что позволило похитителям действовать так открыто, и почему при этом никто не позвонил в милицию? И еще — кто этот, и кому вообще я сейчас могу быть нужен?

Но до последнего дело еще по-настоящему не дошло, хотя и это было связано с похищением. Слежка начиналась от него и опять, но с другого конца к нему приводила. В кругу этих вопросов можно было бесконечно долго вертеться, но я заметил, что при повторении как будто одной и той же ситуации, каждый раз появляются новые оттенки, как будто предметы чуть-чуть меняют свои очертания или просто слегка меняется освещение. Да, в этом кругу можно было бесконечно долго вертеться, и это походило на погоню за собственным хвостом, а перед этим было и в самом деле нечто похожее на погоню за своим хвостом, так что меня едва не стошнило от этого каламбура. Сейчас, когда я очередной раз оказался в исходной точке, мне оставалось только ждать, пока накопится новый материал для размышлений.

Я вошел в небольшое кафе и немного постоял в дверях, пока не проявились в глубине никелированные контуры стойки, и тогда все постепенно наполнилось, как мухами, головами. Потноволосые и возбужденные, они кишели над липкими столами, и над ними низко висел густой монотонный гул. Как будто никто особенно и не разговаривал, а гул не прекращался ни на секунду, и за столиками не было ни одного свободного места. Нет, конечно, думать, а тем более не думать здесь было невозможно, и я сам не знал зачем я сюда пришел.

Расследование в Элизее

Еще в первые годы моей жизни в Ленинграде я установил, что в период так называемых белых ночей время становится дискретным, переставая определяться какой-нибудь более или менее четкой последовательностью событий. Здесь наступает провал, в течение которого (лишь условно говорю

в течение

) нарушается временная связь и многие явления предстают перед тобой в обратном порядке. Твои действия теряют смысл, оттого что ты не помнишь, что ты делал вчера (или будешь делать вчера?), и не представляешь, что ты будешь делать завтра (или уже делал?), не знаешь, что явилось причиной твоего поступка (и не явилось ли оно следствием); твоя деятельность кажется тебе сумбурной, движения — не связанными между собой, настоящее превращается в набор беспорядочных воспоминаний, в случайный монтаж из событий, лиц, обрывков мыслей, — и только по истечении этого срока ты можешь сказать: этот период длился приблизительно с конца мая по начало августа. Тогда ты пытаешься связать воедино все, что происходило с тобой в том вневременном провале, пробуешь как беспорядочно накопленный материал освоить и привести в систему свои разрозненные действия, мысли и подозрения и более или менее подробно представляешь общую картину, так и не установив причинно-следственной связи, потому что многие детали, присутствуя в памяти, остаются необъяснимыми: каждая, по отдельности относясь к одному и тому же событию, вместе они по-прежнему не составляют целого. Они слишком двусмысленны и слишком равно тяготеют друг к другу, чтобы какая-нибудь из них явилась, скажем, следствием, а другая — причиной; они слишком равны по значению, а ты, оказывается, не помнишь ни одной даты, чтобы нарушить это равновесие. В общем-то, это касается не мыслей и действий, а, скорей впечатлений, потому что их последовательность никак не менее важна, чем последовательность поступков и рассуждений. Что до двух последних, то за годы жизни в Ленинграде я вполне научился даже при отсутствии точных дат выстраивать их в логической, хотя и не во временной связи, но ощущения... Потеря их превращает тебя в кого-то постороннего, в кого-то другого, тоскливо и безразлично наблюдающего твои действия на протяжении этого вневременного отрезка. В свое время я понял, что за этим нужно следить, иначе залипнешь грязью, опустишься. Нет, необходимо с этим бороться: чувствовать себя бодрым, развлекаться, заводить романы и ходить на службу. При всем том отлично знаешь, что все, что ты делаешь (как раз твои поступки), есть фикция, и ты таким образом только притворяешься, что живешь. Вот когда я с удручающей обыденностью понял то знаменитое блоково стихотворение, которое я с такой охотой повторял в юности, и теперь, став для меня реальностью, оно превратилось в ругательство на стене. Но иногда и позже бывало, что сам ошибешься: встрепенешься, обольстишься на мгновение, потому что организм не вполне подчиняется твоему опыту и воле, однако эти проблески — агония. Вот почему я утверждаю: не любовь, не надежда, только инстинкт самосохранения удерживает нас от разложения и именно он побуждает человека выдумывать себе любовь или обольщаться надеждой. Но иногда какой-нибудь неожиданный солнечный луч или, наоборот, какое-нибудь туманное утро, когда особенно глубоко дышишь... Если бы собрать этот туман, этот луч, тоску прогулявшего ученика и страх наказания; момент, когда почувствовал себя покинутым; выздоровление после глубокой болезни — вот и получится жизнь.

Но может быть, это слишком субъективно? Даже, когда говоришь о себе... Может быть, существует объективный взгляд и на субъекта, а я, возможно, заблуждаюсь? В конце концов, речь идет лишь о белых ночах. Мои дни были полны ненависти и вражды: именно в этом была жестокая и последовательная логика. Ты, Людмила, неизменно присутствовала здесь. Ты была основной побудительной причиной и целью, связавшей воедино мои разрозненные действия, мысли, переживания, мои мимолетные ощущения от встреч, разговоров, взглядов, рукопожатий, пробуждений, — даже закат за моим окном наполнился глубоким и трагическим смыслом, и тень, упавшая наискосок, стала важнейшей уликой, можно сказать, ключом к разгадке преступления. Солнечное пятно на карте никогда не существовавшей страны, случайный звон бокала о бутылку, красный отблеск на томике Грина, твоя улыбка, в тот момент, когда она сходит с лица, или блеск капли, серебряной капли, скатившейся с твоей руки, — все это может стать собранием неопровержимых улик в гораздо большей степени, чем, скажем, нож, отобранный у убийцы, или разбитый шприц и анализ крови убитого. Что это? Всего лишь вещественные доказательства, мертвые предметы на столе у следователя. Они убедительны разве что для суда, но попробуй, заставь поверить в это того, кто знает всю подноготную этого дела, например, тебя, Людмила, — ведь тебе нужна истина, а не вещественные доказательства. Впрочем, разговор как раз шел о вещественных доказательствах — именно они были тебе зачем-то нужны. Ты говорила, что они нужны тебе

Нет, ничего этого не было в те дни: ангелы не осеняли меня своими крыльями, и хрупкие блондинки не склонялись надо мной, и никто из нас не обладал истиной, а если у тебя она и была, Людмила, то не эта истина была мне нужна, «...истина, искание истины чего-нибудь да стоит, и когда человек при этом поступает слишком по-человечески (Il ne cherche le vrae que pur fair le bien), — то держу пари, что он не найдет ничего». В этой книге на семнадцатой странице в фиолетовом овале было напечатано «Районная библиотека НКВД». Такая же печать стояла на тридцать четвертой странице.

Твоя ошибка была в том, что ты хотела делать добро, Людмила. Или предотвратить зло, что то же. И как ты была наивна, что пыталась добыть для этого вещественные доказательства. Разве истина зависит от них? В конце концов, пользуясь вещественными доказательствами, можно доказывать разные, даже и самые противоположные вещи. Почему ты уверена, что все это в твою пользу, Людмила? Ведь суд рассматривает дело не с моральных, а с правовых позиций — он не определяет границ добра и зла.

Ты хотела получить вещественные доказательства. Может быть, я и мог бы дать их тебе, но как бы ты поступила с ними? Ведь еще нужно уметь ими пользоваться. Гораздо важнее то, с какой точки зрения взглянуть на дело. Нет, для меня ощущения намного более точная вещь. Я могу и не знать, в чем состоит преступление — возможно, оно не подпадает ни под один из существующих законов, — но я точно знаю: оно есть.

Городской пейзаж без ангела

Отдаленные плески и шум льющейся где-то воды разбудили меня, а может быть, я проснулся сам по себе, но еще некоторое время мне казалось, что за окном идет дождь. Спустя минуту и еще не открывая глаз, чтобы не ослепнуть от белизны ярко освещенного потолка, я догадался, что эти звуки доносятся из-за неплотно закрытой двери комнаты, где я лежу. Я протянул руку и убедился, что я в постели один. Я открыл глаза.

Я лежал на разложенном диване, в светлой с высоким чистым потолком комнате. По трем сторонам потолка тянулся лепной бордюр — он был обрублен четвертой стеной. Вероятно, эта комната когда-то была больше.

Не поворачивая головы, я посмотрел на серо-голубые обои, увидел неумелые акварельки, приклеенные к стене кусочками прозрачного скотча, — алые паруса, корабль, входящий в знакомую мне бухту, — в этом было какое-то несоответствие, но мне не хотелось на этом останавливаться. На проигрывателе все еще лежала пластинка-гигант, над которой повисла, остановившись, тонкая палочка тонарма. Было тихо, только откуда-то со стороны коридора доносился звук льющейся воды. Я перевел взгляд на дверь — она была приоткрыта. Три белые филенки — узкая посредине. На нижней, в углу, многочисленные следы каблука. Внезапно я почувствовал как будто легкое дуновение. Я встал.

Солнце, как всегда, стояло в зените, и короткий золотистый прямоугольник, упав из-за полуоторванной шторы, лежал прямо у окна. Я оделся, секунду постоял посреди комнаты, у стола, и вышел в коридор. Белая давно окрашенная дверь по правой стене, перед кухней, была наполовину открыта, и, подойдя, я остановился, увидев в глубине большой ванной комнаты, стоявшую вполоборота ко мне под душем Людмилу. Она стояла, подняв руки, чтобы удержать ладонями широкую струю, и вода сбегала по ее груди, по животу, я заметил белую полоску, пересекающую бедра. Ее волосы вместе с потоками обегали лицо: мокрые, они сейчас были темнее него. Людмила приоткрыла глаза; жмурясь от стекающей по лицу воды и улыбаясь, что-то сказала мне и махнула рукой, но я не понял, что означает ее жест.

Я прошел на кухню, умылся под краном, напился воды. Подошел к окну, открыл его. Навалившись на широкий подоконник, посмотрел вниз: там далеко был мощенный булыжником двор; на грядке, огороженной железной трубой, росло одинокое молодое деревце, на его обломанную ветку был надет граненый стакан. У входа в подвал лежала на боку деревянная приставная лестница, несколько круглых уличных плафонов молочного стекла, стоял стул. Из двери вышел мужчина, остановился, закурил. Еще двое подошли к нему; все вместе вошли в подвал.