Нума Руместан (пер. Загуляева)

Доде Альфонс

ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ.

Альфонс Додэ хорошо знал и описал лучше других французские нравы конца Второй империи и начала Третьей республики (1860–1890), — нравы, к слову сказать, мало отличающиеся от нынешних. В ту эпоху, после политических конвульсий 1870-71 г.г. (военный разгром Франции, падение Империи, подавление Коммуны, реакционная и монархическая республика "морального порядка"), начинает слагаться французская демократия, которая характеризуется, в экономическом отношении, могущественными финансовыми олигархиями, опирающимися на состоятельный и весьма многочисленный средний класс, а в политическом — парламентским строем, столь милым сердцу мелкой буржуазии.

Портрет Нумы Руместана, набросанный легкой кистью, прозрачными красками и без резких штрихов рукою большого художника, старающегося описывать, по возможности мягче, самые печальные вещи, — не что иное, как портрет весьма посредственного и обыкновенного французского политика, каких много было в ту эпоху, да немало встречается и в наше время. Додэ называет своего героя "южанином", снисходительно приписывая влиянию провансальского солнца бахвальство, лживость, пустые обещания и шумное лицемерие Руместана. Мы, конечно, не думаем отрицать действие климата, среды и расы на людей. Не подлежит сомнению, что воображение южан, питаемое в течение веков пестрым многообразием и трепетной жизнью юга, много плодотворнее и богаче фантазии народов, привыкших вести суровую борьбу за существование среди природы, менее богатой светом и красками. Но человек, все же, формируется в гораздо большей степени обществом, чем климатическими условиями. И Альфонс Додэ делает общую всем буржуазным писателям и ученым ошибку, приписывая природе и "темпераменту" расы — качества, выработанные в человеке общественной жизнью. Оно и понятно: ничто так не претит буржуазным авторам, как социальный детерминизм, опасная экономическая основа которого видна слишком ясно. Гораздо проще и выгоднее объяснять человеческую природу климатом и расовым темпераментом.

Как бы то ни было, Нума Руместан — самый обыкновенный политик, взрощенный школой парламентаризма Третьей республики, которая может похвастаться целой, быстро увеличивающейся, галлереей скоморохов, шарлатанов и ренегатов. Парламентский строй основан, как известно, на искусстве одурачивать массы заманчивыми обещаниями, на ораторской ловкости говорунов, на множестве личных услуг, оказываемых депутатами своим избирателям, на бессовестной политической игре, во время которой люди различных, если не противоположных, взглядов сменяют друг друга у кормила власти, при чем все они, в сущности, служат — во имя короля, республики и порядка — только одному делу: интересам имущих классов.

В "Нума Руместане", Додэ удачно описывает скрывающееся за кулисами этого строя крупное и мелкое лицемерие и его глубокое моральное разложение. Он не высказывается до конца: он только поднимает уголок завесы, но и этого вполне достаточно… Читатель поймет и ясно различит все то, чего он не договаривает, имея в виду, что конец романа протекает в начале Третьей республики, когда президентом ее был маршал Мак-Магон, а монархически-католическая партия была еще очень сильна, особенно на юге. С тех пор Руместаны наших дней только переменили кличку: они зовутся теперь… радикал-социалистами.

I. В РАЗВАЛИНАХ ДРЕВНЕГО ЦИРКА

В это жаркое, знойное июльское воскресенье назначен был большой праздник в старинном цирке Апса, в Провансе, по случаю областного конкурса. Сюда съехался весь город: ткачи с Новой Дороги, аристократия из квартала Калады и даже жители Бокора.

"По меньшей мере пятьдесят тысяч человек" — объявил на следующий день "Форум" в своем описании празднества; но не следует забывать, что южане вообще преувеличивают.

Во всяком случае, огромная толпа народа размещалась и толкалась на сожженных солнцем ступеньках древнего амфитеатра, как в прекрасную эпоху Антонинов, и не областной конкурс обусловливал это огромное стечение людей. Нужно было что-нибудь другое, чем обычные народные игры этих провинций, что-либо иное, нежели состязания в игре на флейтах и тамбуринах, все эти местные зрелища, всем уже приевшиеся: требовалось что-нибудь другое для того, чтобы люди простояли два часа на этих раскаленных плитах, под этим убийственным солнцем, слепящим глаза, вдыхая знойный воздух и пыль, отдающую порохом, рискуя схватить болезнь глаз, подвергнуться солнечному удару или гибельной лихорадке, словом, всем опасностям, всем мукам того, что там называется дневным праздником.

Великой приманкой конкурса был Нума Руместан.

Да, пословица, гласящая: "Никто не пророк…", верна, конечно, для артистов и поэтов, превосходство которых, — в сущности, вполне идеальное и лишенное видимых проявлений, — признается всего позднее их соотечественниками; но ее ни в каком случае нельзя применять к государственным людям, к политическим и промышленным знаменитостям, слава которых есть доходная статья, разменивающаяся на милости и влияние и отражающаяся благодеяниями всех сортов на родном городе и его жителях.

II. ИЗНАНКА ВЕЛИКОГО МУЖА

Нуме Руместану было двадцать два года, когда он приехал заканчивать юридическое образование, начатое в Эксе. Это был добрый, веселый малый, шумный, румяный, с прекрасными, несколько лягушечьими, золотистыми глазами на выкате и черной, курчавой гривой, закрывавшей ему половину лба, точно котиковой фуражкой без козырька. Под этой густой растительностью не было и тени какой-либо мысли или честолюбия. Это был настоящий студент из Экса, отличный игрок на биллиарде, умевший как никто выпить бутылку шампанского на пирушке, гоняться с факелом за кошками до трех часов ночи по широким улицам старинного аристократического и парламентского города, но ничем не интересовавшийся, не заглядывавший никогда ни в газету, ни в книгу, застывший в том провинциальном тупоумии, которое на все пожимает плечами и прикрывает свое невежество репутацией чистейшего здравого смысла. Латинский квартал немного возбудил его все-таки, хотя ничего пикантного тут не было. Подобно всем своим соотечественникам, Нума появился, по своем приезде, в кафе Мальмуса, высоком и шумном сарае, выставлявшем свои три этажа окон с широкими, похожими на витрины магазинов стеклами, на углу улицы Фур-Сен-Жермен, которую оно наполняло грохотом своих биллиардов и ревом шумных потребителей. Здесь процветали самые разнообразные экземпляры французского юга, всевозможных оттенков. Тут были южане из Гаскони и Прованса, из Тулузы, Бордо и Марселя, южане перегурдинцы, овернцы, пиренейцы, с именами, оканчивавшимися на "рри" "ус" или "ак", громкими, трескучими и варварскими, как-то: Этчеверри, Терминариас, Бентабулек, Лябульбэн; некоторые из этих имен точно вылетали из ружейного дула или раздавались точно пороховой взрыв, так свирепо было их произношение. И как тут горланили, хотя бы требуя только чашку кофе, хохотали с таким грохотом, точно опрокидывали тачку с камнями; какие тут попадались гигантские, чересчур густые и черные бороды, с синеватыми отливами, бороды, пугавшие бритву, доходившие до глаз, до бровей, вылезавшие курчавыми пучками из широких ноздрей лошадиных носов и ушей, но все таки не скрывавшие молодости и невинности наивно-добродушных лиц, притаившихся под этой растительностью.

Помимо лекций, которые они усидчиво посещали, все эти студенты проводили всю свою жизнь у Мальмуса, группируясь по провинциям и даже по местечкам вокруг столов, имевших каждый свое назначение и, вероятно, сохранивших в своем мраморе отголоски различных акцентов, подобно тому как школьные пюпитры сохраняют подписи школьников, вырезанные ножом.

Женщин в этой орде было мало, их едва насчитывалось по две, по три на этаж: это были бедные девушки, любовники которых приводили их сюда с сконфуженными лицами. Здесь они, рядом со своими возлюбленными, просиживали вечера перед кружкой пива, наклонившись над иллюстрированными журналами, молчаливые и выбитые из своей колеи посреди этой южной молодежи, воспитанной в презрении к "бабам".

В этой ограниченной среде Нуме не мудрено было выделиться: во-первых, он кричал громче всех других, во-вторых, у него была своя оригинальная черта: большая любовь к музыке. Два или три раза в неделю он брал себе кресло в Большой или в Итальянской опере и возвращался оттуда, напевая без устали речитативы и даже большие арии, которые он пел довольно хорошим горловым голосом, не поддававшимся никакой дисциплине. Когда он являлся к Мальмусу и проходил театрально посреди столов, распевая какой-нибудь итальянский финал, его встречал со всех этажей радостный рев и возглас: "Ага! вот наш артист!.." И, как во всякой буржуазной среде, слово это вызывало ласковее любопытство во взглядах женщин, тогда как в устах мужчин это походило на завистливую иронию. Впоследствии эта репутация артистичности оказалась ему полезной в делах, когда он очутился у власти. И по сегодня в парламенте не бывает ни одной артистической комиссии, ни одного проекта народной оперы или реформ в художественных выставках без того, чтобы имя Руместана не стояло в первой же строке. И этим он был обязан проведенным им в оперных театрах вечерам. Он приобрел там апломб, актерские замашки, известную манеру становиться в три четверти к конторщице за прилавком, что заставляло его товарищей восклицать в восхищении: — Ну и молодец же он, этот Нума!

В университете он был также развязен; подготовленный лишь наполовину, ибо он был ленив, боялся работы и одиночества, он сдавал экзамены довольно хорошо, благодаря своей смелости и южному лукавству, всегда помогавшим ему отыскать слабую сторону профессорского тщеславия. Кроме того, ему помогало его откровенное, любезное лицо, бывшее его счастливой звездой и освещавшее путь впереди него.