Избранное

Додерер Хаймито фон

В книгу крупнейшего современного австрийского прозаика, классика национальной литературы, издающуюся в Советском Союзе впервые, входят его значительные произведения: роман «Слуньские водопады» — широкое социальное полотно жизни австрийского общества на рубеже XIX–XX вв.; роман «Окольный путь» — историческое повествование с замысловатым «авантюрным» сюжетом из жизни Австрии XVI в., а также ряд повестей и рассказов.

Произведения, включенные в настоящее издание, опубликованы на языке оригинала до 1973 г.

 Хаймито фон Додерер

Избранное

ПРЕДИСЛОВИЕ

Между размерами страны и значительностью ее литературы нет прямой зависимости. Австрия и австрийская литература убедительный тому пример. В XVIII, в XIX веках Габсбургская монархия владела обширнейшей территорией, числилась среди великих держав. И тысячелетняя ее культура породила великую музыку, музыку Гайдна, Моцарта, Шуберта. Были свои классики и у австрийской драмы, поэзии, прозы: Франц Грильпарцер, Николаус Ленау, Адальберт Штифтер. Их художественный вклад весом, однако и сегодня его редко распространяют за немецкоязычные пределы, еще реже соизмеряют с вкладом Гёте или Шиллера, Гёльдерлина или Гейне, Байрона или Кольриджа, Стендаля или Бальзака. Но когда монархия рухнула и Австрия превратилась в малую среднеевропейскую страну, именно тогда у нее появились писатели с мировыми именами. Точнее говоря, они начали появляться и до этого, и чем ближе к рубежу 1918 года, тем больше. Достаточно вспомнить довоенного Рильке, довоенного Кафку, довоенного Гофмансталя, указать на первые шаги Роберта Музиля. Уже обозначилась близость и, главное, неотвратимость имперской катастрофы, в которой прозорливые эти писатели различали симптомы конца целого мира, целой эпохи. Катящаяся в пропасть Австро-Венгрия виделась некоторым из них моделью обреченного, анахроничного общественного бытия, средоточием его противоречий, слабостей, пороков. И это придавало масштабность, всеобщность их реквиему и их критике. А между двумя мировыми войнами к упомянутым именам прибавились новые: Стефан Цвейг, Герман Брох, Йозеф Рот, Франц Верфель, Альберт Парис Гютерело… Если не считать Рильке и Цвейга, ни один из них не был по-настоящему признан и понят при жизни. Но с расстояния, когда крушение буржуазного духа, кризис буржуазной культуры стали реальностью повсеместной и общепризнанной, эти австрийские пионеры вырастают в фигуры очень крупные. На современном Западе издается и переиздается их часто незавершенное, часто разрозненное наследие; им посвящаются десятки и сотни книг, эссе, статей.

Хаймито фон Додерер — одно из таких имен, одна из таких фигур. Он нечто вроде «последнего классика» австрийской литературы XX века. И он любил, когда его называли «самым австрийским писателем Австрии».

Правда, эта «форма титулования» способна (по крайней мере в первый момент) вызвать известные сомнения, ибо многое отличало Додерера от прочих именитых австрийцев.

Чуть ли, не для всех них распад Габсбургской монархии если не трагедия, не утрата общественная и личная, так, во всяком случае, всемирно-исторический рубеж. А для Додерера имперская катастрофа не трагедия, даже не рубеж. Потому что Австрия, в его глазах, осталась как некая духовная, культурно-историческая общность, вобравшая, ассимилировавшая все среднеевропейские влияния — чешские, хорватские, словенские, венгерские, украинские. Более того, лишь с этой точки, по Додереру, могло начинаться естественное, здоровое национальное развитие Австрийской республики. Поэтому если и Кафка, и Музиль, и Брох, и Рот, и Цвейг по преимуществу нацелены на разлом, сосредоточены на трагической стороне новейшего мировосприятия, то Додерер посреди распада упрямо ищет равновесия, гармонии, постоянства, стабильности.

И все-таки Додерер во всех своих исканиях не так уж необычен, не так самобытен, как могло бы показаться. Он оставался в русле общеавстрийской проблематики, общеавстрийских художественных устремлений.

СЛУНЬСКИЕ ВОДОПАДЫ

Место, где Роберт Клейтон — в то время двадцатисемилетний молодой человек — впервые встретился со своей будущей женой, возвышалось (да и сейчас еще возвышается) над всей округой. Дорога, достигнув вершины холма, сворачивает вправо. Клейтон придержал лошадь и окинул взглядом расстилавшийся внизу ландшафт — как то поневоле делает любой путник, очутившись на столь высокой точке, и вот уже слева, там, где гряда холмов становилась шире, появилась она, на своем легконогом жеребце рыжей масти, галопом пересекавшем лужайку.

Этот уголок — одна из прелестнейших в юго-западной Англии. С вершины холма, на которой Роберт Клейтон некогда придержал коня, виден только покатый спуск к трижды изгибающейся речушке в долине, а чуть подальше длинный пологий подъем к вершине, увенчанной лесом: таким рельефом местности объясняется, что большой завод сельскохозяйственных машин, построенный неподалеку отцом Роберта, отсюда не виден. Не будь здесь леса, наверху торчали бы заводские трубы. А так все тонуло в зелени и в мерцании воды.

Через несколько месяцев они уже готовились к свадьбе и свадебному путешествию) в экзотические и не очень дальние края, следовательно, не в Канаду, где жили родственники невесты. В конце концов они выбрали юг Австро-Венгерской империи, а именно Хорватию. До Остенде, Нюрнберга, Пассау и Линца экзотики не было и в помине. В Вене — в 1877 году там еще не существовало филиала фирмы «Клейтон и Пауэрс» — они поспешили к окну своей комнаты в отеле VIII округа, заслышав на улице странную и ласкающую слух песню, которую пели две женщины, неторопливо шагавшие с маленькими корзинками в руках. То были хорватки из Бургенланда, они торговали сушеной лавандой, о чем и сообщала их песня.

Это уже само по себе показалось молодой чете чем-то экзотическим, «итальянским», как они выразились. Их пребывание в Вене длилось недолго, тем более что отчаянная жара портила им настроение.

ОКОЛЬНЫЙ ПУТЬ

1

В последние дни тюрьмы, перед казнью, бывший капрал Пауль Брандтер смирился и обрел спокойствие духа. Он понял, что по чести заслужил уготованную ему веревку. Правда, само это открытие, явив осужденному лишь справедливость кары, едва ли могло умиротворить его душу. Нет, просто Брандтер, окинув взглядом прошедшую жизнь, ясно увидел истинное ее направление: то был окольный путь к виселице и больше ничего; теперь ему даже казалось, будто он всегда это чувствовал. Многих перевидал он между небом и землей, кто не имел на совести и половины того, что мог бы перечислить он сам, да и перечислял — во хмелю, когда бражничал с дружками и похвалялся перед ними своими подвигами. Среди прочих рассказывал он и особенно полюбившуюся ему историю о семи крестьянах из Рейнгау, коих он купно вздернул да стропилах. За то, что спервоначалу эти прохвосты, воздев кверху перст, клялись, будто у них, хоть убей, не осталось ничего съестного и пивного, а вскоре после того его люди обнаружили на дворе закопанный бочонок вина и несколько замурованных кругов сыра. Так что кстати пришлась поговорка: закинь-ка пташек повыше в небо!

Но вот уже два года, как та война кончилась, шел год тысяча шестьсот пятидесятый, и после мюнстерского и оснабрюкского трактатов жизнь в австрийских коронных землях приняла неблагоприятное течение, по крайней мере если взглянуть на вещи глазами Пауля Брандтера. Самая пустячная шалость бросалась ныне в глаза всем и каждому, и стоило только замыслить какое-нибудь дело, как под перекладиной начинала уже признано раскачиваться петля, а ведь года четыре тому назад, когда еще шла война, исполни ты это дело, никто бы и бровью не повел. Недавно Пауль Брандтер и его сотоварищ повалили двух крестьянских девок и сделали из них «тюльпаны», как называли это смеха ради в те времена. Презабавная штука был эдакий «тюльпан»: заголив бабе низ, ей завязывали юбки на голове и в такой удручающей наготе отпускали на волю. Когда проходившие лесом крестьянские парни увидали солдат с их добычей, они схватились за ножи. Троим из них это стоило жизни, да и победителям тоже, правда не сразу на месте, а немного позже.

Брандтер насчитывал от роду неполных двадцать пять лет, был он белокурый, курчавый малый, в сущности, вовсе незлобивый, да только ни за что не хотел оставить разбойное свое ремесло. Выучился он ему быстро, в годы войны, а позабыть так скоро не мог. Но теперь он порешил больше не искать себе оправданий в войне. И, утвердившись в этой мысли, почувствовал облегчение. Некоторые события его деревенской юности стали теперь казаться ему чертовски схожими с его более поздними похождениями, как, например, то самое, в Рейнгау. Когда ему было восемнадцать лет, он приглянулся одной богатой бабенке. На пути у них стал ее муж — больно уж рано возвращался он вечерами из трактира. Однажды под вечер Брандтер напал на него в сумраке леса; до полусмерти избив, заткнул рот ему кляпом, привязал к ближайшему дереву, а затем отправился к его жене и преспокойно провел с нею ночь, ни словом не обмолвясь о причине своего спокойствия и уверенности. Сообщил он ей только перед уходом.

А уходил из деревни он насовсем. Шведский генерал Торстенсон, о котором говорили, будто своими ногами он и шагу сделать не может, а передвигается только в носилках, что, однако, не мешает ему маршировать быстрее самого черта, — швед этот со своими войсками подступал тогда к Вене. Можно было сегодня завербоваться — назавтра ты уж солдат, и поминай как звали. Так поступил и наш Брандтер, как раз тогда, в году сорок третьем, начавший свою военную карьеру. И вот теперь он сидит здесь, в этом узилище, с пудовыми цепями на ногах.

Но война тут ни при чем.

2

Унцмаркт в Штирни, расположенный на правом берегу Мура, в его верховье, в те времена был еще небольшим селением. Никто из его жителей не знал, откуда взялась молодая чета, объявившаяся здесь с недавних пор и успевшая приобрести в собственность непритязательный ветхий домик на краю селения. И все же молодым супругам удалось вскоре пробудить у местных жителей известный интерес к себе. Причиной тому была их несомненная полезность: муж был каретник и шорник в одном лице, а молодая женщина вскоре показала себя прилежной и дельной швеей. Двойное ремесло Пауля Брандтера пришлось селянам особенно кстати: до его прибытия сюда они были вынуждены за всякой малостью кататься в Юденбург. Прежде здесь были свои ремесленники. Но когда в эти края в облике вооруженных латников нагрянула контрреформация, то ремесленникам было куда проще, нежели крестьянам, сохранить верность лютеранству и, следуя зову совести, покинуть сии места, простые же поселяне, привязанные к земле, большею частью остались и снова подпали власти епископа.

Вот почему у Брандтеров не очень-то допытывались, кто они и откуда. Люди были довольны, что заполучили хорошего мастера. У приходского священника вновь прибывшие записались как супруги, обвенчанные по католическому обряду, и на том была поставлена точка. Он был солдатом, но службу оставил. Она — «горничная девушка из Вены».

Так что Брандтеру весьма пригодились теперь ремесленные навыки, приобретенные на войне, выходит, война в известном смысле за них была в ответе: какой-то шведский конник однажды так лихо полоснул его саблей по голове и по плечу, что Брандтер на целый год и еще полгода выбыл из строя, и пришлось ему пробавляться кой-какой работенкой в обозе. Тут-то он и освоил оба эти ремесла — шорное и каретное. Можно сказать, что упомянутый швед способствовал закладке основ нынешнего существования Пауля Брандтера.

Способствовали тому и другие. Прежде всего Фердинанд Третий, наделивший Ханну приданым в сумме пятидесяти дукатов. И еще многие неизвестные лица. Дело в том, что вахмистр, стороживший осужденного на эшафоте, едва лишь прибыла весть о помиловании, счел как нельзя более уместным послать двоих солдат в толпу собирать деньги в пользу молодой четы; успех был значительный, ибо вернулись они с полной шапкой серебряных монет. Сверх того некоторые видные горожане сделали пожертвования, составившие в общем около шестидесяти гульденов. Не в последнюю очередь и уже известный нам испанский лейтенант: через денщика он передал своей подопечной, Ханне, кожаный кошель, набитый золотыми монетами.

3

Церемониймейстер ударил булавой об пол и на весь зал провозгласил имя графа Мануэля Куэндиаса, что заняло немалое время, ибо за самим именем последовали все главные и побочные титулы, а также все присвоенные этой фамилии звания. Когда Мануэль, будучи таким образом представлен, отошел от кружка, обступившего княгиню — хозяйку дома, и, влившись в поток гостей, насчитывавший не одну сотню лиц, медленно двинулся по анфиладе комнат и зал, здесь сам кому-то кланяясь, там отвечая на поклоны тех, кто здоровался или заговаривал с ним, то посреди этого сборища, столь пестрого и, быть может, слишком назойливо выставлявшего напоказ чипы и власть, молодость и знатное происхождение, он как будто снова почувствовал, что налет скандализующего интереса, приставший к нему с известных пор, то есть со дня спасения Пауля Брандтера, сошел еще не совсем. Опытный глаз подмечал это без труда по тому, как гости при виде графа вскидывали на него лорнеты — за этим учтиво сдержанным жестом пряталось в лучшем случае любопытство, а то и стремление почесать языки. В первую зиму после тех головокружительных событий у Каринтийских ворот графу Мануэлю пришлось немало выстрадать в кругу своих соотечественников — страдал он подчас нестерпимо. Так было, когда злые языки распустили поистине возмутительные слухи о его якобы предосудительных отношениях с невестой висельника и якобы заметных последствиях этих отношений — слухи, в конце концов заставившие графа дважды драться на дуэли, — он даже взял на некоторое время отпуск по службе и, сказавшись больным, почти полгода прожил в сельском уединении, в поместье одного благорасположенного к нему семейства, состоявшего с ним в дальнем родстве.

Все вместе взятое весьма способствовало тому, чтобы в душе его вновь и вновь пробуждалось воспоминание о том событии, и оживавшая в памяти картина — граф вполне отдавал себе в этом отчет — неизменно принимала облик Ханны.

Но в нынешний вечер суждено было произойти встрече, которая еще дальше толкнула его в этом направлении. Некая юная провинциалка из поместных дворян, прелестное златоволосое создание, едва достигшее двадцати лет в присутствии графа с полнейшим простодушием завела разговор о той истории в июле пятидесятого года — правда, она толком не знала, с кем говорит, это открылось ей только в ходе беседы. Ее неискушенность была столь велика, что она даже не заметила, как люди, ее окружавшие, мгновенно переменились в лице. Один кавалер, высоко вздернув брови, поспешно взял понюшку табаку, а стоявшая рядом с ним графиня Парч — она происходила из кантона Валлис и по этой причине, а также из-за своей грубоватой наружности была прозвана «швейцарихой» — не преминула поднести к глазам лорнет, хотя от златоволосой барышни ее отделяло расстояние не более чем в локоть. Подумать только, этакая невидаль, этакая простушка, безо всякого стеснения спрашивает о вещах, о которых в свое время, когда графиня еще безвыездно жила в Вене и держала дом, лишь опасливо шушукались по углам, — это было поистине éclatant

— Знать бы только, что подвигло бедную девушку на столь скоропалительное решение, — заявила баронесса фон Доксат и тем дала графине долгожданную зацепку, за которую та немедля ухватилась.

— Душа человеческая — потемки, одному лишь господу ведомо, что в ней сокрыто. И тем лучше, ибо, заглянув туда, мы, быть может, и не возрадовались бы. Многое из того, что обычно кажется нам вполне благопристойным, при ближайшем рассмотрении оказалось бы далеко не таким прекрасным. Верно cette pauvre sotte

4

К югу от города, в той стороне, куда некогда навстречу новой жизни скакала Ханна, за пределами Штайнфельда, то есть Каменистого поля название это сия местность получила из-за скудости почвы, — начинается приветливый край, простираясь вплоть до синеющего вдали горного массива, который и ныне, как встарь, зовется Шнеебергом. В том краю клубится на дорогах белая пыль, а окошко какой-нибудь усадьбы, бывает, вспыхивает вдруг огнем, будто его стекло притянуло к себе весь солнечный жар, и отблески этого огня озаряют широкие поля пшеницы, кукурузы и всю обширную равнину до следующей возвышенности, за которой вскоре начинается цепь еще более высоких, окутанных туманною дымкой гор. Достигнув двух малых рек, Тристинга и Пистинга, путник приближается к первым значительным высотам, замыкающим горизонт: начинаясь у подножия лесистыми склонами, они увенчиваются крутыми голыми скалами, оставляя глубоко внизу у себя за спиной Баденское нагорье. Там, где врезаются в небо темные гребни, приглядевшись поближе, можно различить на блеклой лазури зубчатую каемку верхушки елей и сосен, как бы обгоняющие одна другую.

В этом-то краю с его прихотливыми переходами от резкого излома гор к мягким линиям холмистой равнины задолго до того времени, к которому относятся описываемые нами события, обосновались испанские колонисты из Вены. Подобно тому как в Вене дома их составили целый особый квартал, так и здесь, населив дворцы и замки, усадьбы и охотничьи домики, они собрались все вместе посреди сравнительно схожего, хотя и достаточно переменчивого, ландшафта.

Трудно сказать, какие были на то причины, но только родовитое испанское семейство — графы Ойосы, немало гордившиеся тем, что они ведут свой род от одного из вестготских королей, — первым поселилось на этих землях, а за ним последовали другие — Ласо де Кастилья, Аранда или Манрике, которые тоже могли похвастать особым отличием, хотя — и в этом они разнились от графов Ойосов — и не в столь далеком прошлом. Дон Хуан Манрике, полковник его величества, в конце восьмидесятых годов минувшего шестнадцатого столетия сподобился великой чести: его дочь по случаю своего обручения получила от члена августейшей фамилии в качестве свадебного подарка серебряный кубок. Дарителем был эрцгерцог Карл Штирийский, умерший через три года после этого своего поступка, для семейства Манрике столь важного, что они и ныне, по прошествии шестидесяти лет, почитали эрцгерцога как семейного святого. Это обстоятельство давало окружающим неиссякаемую пищу для язвительных шуток. Дело в том, что полковник, как гласила ходившая по сей день легенда, ухитрялся любой разговор, начнись он даже в самой отдаленной от сего области, рано или поздно подвести к дареному серебряному кубку и выказанному через него благоволению императорской фамилии, хотя продвигался он к этой цели подчас самыми извилистыми путями. Поелику же у потомков дона Хуана Манрике, справедливо это утверждение или ложно, отмечалось якобы то же свойство, то в конце концов сыскались люди, которые в должный момент и в должном месте — когда кто-нибудь из ныне здравствующих Манрике ухитрялся, начав с охоты на серну и перейдя к старому императору Максу, ловким маневром прорваться к означенному Штирийскому Карлу, — роняли тихое замечаньице, из коего следовало, что, видимо, тому серебряному кубку выпало на долю засиять ослепительным светом над не столь уж пышным родословным древом и тем почти скрыть его от людских глаз. Что в этом утверждении нет ни слова правды, знал, разумеется, каждый, кому доводилось лазать по родословным древам, а в те времена кто ж этого не делал! Тем не менее колкое замечаньице с великой охотой передавали дальше. Да и для семейства Ойосов их вестготский предок был, в сущности, важнее, чем почитаемое их заслугой выпрямление русла Дуная на протяжении от Нусдорфа до Вены, а вдохновители этого деяния Людвиг Гомес и Фердинанд Альбрехт, принадлежавшие к той же фамилии, стояли в ее истории на значительно низшей ступени, нежели, скажем, их дед, который, кстати, тоже звался доном Хуаном и отличился во время первой осады Вены турками. Однако касалось ли дело далекого прошлого, то есть истории семьи, затрагивало ли оно недавние события — так или иначе, было совершенно немыслимо, чтобы какой-нибудь важный случай или происшествие, ежели его считали достойным внимания, не стало бы известно всему испанскому кружку, ибо на верхушке каждого родословного древа непременно сидели люди, наблюдавшие за тем, что делают птицы на соседней верхушке. Память о скандальных происшествиях хранилась всегда, будь они древними или новыми. Не канула в забвение даже история любви дона Педро Ласо к фрейлине императрицы донье Исабели де ла Куэва, хоть и произошла она во времена Карла Пятого, который сослал молодого дворянина на уединенный остров посреди Дуная. Однако, живя на лоне пустынных, печально дремлющих лугов, омываемых водами реки, он доказал, что недаром приходится племянником поэту Гарсиласо де ла Вега: его томительные песни охотно слушали и поныне и даже брали за образец, да и не одни только испанцы, ибо сочинение стихов на их языке повсеместно стало признаком хорошего тона. Свежо в памяти было и недавнее происшествие — то, что, по всей видимости, произошло между Мануэлем Куэндиасом и пресловутой Ханной, или невестой висельника, да и тот поистине удачный способ, к которому прибегнул граф, чтобы выдать замуж сию распущенную девицу. Но хотя последняя история выглядела не слишком красиво, находились люди, например графиня Парч, старавшиеся распространить ее и за пределами испанского круга, а буде понадобится, через некоторое время слегка подновить, дабы она не была забыта.

Надо сказать, что темноволосые чужеземцы, прибывшие в эту страну вместе с Фердинандом Первым, с самого начала не замыкались в своей среде: с течением времени у них установились кое-какие связи с местным дворянством, с той его частью, что была приближена ко двору, — одни только штирийские землевладельцы в большинстве своем упрямо отсиживались у себя в замках, оставаясь к тому же лютеранами. Уже то, что испанцы поселились в этой местности, возле Шнееберга, и приобрели тамошние поместья — в руки чужестранцев перешли древние гнезда вроде Штюхзенштайна и Гутенштайна с присвоенным им баронством, — естественным образом повлекло за собой подобные сношения, да и следует заметить, что здешние сельские обычаи благотворно подействовали на испанцев, в суетности придворной жизни давно от всего подобного отрешившихся, и сообщили некоторую мягкость их сурово застылому облику, строгим линиям их одежды, порою казавшейся странной здесь, среди этой природы, на фоне лесистых туманных гор, которые растворялись вдали, в маняще благостном небе, или ветрами и тучами словно бы подталкивали его еще выше над обрывистой крутизной известковых скал.

Мануэль был приглашен на охоту.

ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ

Дивертисмент № VII

Иерихонские трубы

Часть первая

Несмотря на полутьму, я узнал его, как только вошел в подъезд. Это был тот человек, на которого я обратил внимание в кабачке, потому что нос его показался мне непристойным; кончик носа все время подергивался, и на нем висела капля. В подъезд я вошел случайно, это был вовсе не тот дом, что я искал. Но как только я увидел этого пенсионера-железнодорожника, я тотчас же разгадал его намерения: странным образом вовсе не требовалось присутствия восьми- или девятилетней девочки, к которой он приставал, чтобы не сомневаться, что в этом общедоступном и плохо освещенном месте человек с таким носом может делать только то, что он и делал. Я повернулся к выходу, поскольку обнаружил, что попал не туда, что ошибся дверью. Однако своего взгляда на увиденном я как-то не задержал и, кроме того, вовсе не был уверен, что мы узнали друг друга. Зато в реальности доносившихся до меня криков и ругани, обрушившихся в подъезде на пенсионера, сомневаться не приходилось. Причем употребляемые слова были наискабрезнейшие. Его поймали с поличным. Но к этому времени я уже был на улице и не стал задерживаться.

В маленьком кафе, где я его прежде никогда не встречал, он появился два дня спустя. Он вошел, оглянулся по сторонам и направился прямо ко мне, и в тот же миг у меня возникло и стало твердым намерение поиздеваться над ним каким-нибудь необычным способом. В кабачке мы никогда друг с другом не разговаривали, но все же он, наверное, знал, кто я, ведь и я, в конце концов, тоже знал, кто он. А теперь я знал и еще кое-что, например почему он сюда зашел: ему хотелось выпить, а там, в кабачке, он уже показаться не мог. Он боялся. Итак, он подошел и обратился ко мне, назвав меня не просто по фамилии, но и по чину, выразил свое удивление нашей здесь встречей, осведомился, часто ли я сюда заглядываю, и наконец попросил разрешения сесть за мой столик. Я сдержанно кивнул.

Часть вторая

Недалеко от города, чуть выше по течению реки, почти у самого берега, из воды торчат обломки парохода, подбитого во время войны. Сверху — вся в выбоинах жестянка, а снизу это еще корабль, иначе его и не назовешь; так вот, из этой жестянки к небу вздымается длинная черная труба, и кажется, гудит над рекой и серо-зелеными берегами, словно это последний, нескончаемый гудок, но только беззвучный. При низкой воде большая часть корабля лежит уже на сухом берегу и из-за своего веса все глубже утопает в грунте — течение теперь уже не омывает его, не позволяет ему всплыть. В некогда гладком, как рыба, днище снаряд пробил дыру; не хватает всего того отсека, где расположены плицы. Однако штевень, повернутый против течения, стоит как положено, и даже в воде; это, не считая гудящей трубы, та часть обломков, которая больше всего остального сохранила форму еще пригодного предмета.

Той осенью я часто приходил туда. Я долго и внимательно разглядывал обломки корабля. Меня все больше поражало, что дети, особенно мальчишки, а их было так много на берегу, — не играли на этих обломках; ведь корабль не мог их не привлекать. Вероятно, это было из соображения безопасности строго-настрого запрещено полицией. И в самом деле, если такой вот карапуз, бегая между разрушенными надстройками по пробитой, прогнившей палубе, провалился бы в трюм, где гулко плескалась вода, извлечь его оттуда было бы нелегким делом. Дети играли на набережной, причем девчонки орали едва ли не больше мальчишек. Их голоса казались старше, взрослее мальчишечьих и, несомненно, куда больше походили на голоса женщин, нежели петушиные крики, которые издают мальчишки, походят на юношеские голоса. Однако у девочек иной раз бывает дискант, который никогда не услышишь у взрослой женщины.

— Добрый день, господин доктор. — Это был именно такой голос. Впрочем, девочка эта оказалась вовсе не малюткой, лет девяти или десяти, не меньше.

Часть третья

Сразу же после истории с Рамбаузеком, прямо с того самого дня, я начал катиться по наклонной плоскости, и, как я этому ни противился, я не только был не в силах остановиться в своем падении, но, более того, постепенно опускался все ниже и ниже. Подобно кораблю в легендарном море водорослей перед Атлантидой, я, потеряв всякую работоспособность, застрял и кружился на одном месте; я из кожи вон лез, по все было тщетно, дни напролет я что-то безуспешно высиживал и чуть ли не с наслаждением вдыхал миазмы своего духовного разложения. Вино мне тоже не помогло, оно, соединяясь с моим недугом, превращалось в отраву. Своим обманчивым блеском оно лишь вводило в заблуждение, становилось своего рода фата-морганой лучшего состояния, так что пить приходилось все больше и больше, и в конце концов оно привело меня в такое дурное общество, в котором мне никогда прежде, за всю мою жизнь, не доводилось бывать.

Во мне пробудилась драчливость, и тут же нашлись соответствующие приятели. Теперь мы выпивали не в кабачке, а только у меня дома, и уже давно не наше прославленное местное вино, а какие-то прозрачные напитки с едким запахом, к тому же стоящие на столе бутылки ледяной содовой вскоре стали открывать скорее для проформы — жидкость шипела, но редко попадала в стаканы, а чаще проливалась мимо, и весь пол бывал ею залит. Тут же вспыхивали ссоры и драки. В течение всего дня пьяные, едва держась на ногах, шли через мою прихожую. В то время у меня на стенах висело старинное оружие — луки, колчаны шпаги и рапиры, причем не какие-нибудь там бутафорские подделки, а настоящее боевое оружие. Как-то раз, в сильном опьянении, они схватили рапиры — я тоже принимал в этом участие — и начали со звоном фехтовать, причем не в шутку, не добродушно, а всерьез. Те, кто еще не напился, также схватили со стены оружие и пытались силой остановить дерущихся, и все же кому-то распороли руку, и один из наших собутыльников — врач по профессии, даже хирург — сделал потом перевязку. А ведь могли бы быть и убитые, потому что на рапирах, к великому моему ужасу, не оказалось шариков, а может быть, пьяные их сами сняли.

Часть четвертая

Однако затвор все это не выбило. Тут мой расчет не оправдался. И все же нет прямой связи между только что рассказанным — хотя естественно было бы это предположить — и тем, что вскоре после всех этих событий я поменял место жительства. Впрочем, это мое переселение было временным. Просто один мой друг, художник Роберт Г., уехал на несколько месяцев в Париж. Я охранял теперь его жилье. Он настоятельно просил меня об этом, он очень хотел, чтобы я жил это время у него. А мне, при моих сомнительных обстоятельствах, это предложение было как нельзя более кстати… Я ведь всерьез считал, что проклятый затвор выбит, и изменение внешних условий жизни казалось мне весьма желательным, чтобы это подчеркнуть. Кроме того, в том доме, где я жил, я себя в каком-то смысле, конечно, скомпрометировал. Ведь наше поведение и вправду было совершенно непотребным. Все это должно было быльем порасти. Я задумал начать новый этап жизни. Я, собственно говоря, полагал, что это получится благодаря моему переезду и прекращению попоек (от своих собутыльников я удрал на самую окраину города, трудно было предположить, что сюда кто-нибудь из них притащится или приползет). Вечно впадаешь в заблуждение, будто жизнь можно разделить на периоды исходя из собственных критериев, путем улаживания чисто внешних обстоятельств и нравственной перестройки. Таким образом ты вырываешь себя из одной ситуации лишь затем, чтобы тут же оказаться в другой.

Я отправил прислугу с какими-то вещами в мастерскую своего приятеля и велел к вечеру натопить: ведь еще стояла зима, хотя и мягкая.

Когда я пришел в мастерскую, было уже темно. Прислуга из лучших побуждений перестаралась, чересчур натопила, в помещении было жарко, как в инкубаторе. Я знал, что в застекленной скошенной части крыши в железных переплетах рам есть две большие фрамуги, и я открыл обе. Ворвавшийся воздух был влажным. Я представил себе, что нахожусь за чертой города, недалеко от реки, но высоко над водой. Мастерская мне нравилась, хотя я чувствовал в ней какую-то строгость. Дело тут, вероятно, заключалось в том, что художник не принадлежал к числу моих собутыльников — впрочем, для человека искусства это почти само собой разумеется. Длинный рабочий стол у окна, сделанный из грубо оструганных досок и черных четырехгранных тумб, явно видал виды. На одном из его концов нужные для работы предметы были разложены в своего рода боевом порядке (впрочем, здесь вообще царил порядок). Взгляд мой упал на три карандаша, отточенных, как иголки, лежащие строго параллельно друг другу. Я не решился бы к ним прикоснуться, так аккуратно они были положены. Картин здесь не было, нигде ничего не висело. Может, он все отправил или взял с собой — ведь в Париже у него была выставка.

Семь вариаций на тему Иоганна Петера Хебеля (1760–1826)

ТЕМА

Как-то раз, когда наш знакомец с Рейна проходил в обществе доктора из Брасенгейма мимо кладбища, тот, указав на свежую могилу, заметил:

— Вот и Зельбигер тоже ускользнул от моих забот и обрел это последнее пристанище стараниями своих приятелей.

В трактире, где бражничали канцеляристы, разгорелся яростный спор, и один из собутыльников, стукнув кулаком по столу, воскликнул:

— И все-таки их не существует! Я разумею привидений и прочих призраков. А те из вас, кои дадут себя запугать, — продолжал он, — глупые бабы, да и только.

Тут его товарищ, писарь, решил поймать спорщика на слове и сказал, обращаясь к нему:

ВАРИАЦИЯ I

Разговор в трактире: существуют ли привидения или там призраки?

— Чушь все это, сказки. И всякий, кого удастся этим напугать, — глупая старая баба, да и только.

Вдруг одному из собутыльников, до той поры молча слушавшему спор, пришла на ум одна затея, которая показалась ему столь забавной, что он едва смог сдержать свой восторг. Великолепно!.. Ну, подождите!..

— Бьюсь об заклад, коллега, что ты у меня задрожишь от страха как осиновый лист, причем еще нынче ночью, хоть я тебя и

предупреждаю

об этом заранее.

Тут же заключили пари на несколько бутылок вина, а потом тот, кто его предложил, отправился к своему приятелю, окружному врачу, вскрывавшему трупы, и раздобыл у него отсеченную по локоть руку самоубийцы, которого выловили у запруды. Через открытое окно — дело было летом — он быстро влез в комнату своего коллеги и юркнул под кровать, безмерно радуясь своей выдумке. Ждать пришлось долго, целую вечность, да и лежать под кроватью оказалось весьма неудобно. Будь это хоть спальня красивой женщины, тогда б еще куда ни шло, там есть на что поглядеть, а тут… Ну, наконец-то!.. Лестница скрипнула… Итак, момент настал!.. Он сжался в комочек и притаился. Вспыхнул свет, послышалось долгое откашливание… гх, гх… Что будет дальше? «Только бы ты не угодил мне в голову сапогом, любезнейший!» Снова стало темно, хозяин ощупью пробирался по комнате. Что-то скрипнуло это, конечно, кровать… Ну вот, уже и захрапел. Главное, не шуметь. Он осторожно высовывается из-под кровати, в левой руке у него мешок с рукой покойника, а правой он дотягивается до лица заснувшего приятеля и торопливо проводит по нему ладонью снизу вверх, задевая нос, и снова заползает под кровать.

ВАРИАЦИЯ II

Разговор в трактире: существуют ли привидения или там призраки?

— Чушь все это, сказки. И всякий, кого удается этим напугать, — глупая старая баба, да и только.

— Бьюсь об заклад, коллега, что ты у меня задрожишь от страха как осиновый лист, причем еще нынче ночью, хоть я тебя и предупреждаю об этом заранее.

Тут же при свидетелях заключили пари на несколько бутылок вина. Тот малый, что начал спор, вскоре ушел, а другой спорщик остался с товарищами в трактире. Время бежит быстро, друзья выпивают, покуривают, разговор идет уже совсем о другом, перескакивая с темы на тему, бог знает о чем только не говорят… Ну, так… Наконец приходит он домой, еле держась на ногах от усталости, и заваливается спать. Несколько минут спустя мысли его начинают путаться, блекнут образы, и вот он уже готов погрузиться в сон, как вдруг чувствует какой-то слабый толчок, вслед за чем нечто гладкое и теплое слегка касается его щеки и скользит от подбородка к носу…

— Ах, браво, браво!.. Тут кто-то, кажется, вознамерился таким примитивнейшим способом выиграть спор и заграбастать сколько-то там бутылок вина?.. Нет, хитрюга, этот номер не пройдет! Даже если бы ты действовал куда искуснее, и то у тебя ничего бы не вышло!.. Эх, болван ты болван, разве так споры выигрывают?..

ВАРИАЦИЯ III

Как-то осенним вечером некий человек — владелец фруктового сада приходит в гости к своим друзьям и приносит им в подарок корзинку груш разных сортов. Гордясь своим умением садовода, он предлагает всем присутствующим попробовать от каждого сорта — и вот эту желтую, и вон ту коричневую… А шутки ради положил он среди настоящих груш одну, сделанную из марципана, причем на редкость натурально. Все пробуют, обсуждают достоинства каждого плода…

— И вот эту маленькую вы тоже обязательно должны отведать, — говорит владелец фруктового сада, обращаясь к хозяйке дома… — Она приятней всех на вкус, хотя и выглядит совсем невзрачно… Нет, нет, не режьте, она слишком сочная, прошу вас, смело кусайте ее, кусайте. — И он протягивает хозяйке дома грушу из марципана.

Любезная хозяйка откладывает фруктовый ножичек, и в тот момент, когда она весело подносит ее к губам, и, ожидая, что вот-вот из плода брызнет обильный сок, вытягивает подбородок над тарелкой, и уже готова сиянием глаз выказать другу все свое восхищение и похвалу за это произведение садоводческого искусства, зубки ее вонзаются в мучнистый, сухой приторный марципан, а лицо еще сохраняет свое прежнее выражение, однако под этой застывшей гримасой образовывается своего рода пустота, и эта, ставшая ненужной маска раскалывается, как корочка льда, покрывшая лужу, когда под ней уже нет воды. Но вот хозяйка дома подхватывает шутку, и лицо ее принимает новое выражение, и она смеется, и все вокруг тоже смеются, хотя еще и не знают, в чем дело, ибо мимическая игра ее лица уже сама по себе вызывает смех.

ВАРИАЦИЯ IV

Он был чиновником страхового ведомства в Вене, жил вместе со своей сестрой, молодой красивой девицей, которая тоже где-то служила. (Я их обоих хорошо знал.) У них была прелестная квартирка в районе, куда обычно редко попадаешь, на самой окраине города, на улице со звонко звучащим названием, содержащим два или три «а». В долгие зимние вечера у них было необычайно уютно пить чай, и к ним всегда можно было запросто зайти…

Однажды он немного задержался на службе и к тому же сделал небольшой крюк, чтобы заглянуть в антикварную лавку: брат с сестрой непрестанно занимались украшением и усовершенствованием своего жилища, в данном же случае речь шла об одной старой шкатулке, которую он уже давно приглядел. Этим вечером он решился наконец-то ее приобрести и весьма возгордился своей покупкой… Как раз в этот день он неожиданно получил некоторую сумму. Вечер был хмурый, туманный… Вот он заворачивает в свою улочку, поднимается по лестнице к своей двери, и в тот момент, когда он собирается ее открыть и думает как раз о том, пришла ли уже домой его сестрица и что она скажет, увидев наконец-то приобретенную шкатулку, дверь его квартиры медленно открывается и его сестра в шляпе и пальто выходит на порог и прислоняется к дверному косяку, в упор глядя на него. Ее нижняя губа отвисла, рот приоткрылся, а глаза пустые и усталые. Она поднимает руку и указывает назад, на дверь, а потом рука бессильно падает и ударяется о бедро. Он вбегает внутрь, в прихожую — везде горит свет.

Квартира пуста. Причем полностью, совершенно. Он торопливо, все ускоряя шаг, обегает комнаты.

Да, квартира пуста; даже солонка не висит над плитой в кухне. Ни занавески не осталось, ни картины, и все крючки выдернуты из стен; ни стола, ни стула (только теперь он замечает, сколь велики эти комнаты), все увезено, все вытащено. Стены, полы, потолки стали голыми и плоскими; только с середины потолка свисают на шнуре электрические лампочки, а абажуры исчезли. Он торопливо выбегает на лестничную площадку и расспрашивает сестру. Она знает не больше его, она вернулась домой всего несколько минут тому назад, как раз перед его приходом.

Он чувствует: ему придется теперь погрязнуть в этих новых обстоятельствах, придется признать случившееся свершившимся фактом… Придется ли? Да, никуда не денешься!.. И тут же в душе его возникает пустота, в которую обрушиваются обломки его хорошего настроения и изящной осанки (когда он взбегал вверх по ступенькам своего дома, думая о милой сестрице), подобно тому как с грохотом валится каменный свод, загромождая своими обломками гулкую пустоту подвала, — это чувство остается в нем и оно становится еще ужаснее и неправдоподобнее, когда привратник говорит ему: да, да, как же, часа в два пополудни приехал мебельный фургон, и его самого несколько удивил их столь неожиданный переезд, но ведь и фургон, и грузчики были же ими заказаны в такой-то конторе… Конечно, брат и сестра немедленно позвонили в эту контору, и, конечно же, в этой конторе понятия не имели о таком заказе.

Истязание замшевых мешочков

Через несколько дней после похорон Койля, старого скряги, ко мне явился мистер Кротер, его ближайший друг и единственный человек в нашем городе, да и вообще во всей округе, о котором положительно можно было сказать, что он еще богаче покойного; да, говорили даже, богаче во много раз. Стрелка часов как раз перескочила на девять, когда мистер Кротер вошел. Я сидел у огня, только что кончил завтракать и держал еще в руке чашку с недопитым чаем. За окном стоял дымный зимний туман.

— Так рано? — спросил я, подымаясь навстречу этому пожилому господину и приветствуя его. — Какие-нибудь новости? Я как раз собирался сегодня днем к вам зайти (я был тогда поверенным Кротера), а вы с самого утра оказываете мне честь, посетив мое скромное жилище.

Я пододвинул ему кресло и предложил сигару.

— Так вот, — начал он, сделав несколько затяжек, — я шел мимо вашего дома, и вдруг мне пришла в голову мысль, что вы ведь, собственно, весьма разумный молодой человек, и я тут же решил подняться к вам, чтобы поговорить кое о чем касающемся покойного Койля.

— А, — сказал я, — насчет завещания?..

Последнее приключение

В духе рыцарского романа

Заря, занимавшаяся над лесистой седловиной, расцветила безоблачное небо переменчивыми красками, гладкими и чистыми, как лак. Еще несколько минут и туповерхая одинокая скала, наподобие кегли торчащая над лесом в стороне восхода, окутается бледно-розовой дымкой цвета нежной плоти.

Но пока еще восток мерцает зеленоватым светом, а здесь, на опушке, под купами исполинских деревьев, сгустилась плотная тьма. Из нее вырвался язычок пламени, затрещал, разросся, и стало видно человека, хлопотавшего у пробужденного к жизни костра. Лошади попятились от огня. А когда над костром был подвешен котел и вокруг него заплясало пламя, темная колеблющаяся тень человека двинулась в направлении опушки, к лошадям.

Теперь под деревьями зашевелились и остальные — выбирались из-под попон и шкур, которыми укрывались на ночь, и, полуодетые, вскакивали на ноги. Сначала Говен — ecuyer, или оруженосец, рыцаря Родриго де Фаньеса. Потом проснулся второй стремянный, но только после того, как его растормошил собрат. Господина решили не будить до завтрака.

На завтрак варился мясной суп, он уже булькал, клокотал и распространял густой аромат. Тем временем слуги, покормив и напоив восемь сгрудившихся на опушке лошадей, готовили их к дальнейшему походу — сначала трех вьючных, насколько это было возможно, ибо сеньор Рун де Фаньес все еще мирно спал на своих подстилках, а котелок и миски требовались для завтрака. Потом оба стремянных начали седлать и других лошадей, не затягивая пока подпруг. Но destrier, или боевой конь, сеньора де Фаньеса остался как и был, при попоне и недоуздке; этого тяжелого коня сеньор Руй, по тогдашнему обыкновению, большей частью водил с собой неоседланным, а скакал на другом, приземистом и легком жеребце гнедой масти. Седлая своего коня — его звали Божо, — Говен балагурил с ним и что-то нашептывал ему на ухо. Пажу было шестнадцать лет. Лошади у обоих стремянных были могучие, выносливые и хладнокровные, под стать вьючным, из которых каждая несла поклажу от силы в половину рыцарского веса, так что при длительных переходах их использовали и в качестве верховых — на смену остальным, когда те слишком уставали. К седлам стремянных и пажа были приторочены короткие луки в кожаных чехлах и рядом — набитые стрелами колчаны.