Тень Бонапарта

Дойль Артур Конан

Удивительно — но факт! Среди произведений классика детективного жанра сэра Артура Конан-Дойля есть книга, посвященная истории Франции времен правления Наполеона.

В России «Тень Бонапарта» не выходила несколько десятилетий, поскольку подверглась резкой критике советских властей и попала в тайный список книг, запрещенных к печати. Вероятнее всего, недовольство вызвала тема — эмиграция французской аристократии.

Теперь вы можете сполна насладиться лихо закрученными сюжетами, погрузиться в атмосферу наполеоновской Франции и получить удовольствие от встречи с любимым автором.

Дядюшка Бернак

(Мемуары адъютанта французского императора)

Глава первая

Берег Франции

Смело могу сказать, что я прочел письмо дядюшки не менее ста раз, и уверен, что выучил его наизусть. И все же, когда суденышко контрабандистов на всех парусах мчало меня к берегам Франции, я снова вынул письмо из кармана и, прислонясь к борту, внимательнейшим образом принялся читать, словно видел его впервые.

Письмо было написано резким, угловатым почерком — так и должен писать человек, начавший жизненный путь деревенским стряпчим, — и адресовано мне — Луи де Лавалю. В качестве почтальона выступил некий Вильям Харгрев, хозяин гостиницы «Зеленый молодец» в Эшфорде, графство Кент. Он регулярно получал изрядное количество бочек контрабандного коньяка из Нормандии. С очередной партией незаконного товара передали и это письмо.

Собственно говоря, меня поразило и взволновало не само письмо, а то, что я нашел на обороте. Письмо было запечатано четырьмя печатями красного сургуча: очевидно, дядя употребил для этого большой палец, потому что на сургуче ясно виднелись следы грубой, облупившейся кожи. А на одной из печатей было написано по-английски:

«Не приезжай».

Если эти слова были поспешно нацарапаны дядей ввиду каких-нибудь неожиданных изменений, то к чему было посылать письмо? Скорее, меня предостерегал неизвестный друг, тем более что письмо написано по-французски, а загадочное предупреждение — по-английски. Но печати не были сломаны, стало быть, в Англии никто не знал содержание письма.

И вот, сидя под парусом и глядя на зеленоватые волны, с мерным плеском ударявшиеся о борт судна, я стал припоминать все, что мне было известно о далеком дяде — г-не Бернаке.

Глава вторая

Соляное болото

Когда человек достиг зрелого возраста, ему всегда приятно оглянуться назад, вспомнить пройденный длинный путь, принесший и беды, и радости. Словно лента развертывается он перед ним — то освещенный яркими лучами солнца, то скрывающийся в тени. Человек знает теперь, куда и зачем он шел, ему видны все повороты и извилины этого пути, порой таившие в себе угрозу, порой сулившие путнику покой и отдых; таким простым и ясным все кажется ему.

Много лет прошло, но та ночь встает предо мной с поразительной ясностью. Даже сейчас, случись мне оказаться на берегу моря, когда солоноватый запах морских водорослей щекочет ноздри, я невольно переношусь мыслями к мрачной бурной ночи, к тому влажному песчаному берегу отчизны, так неласково встретившей меня.

Когда я наконец поднялся с колен, первым моим движением было запрятать подальше кошелек. Я вытащил его, чтобы дать золотой моряку, высадившему меня, хотя нисколько не сомневался, что этот молодец был не только богаче меня, но и имел куда более постоянные доходы. Сначала я вынул серебряные полкроны, но не мог заставить себя дать ему эту монету, и в результате лишился десятой части своего состояния, отдав ее совершенно постороннему человеку. Остальные девять соверенов я тщательно спрятал обратно и, присев на совершенно плоскую скалу, хранившую следы морского прилива, который, однако, никогда не достигал самого верха, стал обдумывать свое положение. Необходимо было что-то делать. Страшно хотелось есть. Холод и сырость пробирали меня до костей; резкий, пронизывающий ветер дул прямо в лицо, обдавая с ног до головы брызгами. Но от сознания того, что я уже не завишу от милости врагов моей отчизны, сердце мое радостно забилось.

Положение мое было не из легких. Я хорошо помнил, что наш замок находился милях в десяти отсюда. Но явиться туда в столь поздний час растрепанным, в мокром и грязном платье! Нет, против этого восставала вся моя гордость. Я представил себе пренебрежительные лица дядюшкиных слуг при виде оборванного странника из Англии, возвращающегося в родовой замок. Нет, мне нужно найти приют на ночь и только потом, приняв по возможности приличный вид, предстать перед моим родственником.

Но где же укрыться от бури? Вы, вероятно, спросите, почему я не направился в Булонь или Этапль. Увы, та же причина, которая заставила меня высадиться на этом берегу, мешала мне отправиться туда: имя де Лавалей значилось одним из первых в списке изгнанников. Мой отец возглавлял немногочисленную партию приверженцев старого порядка, имевших в стране довольно большое влияние. И, хотя я совершенно иначе смотрел на вещи, я не мог презирать тех, кто жестоко поплатился за свои убеждения. Это совершенно особенная, весьма любопытная черта характера французов: мы умеем ценить людей, способных на самопожертвование. Мне нередко приходило на ум, что если бы приверженность старым порядкам не требовала от нас таких жертв, то у Бурбонов, возможно, было бы меньше сторонников из благородного сословия. Французское дворянство всегда относилось к Бурбонам с большим доверием, чем англичане к Стюартам. В самом деле, достаточно вспомнить, что у Кромвеля не было ни роскошного двора, ни денег, которые могли привлечь на его сторону людей, оставивших королевскую службу.

Глава третья

Старая хижина

Как хорошо было сидеть подле ярко пылавших дров, укрывшись от пронизывающих до костей холода и ветра! Но скоро я и думать забыл о восхитительном тепле. Я пытался понять, что за человек приютил меня. Его дом-развалюха стоит почему-то посреди болота, и в такой поздний час он ждет гостей. Зачем он поспешил за камин? что там делал? — ни на один вопрос я не находил ответа! И, самое главное, почему он, захлопнув вначале дверь у меня перед носом, потом вдруг с самой подкупающей сердечностью пригласил переночевать? Я был в полном недоумении, и мне страшно хотелось найти объяснение этим загадкам.

Однако я постарался скрыть свои чувства и сделал вид, что глубоко задумался о собственном бедственном положении и ничего вокруг не замечаю. Одного взгляда было достаточно, чтобы окончательно убедиться в правильности моего предположения: лачуга была совершенно неприспособлена для жилья и служила для тайных встреч. От постоянной сырости штукатурка на стенах облупилась, во многих местах проступила зеленоватая плесень; в воздухе чувствовался резкий запах прели.

В единственной, довольно большой комнате мебели почти не было, если не считать расшатанного стола, трех деревянных ящиков, нескольких полусгнивших стульев и ветхого, едва ли на что-нибудь годного невода, лежавшего в углу. Прислоненный к стене топор и остатки четвертого ящика указывали, откуда взялись дрова для камина. Но мой взгляд все время возвращался к столу: там около лампы стояла корзинка, откуда соблазнительно выглядывали окорок, хлеб и горлышко бутылки.

Хозяин лачуги был подчеркнуто любезен, стараясь загладить прежнюю холодность и подозрительность. Но чем все-таки объяснить столь резкую перемену в обращении со мной?

Выразив сочувствие моему горестному положению, он придвинул к столу один из ящиков и отрезал мне хлеба и ветчины. На его чувственных губах играла самая искренняя, задушевная улыбка, но темные, поразительной красоты глаза неотступно следили за мной, словно желая прочесть в моем лице, кто я и как сюда попал.

Глава четвертая

Ночные гости

Мне недолго пришлось размышлять о своем опасном положении: точно выхваченная с насеста курица, я был приподнят за ноги и со всего размаху выброшен на середину комнаты. Ударившись со всей силы спиной о каменный пол, я почти перестал дышать.

— Не убивай его, Туссак, — сказал чей-то мягкий голос, — сначала надо выяснить, кто он.

Я почувствовал страшное давление двух больших пальцев на своем подбородке в то время, как остальные железным кольцом сдавили мне гортань — таким способом этот Туссак задрал мне голову до предела; еще бы чуть-чуть — и мне пришел бы конец.

— Еще четверть дюйма, и я сломаю ему шею, — прогрохотал голос, — уж поверьте моему опыту.

— Верю, верю, Туссак, только ты этого не делай, — повторил тот же вкрадчивый голос. — Я уже насмотрелся, как ты расправляешься с врагами, и до сих пор не в состоянии забыть этого жуткого зрелища!

Гигантская тень

Глава первая

Ночь, когда горели сигнальные огни

Да, мне, Джеку Колдеру из Вест-Инча, приходится только диву даваться: мне минуло пятьдесят пять лет и я дожил до середины девятнадцатого столетия, а жена не чаще раза в неделю вырывает у меня одну-другую пару седых волосков над ухом. Но ведь я видел время, когда образ мыслей и поступки людей отличались от нынешних настолько, словно я жил на другой планете. Сейчас, когда я гуляю по своим полям и вижу вдали на Бервикской дороге клубы белого дыма, я понимаю, что по границе, отделяющей Шотландию от Англии, движется это невиданное дотоле многоногое чудовище, питающееся углем и влекущее в своем чреве не одну сотню человек. В ясный день я различаю, как блестит на нем медь, когда оно поворачивает в сторону близ Корримюра; а после этого я смотрю на море и вижу точно такое же чудовище, и даже не одно, а несколько сразу. Оставляя за собой черный след в воздухе и белый на воде, они плывут против ветра так же свободно, как лосось по Твиду. Доведись моему отцу увидать такое, он онемел бы от гнева и изумления; ибо он до такой степени боялся оскорбить Творца, что никогда не шел против природы и считал все новое чуть ли не богохульством. И поскольку лошадь создал Бог, а локомотив, несущийся по Бирмингемской дороге, — человек, мой старый отец ни за что не оставил бы седла и шпор.

Но он удивился бы еще более, если б увидал, что теперь в сердцах людей царят мир и благоволение, а в газетах пишут и на митингах говорят, что не будет больше войны, разумеется, за исключением войны с чернокожими и другими подобными народами. Ибо когда отец умер, шла война, продолжавшаяся почти четверть столетия с кратким перерывом на два года. Попробуйте только представить себе это вы, живущие в мире и покое! Дети, родившиеся во время войны, вырастали, обрастали бородой, и у них самих рождались дети, а война все продолжалась. Те, что служили в армии и бились с врагами крепкими молодыми людьми, постарели и согнулись, а война все не прекращалась ни на море, ни на суше. Неудивительно, что люди привыкли считать такое положение дел нормальным и думали, что мир — это что-то противоестественное. В течение этого долгого времени мы воевали с голландцами, испанцами, турками, американцами, уругвайцами, так что, казалось, в этой всеобщей войне не было родственных или совсем не состоящих между собой в родстве наций, которые не были бы вовлечены в борьбу. Но главным образом мы воевали с французами, ибо во главе их стоял великий военачальник, которого мы ненавидели, но в то же время боялись и восхищались им.

Его могли изображать на картинах, воспевать в песнях или представлять самозванцем, но я скажу вам одно: этого человека боялись так, будто над всей Европой нависла грозовая туча: было время, когда ночью, завидев огонь на берегу, все женщины падали на колени, а все мужчины хватались за ружья. Он всегда оставался победителем — и этим наводил на всех такой ужас. Казалось, что не он подчиняется судьбе, а она ему. Сначала он объявился на северном берегу, у него было сто пятьдесят тысяч человек войска — все старые и бравые солдаты — и суда для переправы. И тогда, как вы помните, треть взрослого населения нашей родины взялась за оружие, и наш маленький одноглазый и однорукий военачальник уничтожил их флот. В Европе оставалась всего одна страна, в которой могли свободно говорить и мыслить — наша.

На холме, около устья Твида, был приготовлен костер для сигнального огня, — он был сложен из бревен и смоляных бочек. Я хорошо помню, как каждую ночь, напрягая зрение, вглядывался в темноту и ждал, не загорится ли этот костер. В ту пору мне было всего восемь лет, но в этом возрасте ребенок уже понимает, что значит война, и мне казалось, что судьба моей родины зависит от меня и от моей бдительности. И вот как-то раз ночью я вдруг увидел, что на сторожевом холме загорелся огонек. Язык пламени был ясно виден в темноте. Я помню, как тер себе глаза, щипал себя и стучал костяшками пальцев по каменному подоконнику, дабы убедиться, что все это происходит наяву. Затем пламя разгорелось сильнее, и я увидал на воде красную дрожащую полосу; я бросился к отцу с криком, что французы переплыли канал и что в устье Твида горит сигнальный огонь. Отец разговаривал в это время с мистером Митчелом, студентом-юристом из Эдинбургского университета, и я точно теперь вижу, как он выбил золу из своей трубки об угол камина и посмотрел на меня сквозь очки в роговой оправе.

— Да ты не напутал, Джек? — спросил он.

Глава вторая

Кузина Эди из Аймауса

За несколько лет до рассказанных мною происшествий, когда я был еще маленьким мальчиком, к нам приехала погостить недель на пять единственная дочь брата моего отца. Вилли Колдер, поселившийся в Аймаусе, плел рыбачьи сети и этим плетением добывал больше, чем мы в Вест-Инче, где на песчаной почве рос один лишь вереск. Его дочь, Эди Колдер, приехала в гости в хорошеньком красном платьице и шляпке, которая стоила пять шиллингов, с чемоданом, наполненным вещами, на которые моя мать смотрела с большим удивлением. Нам казалось странным, что эта девочка тратит так много денег: она дала извозчику столько, сколько он с нее запросил, и прибавила еще два пенса. Она пила имбирное пиво, как мы воду, и требовала, чтобы в чай ей клали сахару, а с хлебом подавали масло, точно она была англичанкой.

Я тогда не обращал большого внимания на девочек, потому что не понимал, на что они могут быть годны. В школе мы не придавали им никакого значения; впрочем, ученики постарше думали несколько иначе. Мы, малыши, все были одинакового мнения: какая может быть польза от существа, которое не умеет драться, постоянно сплетничает, а если запустить в него камнем, начинает трястись, точно тряпка под ветром? А еще они напускают на себя такую важность, точно отец и мать в одном лице, и пристают со всякими глупостями вроде: «Джимми, у тебя виден палец из сапога» или: «Ступай домой, грязный мальчишка, и умойся», так что на них делается противно смотреть.

Поэтому, когда вышеупомянутая девочка поселилась в Вест-Инче, я не особенно обрадовался. Мне тогда исполнилось двенадцать лет (это было на праздник), а ей — одиннадцать; она была худенькой девочкой, довольно высокой, с черными глазами и очень смешными манерами. Ока всегда смотрела перед собой, разинув рот, будто видела что-то удивительное; но когда я становился позади нее и смотрел в ту же сторону, куда глядела и она, то не видел ничего, кроме поилки для овец, или навозной кучи, или же отцовского нижнего белья, висящего на жерди для просушки. А если она видела поляну, поросшую вереском или папоротником, или какие-нибудь самые обыкновенные вещи в этом же роде, то начинала сентиментальничать, как будто бы это поразило ее. Вскрикивала: «Как мило! Как чудесно!» — как будто бы перед ней была нарисованная картина. Она не любила никаких игр, и, хотя я заставлял ее играть в пятнашки и в другие игры, с ней было совсем неинтересно, потому что я мог поймать ее в три прыжка, а ей никогда не удавалось поймать меня, а когда она бежала, то махала руками и топала, как десяток мальчиков. Когда я говорил, что она ни на что не годна и что отец зря воспитывает ее таким образом, она принималась плакать и говорила, что я грубый мальчик и что она нынче же вечером уедет домой и во всю жизнь не простит меня. Но через пять минут она совершенно забывала свою обиду. Странно, что она любила меня больше, чем я ее, никогда не оставляла меня в покое, ходила за мной по пятам и говорила: «А, так вот ты где!» — как будто мы встретились случайно. Впрочем, в ней было кое-что и хорошее: она иногда давала мне пенни, так что однажды у меня в кармане собралось целых четыре пенса. А всего лучше было то, что она умела рассказывать разные истории. Так как она страшно боялась лягушек, то я обыкновенно приносил лягушку и говорил, что засуну ей лягушку за платье, если она не расскажет мне что-нибудь. Уловка всегда удавалась, и она начинала рассказывать; ей стоило только начать, а уж дальше она говорила как по писаному. У меня захватывало дух, когда я слушал о ее приключениях. В Аймаус приезжал какой-то варварский пират, который опять приедет через пять лет на корабле, наполненном золотом, и женится на ней; а потом там был странствующий рыцарь, который дал ей кольцо и сказал, что выкупит его, когда придет время. Она показывала мне кольцо, очень похожее на те, что были пришиты к пологу моей кровати, но она утверждала, что ее кольцо из чистого золота. Я спрашивал у нее, что же сделает рыцарь, если встретится с варварским пиратом, и она говорила в ответ, что он снесет ему с плеч голову. Я никак не мог понять, что такого находили в ней все эти люди. Еще она говорила, что ее провожал в Вест-Инч переодетый принц. Я спросил, как же она узнала, что это принц, а она ответила: «Потому что он был переодет». В другой раз она сказала, что ее отец придумывает загадку, а когда придумает, то напечатает в газетах, и тот, кто ее отгадает, получит половину его состояния и руку его дочери. Я сказал на это, что хорошо умею отгадывать загадки и что она должна прислать ее мне, когда та будет придумана. Она ответила, что загадка будет напечатана в «Бервикской газете», и пожелала узнать, что я сделаю с ней, когда получу ее руку. Я ответил на это, что продам ее с аукциона за столько, сколько за нее дадут; в этот вечер она больше не стала ничего рассказывать, потому что была чем-то очень обижена.

Пока кузина Эди гостила у нас, Джима Хорскроф-та не было дома, но он вернулся на той неделе, когда она уехала, и, помню, я очень удивился, когда он стал о ней расспрашивать. Он спросил у меня, хороша ли она собою, а когда я ответил, что я этого не заметил, он засмеялся, назвал меня кротом и сказал, что придет время, когда у меня откроются глаза. Впрочем, вскоре он занялся другими делами, а что касается меня, то я не вспоминал об Эди до тех пор, пока она не взяла в свои руки мою жизнь и не стала вертеть ею так же, как я верчу это перо.

Это было в 1813 году, после того как мне исполнилось восемнадцать лет и я вышел из школы: на моей верхней губе уже показалось волосков с сорок, и была надежда, что их вырастет еще больше. Со мной произошла перемена: игры уже не занимали меня так, как прежде, вместо этого я подолгу лежал на освещенных солнцем склонах холмов, разинув рот и смотря во все глаза, совершенно так, как это делала прежде кузина Эди. Прежде мне было довольно того, что я бегаю быстрее и прыгаю выше соседа по школьной скамье, это наполняло смыслом всю мою жизнь; теперь все это казалось совсем неважным: я все о чем-то грустил, глядя вверх на высокий небесный свод и вниз на поверхность синего моря, и чувствовал, что мне чего-то недостает, но не мог выразить, чего именно. И, кроме того, я сделался очень вспыльчивым: у меня, по-видимому, были расстроены нервы, и, когда моя мать спрашивала, что такое со мной, или отец говорил, что пора заняться делом, я отвечал так резко, что сам впоследствии сожалел об этом. Ах! У человека может быть не одна жена, он может иметь несколько детей, но у него никогда не будет другой матери, и поэтому пусть он обращается с ней нежно, пока может.

Глава третья

Тень на море

В скором времени кузина Эди сделалась в Вест-Инче королевой, а мы все, начиная с отца — ее покорными подданными. Когда мать сказала, что ее содержание обойдется не дороже четырех шиллингов в неделю, Эди, по своей доброй воле, назначила плату в семь шиллингов и шесть пенсов. Ей отдали комнату, выходящую на юг, где было всего больше солнца и окно обвито жимолостью; чтобы обставить ее, она привезла из Бервика восхитительные вещи. Она ездила туда два раза в неделю, но наша телега показалась ей неподходящей, так что она нанимала двухколесный фаэтон у Энгуса Уайтхеда, ферма которого стояла за холмом. И она почти всякий раз привозила подарки: деревянную трубку отцу, шотландский плед матери, какую-нибудь книгу мне, медный ошейник для Роба — нашей овчарки. Кажется, не было на свете женщины щедрее ее.

Но самым лучшим подарком для нас было ее присутствие. Благодаря ему даже окрестности приняли для меня иной вид: с того дня как она приехала, солнце светило ярче, склоны холмов казались зеленее и воздух приятнее. Наша жизнь уже не была однообразною, как прежде: мы удостоились общества такой замечательной девушки, и старый мрачный серый дом казался мне совсем другим с тех пор, как она прошла по циновке, лежащей у входной двери. Не лицо ее, хотя оно было привлекательным, и не фигура, хотя я не видывал девушки, которая могла бы сравняться с ней статью, но ее ум, ее оригинальное обращение, в котором проглядывала насмешка, ее новая для нас манера говорить, гордо везти за собой шлейф и вскидывать голову, заставляли почувствовать себя простой землей под ее ногами; но вдруг ее быстрый, вызывающий на откровенность взгляд и доброе слово опять ставили вас на один уровень с нею. Впрочем, не совсем на один уровень. Мне всегда казалось, что она стоит выше меня и ушла далеко вперед. Я мог убеждать самого себя, бранить себя и делать, что мне угодно, но не мог заставить себя думать, что в наших жилах течет одна и та же кровь и что она всего лишь деревенская девушка, так же как я — всего лишь деревенский парень. Чем больше я любил ее, тем больше я ее боялся, и она поняла, что я боюсь ее, раньше, чем распознала мою любовь. Когда я был не с ней, я находился в тревожном состоянии, а когда был с ней, то дрожал все время, потому что боялся надоесть ей своими нескладными речами или чем-нибудь оскорбить ее. Если бы я тогда лучше знал женщин, то не стал бы так мучиться.

— Вы очень переменились, Джек, и стали совсем не таким, как прежде, — сказала она как-то раз, искоса поглядывая на меня из-под своих черных ресниц.

— А когда мы с вами встретились, то вы сказали, что я не очень переменился, — заметил я.

— Ах! Тогда я говорила о том, что вы не очень переменились на вид, а теперь говорю о вашей манере держать себя. Прежде вы обращались со мной так грубо, так повелительно, все хотели делать по-своему, точно маленький мужчина. Я помню ваши всклокоченные волосы и плутовские глаза. А теперь вы такой кроткий, такой скромный и говорите так тихо.

Глава четвертая

Выбор Джима

После этого начались десять недель, похожие на сон, они представляются мне сном и теперь, когда я вспоминаю о них. Я могу наскучить вам, если стану рассказывать, что происходило между нами; но какое огромное значение имело для меня все это в то время! Ее своеволие, ее постоянно меняющееся настроение, то веселое, то мрачное, как луг, над которым проносятся облака, ее беспричинный гнев и сейчас же вслед за тем раскаяние — все это наполняло мою душу то радостью, то печалью: в этом была вся моя жизнь, все остальное не имело никакого значения. Но каковы бы ни были мои чувства, я ощущал в глубине сердца какую-то тревогу, в которой и сам не отдавал себе отчета: мне казалось, что я похож на человека, который хочет схватить радугу и что настоящая Эди Колдер, хотя она и была рядом, на самом деле находится на недосягаемом для меня расстоянии. Это потому, что ее было трудно понять, по крайней мере, мне, тупоумному деревенскому парню. Когда я говорил ей о моих планах на будущее, о том, что если бы мы взяли в аренду весь Корримюр, то могли бы получать не меньше ста фунтов лишнего дохода, и тогда можно было бы устроить гостиную в Вест-Инче и красиво убрать для нее, когда мы обвенчаемся, то она надувала губки и опускала глаза, как будто бы у нее не хватало терпения выслушать меня. А когда я предавался мечтам о том, чем могу сделаться впоследствии, что, может быть, я отыщу бумагу, которая послужит доказательством, что я — наследник какого-нибудь лорда или что я, не поступая на службу, о чем она не хотела и слышать, стану знаменитым воином и мое имя будет у всех на устах, то она делалась веселой, как майский день. Я старался поддерживать эту иллюзию насколько мог, но вдруг у меня вырывалось какое-нибудь несчастное слово, которое показывало, что я не более как Джек Колдер из Вест-Инча, и она снова надувала губки, выказывая этим свое презрение. И таким образом мы шли с ней вперед: она — по воздуху, а я — по земле, и что-нибудь непременно должно было разлучить нас. Это случилось после Рождества, но зима была не холодная, и подморозило лишь настолько, что можно было без опаски ходить по торфяным болотам. Как-то утром, когда было довольно свежо, Эди рано ушла из дома и вернулась назад очень взволнованная.

— Что, Джек, вернулся домой ваш приятель, сын доктора? — спросила она.

— Я слышал, его ждут.

— Ах, так, значит, это его я встретила на пустоши?

— Как! Вы встретили Джима Хорскрофта?