Марш

Доктороу Эдгар Лоуренс

Эдгар Лоренс Доктороу (р. 1931) — живой классик американской литературы, дважды лауреат Национальной книжной премии США (1976 и 1986). В свое время его шедевр «Регтайм» (1975) (экранизирован Милошем Форманом), переведенный на русский язык В. Аксеновым, произвел форменный фурор. В романе «Марш» (2005) Доктороу изменяет своей любимой эпохе — рубежу веков, на фоне которого разворачивается действие «Регтайма» и «Всемирной выставки» (1985), и берется за другой исторический пласт — время Гражданской войны, эпохальный период американской истории. Роман о печально знаменитом своей жестокостью генерале северян Уильяме Шермане, решительными действиями определившем исход войны в пользу «янки», как и другие произведения Доктороу, является сплавом литературы вымысла и литературы факта. «Текучий мир шермановской армии, разрушая жизнь так же, как ее разрушает поток, затягивает в себя и несет фрагменты этой жизни, но уже измененные, превратившиеся во что-то новое», — пишет о романе Доктороу Джон Апдайк. «Марш» Доктороу, — вторит ему Уолтер Керн, — наглядно демонстрирует то, о чем умалчивает большинство других исторических романов о войнах: «Да, война — ад. Но ад — это еще не конец света. И научившись жить в аду — и проходить через ад, — люди изменяют и обновляют мир. У них нет другого выхода».

Книга первая Джорджия

I

Вдруг в пять утра чей-то крик, стук в дверь, Джон, ее муж, соскакивает с кровати, уже и винтовка в руках; тут и Роско, чья хибарка рядом с барским домом, разве что чуть на отшибе, проснулся, выскочил, зашлепали его босые ноги; Мэтти, умом готовая к превратностям войны (хотя сердце, что поделаешь, замирает — неужто

уже?

), торопливо набросила халат и заспешила по лестнице вниз выглянуть при свете фонаря в открывшуюся дверь: чьи там шаги на крыльце веранды? Ага! — две лошади с курящимися паром взмыленными крупами, дико поводя глазами, то и дело вскидывают головы, возницей при них молодой негр с вислыми плечами, даже и теперь всем своим обликом выражающий бесстрастие и терпение, зато в повозке — боже ж мой, кто к нам пожаловал! — тетушка Летиция Птибоун Макдоноф, ее постаревшее лицо искажено страданием, прическа в беспорядке — это у нее-то, дамы столь несравненно благовоспитанной, истинной аристократки, которая весь сезон была практически королевой Атланты, а теперь стоймя стоит в экипаже как рехнувшаяся старая ведьма, в каковую вскорости и суждено было ей превратиться. В повозке горы багажа, тюки какие-то перевязанные, а когда тетушка вставала, наземь выпало несколько предметов столового серебра и серебряный подсвечник, звякнули, сверкнули отблесками фонаря, который держал Роско. Мэтти, не успев еще толком завязать поясок халата, сбежала по ступеням, глупо обеспокоенная (это она припоминала позднее) только тем, что ей неловко за свою тетку, которую, по правде сказать, она всегда уважала больше, чем любила — вот и теперь тоже: кинулась поднимать, совать ей в руки тяжелые серебряные ложки-вилки, как будто не Роско должен был это делать или хотя бы муж на худой конец!

Из экипажа тетя Летиция выходить не стала — нет времени, пояснила она. Она явно была сильно испугана, о лошадях даже не подумала, Джон сразу это заметил и приказал, чтобы бегом тащили ведра, а она знай свое: Бегите! бегите! уносите, что сможете, и уезжайте, — а видит, что все только стоят, слушают, так даже в ярость пришла, и вот уже из-за угла дома появился кто-то из полевых негров — как раз с первым проблеском рассвета, будто созданный им, вызванный им к жизни. А ведь я знакома с ним! — причитала она. — Он в моем доме обедал! Жил среди нас. А теперь жжет дома, куда его приглашали на ланч, сжег город, в лучших залах которого сам произносил тосты, — как же, будто бы из образованной семьи, культурный (это мы так думали), но я на его удочку никогда не попадалась! О нет, меня на мякине не проведешь — слишком уж он скользкий был, не умел поддержать беседу и в одежде не всегда бывал строг, — впрочем, он совсем о своей внешности не думал, да и вообще, ну что это за воспитанность такая (это я еще тогда заметила!) — ну хоть бы чуточку умел скрывать свои чувства или притвориться немножко, когда надо. До чего ж горько, прямо жгучий ком в горле, как вспомню, что я его считала мирным, семейным человеком — ведь и жену вроде любил, и детишек, а превратился в дикаря какого-то без капли милосердия в холодном сердце.

Понять что-либо из ее речей было трудно, женщину неудержимо несло. Джон и не пытался, он сразу начал отдавать распоряжения, побежал назад в дом. Лишь одна Мэтти ее слушала. Истерика тетушки, выраженная в терминах светской гостиной, была чем-то близка ей, завораживала. На какой-то миг она даже забыла, что в доме спят ее мальчики.

Они идут, Мэтти, они уже близко! Армия диких шакалов под водительством отступника, бесстыжего негодяя, дьявола, который станет у вас чаевничать, уйдет раскланявшись, а потом все у вас отберет.

Высказав наболевшее, тетушка обмякла, откинулась на подушки сиденья и приказала вознице трогать. Ответа на вопрос о том, куда Летиция Птибоун направляется, Мэтти так и не дождалась. Как и о том, сколько же остается времени, покуда этот Бич Божий, этот новый Аттила, дойдет до ее собственных ворот. Не то чтобы она этой женщине не поверила, нет, какие уж тут сомнения… Она поглядела на небо, медленно светлеющее, наливающееся серенькой прозрачностью наступающего дня. Слышно ничего не было, лишь кукарекнул петух, да еще она с внезапным раздражением уловила тихий ропот рабов, уже собравшихся у угла дома. Что ж, тарантас тетки Летиции исчез, прошуршав колесами по гравию подъездной дорожки, Мэтти повернулась, и — только приподняла край подола взойти на крыльцо — здрасьте пожалуйста, опять это несносное дитя, эта Перл, как всегда дерзкая, стоит у столба веранды, скрестив на груди руки с таким видом, будто и дом, и плантация не что иное, как ее законная собственность.

II

Сперва он и есть-то отказывался — этот Уилл, такой тощий юнец, что лица будто вовсе нет, череп на палке, да и все тут; не пил, не ел, только на прутьях решетки все время виснул да в коридор глядел. Арли, сидевший в камере напротив, внушал ему: Слышь, мал

о

й, нельзя так, ты должен есть! То, что тебя задумали убить, еще не значит, что надо делать это за них.

Арли болтал без умолку, этим спасался. А вдруг нам приговор отменят? Веселенькое дело: ты и за порог выйти не сможешь! Что до меня, то я буду жрать их червивую свиную солонину с бобами да нахваливать, благодарить начальника тюрьмы сержанта Баумгартнера — у-у! — сидит себе в кабинетике в конце коридора… Да, нахваливать и благодарить как отца родного за отменную жрачку, хотя он все равно не услышит: он ведь, ты знаешь, глух как пень! Тебя, кстати, в чем обвиняют-то, юноша Уилл? Ну скажи уж!

В дезертирстве, — прошептал тощий малый. — Мне позарез домой понадобилось.

Гляди-ка, я и не знал, что за это смертную казнь дают! Сейчас столько народу с войны смывается! Наверху, видимо, решили страху нагнать. А меня застали спящим на посту в охранении. Бывает хуже, между прочим. Насильник Джон — помнишь его? — вон, прямо тут сидел, на той неделе еще… Достукался до веревки, но это потому, что преступал гражданский закон. А мы с тобой, как мы есть солдаты, нарушившие воинский устав и присягу, или чего там мы нарушили, нас — видал-миндал — всего лишь выставят перед расстрельной командой.

Юнец, однако же, не улыбнувшись, ушел на свою койку — лег на спину, сцепив руки за головой.

III

Посидеть с ним в спальне наверху Эмили Томпсон послала Вильму.

Судья спит. Я там пароварку на огонь поставила, чтобы ему дышать было легче. Позовешь меня, если проснется.

Да, мэм.

Что могла, она сделала: спрятала кофе, сахар, муку, сало и два окорока в сундук с приданым — сунула под две вышитые подушечки и мамино свадебное платье. Она и в кладовой оставила достаточно продуктов: пусть не думают, что она все попрятала. Потом набросила шаль и встала на крыльце перед закрытой входной дверью. Когда ты дочь Горация Томпсона, председателя верховного суда штата Джорджия, надо и держаться соответственно. И она держалась — стояла, сцепив руки на животе, стараясь выглядеть значительно, хотя сердце у нее стучало как у зайчишки.

Когда появились первые из них, на улице, как и во всей округе, стояла необычная тишина. Конные и пешие, они входили в город не то чтобы робко, но без излишней наглости. А молодые-то какие! Когда Фостера Томпсона убили, он и то старше был. Какой-то лейтенант спешился, отворил чугунные ворота и пошел по дорожке к дому. Остановившись у самого крыльца, козырнул и сказал, что ей бояться нечего. Генерал Шерман с женщинами и детьми не воюет, — пояснил он.

IV

Они додумались даже затереть грязью знаки различия. Да ну! — лишнее. Когда вновь оказались в городе, уже стемнело. Милледжвиль являл собой одну сплошную вечеринку. Дворец губернатора был полон северян-офицеров. Уилл видел их в окнах. В законодательном собрании штата тоже — офицеры, офицеры, хохочут и поют. Ну да, и выпивка, конечно, полным ходом, и ноги на столах. В своем тесноватом капральском мундире Уилл, нисколько не согревшись, обливался потом, переживая, что будет, если его узнает какой-нибудь тюремный начальник или кто-то из охраны. Представлял себе, как он будет юлить: дескать, разве меня не помиловали? Нашел о чем думать! — охраны и след простыл. Как и всех тюремных начальников. Все вплоть до губернатора сбежали. Голод и усталость мешали Уиллу рассуждать здраво.

Ехать в седле был черед Арли, Уилл шагал рядом.

Уилл, малыш, что-то ты сник. Подозреваю, то, о чем ты сейчас размышляешь, не поможет нам в нашем деле.

Знаешь, я и не думал, что так трудно быть перебежчиком!

А ты себя перебежчиком считаешь? Брось, смотри на вещи проще. Как лояльный сын Юга в стане врага, ты можешь быть, например, шпионом.

V

Кларк понимал, что его забота о Перл служит источником циничного веселья подчиненных. Она была не первой негритянской девушкой, удостаивавшейся особого к себе отношения. Их (особенно тех, у кого цвет кожи посветлее) подбирали прямо на марше и пристраивали в какой-нибудь фургон. Вкусно кормили и одевали в богатые платья из добра, награбленного на плантациях. С ним ситуация совершенно другая, но он понимал, что пытаться что-либо объяснить бесполезно. Сам-то себе объяснить и то не мог. К его собственному необычайному удивлению, это дитя трогало его несказанно. Все время хотелось что-нибудь делать для девчонки. Заботиться. Хотя он и понимал, что его привязанность к ней… ну, скажем, не вполне уместна. Между прочим, от его внимания не укрылось то, как она держится — с этакой величественной грацией, причем ненаигранной, совершенно природной. Поймал себя на том, что сравнивает ее со своими сверстницами, оставшимися в Бостоне. У тех, что бы они ни делали, о чем бы ни говорили, все было вдолблено воспитанием. Девушки эти были неоригинальны; если и придет кому из них своя собственная мысль, то выскажет она не ее, а то, что положено. Учились. Рукодельничали. Но не для того, чтобы на самом деле что-то создать, а чтобы выйти замуж.

Он даже подумал, не было ли среди предков Перл каких-нибудь африканских вождей, иначе откуда в ней такая быстрая понятливость, такая яростная умственная хватка. От ее слегка кошачьих светлых глаз ничто не могло укрыться. Ему она не доверяла. К мужчинам вообще относилась критически. Считала их грязными. Так ему и говорила: От вас, белых мужиков, пахнет как на нашей усадьбе в коровнике. Да нет, еще хужей, пожалуй.

Хуже, — поправлял он.

Хуже, — не обижаясь, повторяла она. — Господи! Там, дома, даже вонючие братцы номер один и номер два были почище тутошних.

Здешних, — поправил он.

Книга вторая Южная Каролина

I

Ведомый генералом Ховардом правый фланг армии Шермана в составе Пятнадцатого и Семнадцатого корпусов двигался от места высадки в Бофорте на запад, левый фланг — Четырнадцатый и Двадцатый корпуса Слокума — следовал вдоль Саванна-Ривер в северо-западном направлении, и генералы мятежников не могли понять — то ли войска идут на Огасту, то ли надо защищать Чарльстон. На самом деле целью Шермана была Колумбия, и даже Моррисон, несмотря на личные обиды и недовольство командующим, не мог не признавать гениальности этой оперативной разработки. Обман получался как бы обоюдоострым, и хотя к тому времени инсургенты уже знали, какой он шельмец, они не могли собрать войска в один кулак, пока Шерман не проявит своих намерений недвусмысленно.

Зато у Конфедерации в активе были дьявольские каролинские болота и соответствующие погодные условия вдобавок. Дождь лил стеной, создавая завесу, сквозь которую горящие пучки сосновых веток (ими люди пытались освещать себе путь через топи) мерцали как звезды небесные. С полей шляпы Моррисона ручьями стекала вода. Там и сям на полузатопленной дороге слышались крики и ругань ездовых, офицеры надсаживались, выкрикивая команды, и, несмотря на майорский чин, каковой читался по дубам на замызганных и мокрых погонах, в ту ночь почтения к его рангу никто не выказывал, потому что каждый — будь то рядовой или офицер — с такой яростью боролся за каждый шаг вперед, что плевать хотел и на него, и на его приказы.

Моррисон вел лошадь под уздцы. Даже там, где дорогу уже гатили, под тяжестью фургонов жерди уходили в грязь, и приходилось класть новый слой поперечин. А иногда идет, смотрит: стоит упряжка, а у одного из мулов копыто между бревен застряло, и бедное животное криком кричит, вот-вот ногу себе оторвет. А если фургон завязнет, останавливается вся их вереница, и тогда десятки людей сбегаются к нему, выпрягают мулов, выгружают поклажу и общими усилиями вытаскивают колеса из грязи. Моррисон решил, что проще будет сойти с дороги и брести кое-как по болоту, наслаждаясь потоками холодной грязи, время от времени перехлестывающей в сапог поверх голенища. При нем были письма Шермана и Ховарда генералу Джо Мауэру, который командовал авангардной дивизией фланга. Но Моррисону никак не удавалось найти штаб Мауэра.

Повернув направо, Моррисон пошел от дороги вбок в надежде выйти на какую-нибудь другую, может быть более проезжую, дорогу. Но топь сменялась водной гладью, открытая вода опять болотом, да еще и заросшим густым кустарником, к тому же движется ли он в темноте по прямой, с уверенностью сказать было сложно. Он брел по колено в жиже, чуть не падая, когда ноги путались в колючих зарослях куманики, да еще и упирающуюся лошадь приходилось тащить. Кустарник кончился, начались кипарисы, густые — не протиснешься, и корни свои, узловатые и скользкие, повсюду растопырили. Похоже, я тут утону, — проговорил он, но продолжал брести вперед, и в конце концов твердая земля все-таки под ногами появилась — то был узкий берег бурного потока, в который превратилось паводковое русло реки Салкехатчи; он взобрался на скользкую гряду сам, втащил коня, оступающегося, дрожащего, с исцарапанными в кровь бабками.

Пройдя по берегу несколько сот ярдов, наткнулся на роту строителей, наводивших через протоку понтонный мост. Они ставили плавучие платформы на якоря, потом соединяли их между собою перемычками из бревен, а на ближнем к берегу конце моста уже клали на бревна поперечный настил из досок, которые, судя по остаткам краски, еще вчера были обшивкой дома. Когда реку удастся форсировать, здесь пройдет еще одна дорога. Стук топоров и крики строителей терялись в шуме дождя, а его перекрывал дальний грохот, но это был не гром, нет, явно канонада, потому что на четвертом году войны ночь перестала быть общепризнанным временем отдыха от сражений. Моррисон поглядел за реку, но увидел все то же болото. Где-то там, впереди, — в полумиле? в миле отсюда? — разведка боем шла уже у главного русла реки Салкехатчи, на дальнем берегу которой окопались и укрепились мятежники.

II

Из-за дождя дорога стала окончательно непроезжей, и вереница телег остановилась. Сбреде зажег лампу и, поставив ящик с инструментами себе на колени, чтобы не терять времени, стал писать письма. Вот интересно, кому? А вдруг… Нет, такое даже страшно подумать! А, конечно, он же говорил: у него есть брат, тоже доктор и тоже немец. Живет, во всяком случае, где-то там — в Саксонии, что ли… Эмили не отпускала тревога. Дождь со страшным ревом колотил о брезент. Полог сзади был откинут, и она видела мулов — как они стоят, склонив головы, в позе тупого повиновения. Фургон кренился на правый борт — колеса с той стороны увязли в мокрой глине. Устроиться поудобнее ей удалось только зарывшись в кучу одеял и перин, набранных для утепления раненых. Легла на бок, поджала колени и подложила под щеку ладони, чтобы не касаться лицом вонючих тряпок, местами задубевших от ссохшейся крови.

Полежала-полежала, и вдруг ее осенило: это же здорово! Жизнь полна приключений! Стала смотреть на Сбреде — как он сгорбился над письмом, забыв обо всем на свете, о битвах… даже о ней! Воистину сверхъестественна его способность отрешаться. В моменты, подобные этому, он начинал казаться ей каким-то абсолютным незнакомцем, который при этом ее хозяин, а она — его раба. Неужто он не понимает, как ей одиноко, как грустно! Кстати: вся в треволнениях этого своего добровольного скитальчества, она ведь совершенно перестала думать о будущем! А теперь оно замаячило перед ней в образе тьмы. Тьмы и нескончаемого дождя. А доктор Сбреде Сарториус… разве он нормальный мужчина? В домашней обстановке, прирученным и обычным… нет, таким она его и представить себе не может! Он живет мгновеньем, словно будущего нет вовсе, или в состоянии столь сосредоточенном, что, наступив, это самое будущее застанет его таким, каков он уже сейчас — самосогласованный, чудовищно неизменный, твердый и гладкий — поди-ка зацепись! До него не достучишься: спокойствие просто нечеловеческое. В армейское Медицинское управление он постоянно шлет доклады о хирургических процедурах, которые придумал сам, или о разработанных им улучшенных способах послеоперационного ухода. А толстые циркуляры и наставления по полевой хирургии ругает как практически бесполезные, да и вообще на приходящие из центра умные приказы смотрит с царственным пренебрежением. Короче говоря, он из тех людей, которым ни в профессиональной, ни — помоги мне, Господи, — в личной жизни никто не нужен. Она не могла себе представить, чтобы он вдруг сделался грустным или недовольным, чтобы на него накатила тоска или он стал бы дурачиться, как-то еще подпал бы под влияние момента. Это обособленное, замкнутое в себе существо живет своей жизнью и ни в ком другом не нуждается. Что же до ее с ним отношений, то пусть он и ввел ее в область своей деятельности, сделав чем-то вроде ученицы, но вот интересно: случись ей умереть от какого-нибудь осколка или, скажем, пули Дельвиня-Мини, каким взглядом будет он смотреть на ее безжизненное тело — взглядом безутешного, осиротевшего влюбленного или спокойно примется за вскрытие, чтобы узнать, как именно попортила убившая ее железяка ткани и органы?

С чего это на меня вдруг злость накатила? — спохватилась она. И сразу поняла. Как не понять, когда внутри все сжалось, так что она невольно крепче стиснула бедра. И не в том дело, что она совсем уж наивная, одержимая фантазиями девочка, которую шокирует реальность. Она образованная женщина, причем достаточно начитанная, чтобы принимать и телесную, физическую сторону любви. Но она отдалась самозабвенно. А почувствовала лишь вторжение чего-то чуждого.

Но ведь раньше-то! — раньше он к ней участие проявлял! Как тогда: она лежала раздетая, с закрытыми глазами и тут почувствовала, как место рядом с ней на кровати освободилось от его веса. Куда он? Оказывается, решился. Услышала: открыл чемоданчик с инструментами. Чтобы тебе не было больно, — склонившись к ней, сказал он, — я произведу маленькую операцию. Почувствуешь, как комарик укусил, не более. Вот прикоснулся пальцами, залез в нее, раздвинул, а потом было в точности так, как он и говорил, и никакой крови — ну, почти никакой. Конечно, все это было продиктовано заботой и здравым смыслом, но надо быть до мозга костей медиком, чтобы заставить ее ощутить себя скорее пациенткой, нежели возлюбленной. Да еще это чувство вторжения! Когда у него настал этот их специфический криз, она сдуру открыла глаза, и в свете горящего очага — боже, какое ужасное оказалось у него лицо! Перекошенное, с глупым, бессмысленным выражением, со слепо застывшими выпученными глазами — лицо человека, вдруг с ужасом постигшего пустоту и безбожие вселенной. А когда он издал нутряной, сдавленный стон и она крепко его к себе прижала, ощущая, как он в ней содрогается, она обнимала его не со страстью, а с жалостью — ведь он, должно быть, так страдает, хотя какое же это страдание, конечно нет, но все же что-то совсем не то, что чувствует она, а что она чувствует?.. Непонятно. Вторжение какое-то.

И вот с тех пор — а ведь уже несколько дней прошло! — он как-то отдалился, явно был рад тому, что все его время занимают приготовления к новому походу, и спокойно отдавал распоряжения — всем, в том числе и ей. Да, теперь она уверена: с этим мужчиной у нее нет будущего. Она для него обуза, южанка-беженка, которую лишь потому и терпят, что по недостатку рабочих рук ее можно временно использовать как санитарку, хотя вообще-то он предпочел бы более квалифицированный персонал. И никогда она не чувствовала себя такой одинокой и брошенной, даже когда умер отец, — ведь тогда она была у себя дома, среди знакомой обстановки и не понимала еще, что жизнь, которую она знала, кончилась, и не успеешь оглянуться, как, уже падшей женщиной, окажешься в армейском фургоне, по брезенту которого с пушечным громом колотит дождь, и будешь через пень-колоду тащиться по залитым водой пойменным лугам Южной Каролины.

III

Глядя в щели между бревнами, Джон Младший и его брат Джейми увидели среди торчащих из болота стволов какие-то движущиеся тени — далеко-далеко. Потом этих теней стало больше, еще больше, и скоро в рассветном тумане их оказалась целая армия: идут, всем телом раздвигая грязь, — вода до подмышек, винтовки подняты вверх, а башмаки и подсумки с патронами болтаются на штыках. Не стрелять, — повторял лейтенант, бегая туда и обратно вдоль фронта. — Не стрелять, — говорил он, понизив голос, хриплым шепотом, как будто федералы, которых не достать еще даже мушкетной пулей, могли его ненароком услышать.

По тревоге подняли кавалерию, послали прикрывать фланги, но северян было слишком много, а повстанцев всего полторы тысячи. Не выстоять. О господи, — вырвалось у Джейми. Он замерз, весь дрожал, губы посинели, и думалось только о том, как бы не обмочиться. Ночью братья почти не спали, потому что вдоль всей реки то и дело происходили стычки. Мучил голод: последнюю галету съели еще вчера. Джон Младший, который старше брата на год, исполнял при испуганном Джейми роль завзятого вояки. Ладно тебе волноваться, — сказал он небрежно. — У нас здесь укрепления не хуже форта. Им до нас не добраться: наши позиции над обрывом, потом у нас артиллерия, а у них нет. Как в болоте пушку установишь?

И чуть не в тот же миг старший брат, получив своим словам подтверждение, ткнул младшего локтем в бок: открыли огонь их пушки, снаряды со свистом пролетали над головой и разрывались в воде, валя деревья и подбрасывая людей в воздух. Но все равно янки шли вперед, некоторые толкали перед собой бревна, на которые опирали винтовки, чтобы обстреливать канониров, не давая им поднять головы. Надо же! В первых рядах они пустили снайперов, — сказал Джон Младший.

Нас убьют. Не хочу умирать, — проговорил Джейми.

Ш-шш! Представь себе, что тебя сейчас папа слушает.

IV

Уже полтора дня под ногами была твердая земля: между реками Салкехатчи и Эдисто армия двигалась по возвышенности. В одном из трех госпиталей, развернутых в поле, была операционная Сбреде. Больничные палатки вмещали сорок раненых, но нуждавшихся в помощи было человек восемьдесят. Сбреде был единственным в армии хирургом, производившим резекции в полевых условиях. Вот и теперь он оперировал пациента с нагноением, возникшим в результате перелома малой берцовой кости. Все вокруг считали, что резекции обычно приводят к послеоперационным осложнениям. Ампутация чище, проще, и процент выживших после нее куда больше. Ну потеряет солдат ногу, зато жив останется! Сбреде считал это чепухой: у его коллег и после ампутации слишком многие умирали. Эмили помогала ему, затылком чувствуя присутствие зрителей — других хирургов, военных фельдшеров и санитаров, собравшихся вокруг поставленного под открытым небом стола. Было раннее утро. Ярко-синее небо сияло, солнце просвечивало сквозь кроны деревьев, свежий воздух бодрил, но в остальном окружающий пейзаж был мрачен: повсюду на носилках лежали люди, просили пить, богохульствовали, стонали от боли. И все равно, бросив больных, врачи собрались посмотреть, как работает Сбреде Сарториус.

Он рассек ногу в двух местах и закрепил сократительные мышцы выше и ниже инфицированной кости. На главные артерии наложил зажимы. Пропустив иглу с ниткой под костью, обвел нить вокруг и присоединил ее к гибкой цепной пиле. Самое удивительное — это как быстро и решительно он работал. Эмили, стоя у торца стола, следила за его руками. Они казались отдельными живыми существами с собственным интеллектом. В считанные секунды Сбреде уже поднял щипцами в воздух пораженный кусок кости. Под восхищенный шепот собравшихся вернул на прежнее место мягкие ткани и наложил швы, после чего ногу слегка забинтовали и уложили в желобковую шину. Все это время Эмили прикрывала нос и рот пациента подушечкой с хлороформом. Наконец Сбреде велел убрать ее. Ему принялись задавать вопросы. Сарториус спокойно отвечал, хотя Эмили было заметно, что он считает это пустой тратой времени. Раны продолжают заливать коллодием, — сказал он ей однажды, — а это почти всегда чревато нагноением. Я писал о том, что важным условием заживления является свет и воздух, но меня не слушают. Все, все делают так, как заведено, потому что так заведено испокон века.

Вскоре он перешел к следующей процедуре, а собравшиеся хирурги разошлись по своим местам. И только тут Эмили вдруг осознала, что, работая, он бросал на нее взгляды чуть ли не чаще, чем на операционный стол. И, кажется, она заметила, что один из врачей понимающе улыбнулся. Или то была ехидная усмешка? До чего все это невыносимо!

Между тем прибыло подразделение могильщиков, и из интендантского фургона начали выгружать гробы. Трупы лежали на краю поля в тени деревьев.

Перл вела Мэтти Джеймсон вдоль ряда тел, поддерживая под локоть. Мальчишки-южане в лохмотьях серой униформы лежали бок о бок с северянами в порванных и окровавленных синих мундирах. Мэтти разглядывала каждого, в каком бы он мундире ни был. Смотрела торжественно и изучающе. С таким видом, будто постигает смерть. Хмурилась, качала головой. У некоторых лица были вспухшие, окровавленные и обезображенные до неузнаваемости. У других — чистые, не изувеченные, порой застывшие с оскаленными зубами, как будто эти люди умерли, пытаясь кого-то укусить. Почему у них такой вид? — думала Мэтти. — Такое впечатление, что смерть низводит нас до животных. Хотя мой Джон отошел с миром, закрыв глаза, словно был рад умереть; он сам сложил руки на груди, и только нос у него немножко удлинился.

V

На середине моста чертова кобыла встала. Арли огрел ее вожжами по спине. Н-но, — закричал он, — давай, двигай! Никакого результата. Еще и тьма кругом. Арли встал на ноги, присмотрелся. Лошадь стояла, подняв левое переднее копыто, и не желала его опускать. Позади них скопилась вереница подвод. Сперва начали ругаться те, что на мосту, за ними остановившиеся на берегу, скоро гомон раздавался уже и на лесной дороге. Крики отдавались эхом в кипарисовых зарослях, и вдруг весь воздух над головой наполнился писком летучих мышей. Вот уж кого Арли терпеть не мог! Кыш, кыш отсюда, — замахал он руками, запрыгал, топая ногами по настилу.

По обеим сторонам моста фургон обтекала кавалерия. Какой-то офицер натянул повод:

В чем дело, солдат?

Арли опустился на колено, осмотрел ногу кобылы. Похоже, лошадь ногу сломала, сэр.

Что в фургоне? — осведомился офицер, указывая на больничную карету.