Том 12. Дневник писателя 1873. Статьи и очерки

Достоевский Федор Михайлович

В двенадцатом томе Собрания сочинений Достоевского печатается «Дневник писателя» за 1873 г., а также его статьи, очерки и фельетоны, помещенные в газете-журнале «Гражданин» (1873–1874, 1878) и литературном сборнике «Складчина» (1874). В «Приложении» печатаются «Объяснения и показания Ф. M. Достоевского по делу петрашевцев», представляющие большой биографический интерес и имеющие некоторую перекличку со статьями «Дневник писателя».

Дневник писателя. 1873

*

Вступление

*

Двадцатого декабря я узнал, что уже всё решено и что я редактор «Гражданина»

*

. Это чрезвычайное событие, то есть чрезвычайное для меня (я никого не хочу обижать), произошло, однако, довольно просто. Двадцатого декабря я как раз читал статью «Московских ведомостей» о бракосочетании китайского императора; она оставила во мне сильное впечатление. Это великолепное и, по-видимому, весьма сложное событие произошло тоже удивительно просто: всё оно было предусмотрено и определено еще за тысячу лет, до последней подробности, почти в двухстах томах церемоний

*

. Сравнив громадность китайского события с моим назначением в редакторы, я вдруг почувствовал неблагодарность к отечественным установлениям, несмотря на то что меня так легко утвердили, и подумал, что нам, то есть мне и князю Мещерскому, в Китае было бы несравненно выгоднее, чем здесь, издавать «Гражданина». Там всё так ясно… Мы оба предстали бы в назначенный день в тамошнее главное управление по делам печати. Стукнувшись лбами об пол и полизав пол языком, мы бы встали и подняли наши указательные персты перед собою, почтительно склонив головы. Главноуправляющий по делам печати, конечно, сделал бы вид, что не обращает на нас ни малейшего внимания, как на влетевших мух. Но встал бы третий помощник третьего его секретаря и, держа в руках диплом о моем назначении в редакторы, произнес бы нам внушительным, но ласковым голосом определенное церемониями наставление. Оно было бы так ясно и так понятно, что обоим нам было бы неимоверно приятно слушать. На случай, если б я в Китае был так глуп и чист сердцем, что, приступая к редакторству и сознавая слабость моих способностей, ощутил бы в себе страх и угрызения совести, — мне бы тотчас же было доказано, что я вдвое глуп, питая такие чувства. Что именно с этого момента мне вовсе не надо ума, если б даже и был; напротив того, несравненно благонадежнее, если его нет вовсе. И уж, без сомнения, это было бы весьма приятно выслушать. Заключив прекрасными словами: «Иди, редактор, отныне ты можешь есть рис и пить чай с новым спокойствием твоей совести», третий помощник третьего секретаря вручил бы мне красивый диплом, напечатанный на красном атласе золотыми литерами, князь Мещерский дал бы полновесную взятку, и оба мы, возвратясь домой, тотчас же бы издали великолепнейший № «Гражданина», такой, какого здесь никогда не издадим. В Китае мы бы издавали отлично.

Подозреваю, однако, что в Китае князь Мещерский непременно бы со мною схитрил, пригласив меня в редакторы наиболее с тою целью, чтоб я заменял его лицо в главном управлении по делам печати каждый раз, когда бы его приглашали туда получать удары по пятам бамбуковыми дощечками

В Китае я бы отлично писал; здесь это гораздо труднее. Там всё предусмотрено и всё рассчитано на тысячу лет; здесь же всё вверх дном на тысячу лет. Там я даже поневоле писал бы понятно; так что не знаю, кто бы меня стал и читать. Здесь, чтобы заставить себя читать, даже выгоднее писать непонятно. Только в «Московских ведомостях» передовые статьи пишутся в полтора столбца и — к удивлению — понятно; да и то если принадлежат известному перу

У нас говорить с другими — наука, то есть с первого взгляда, пожалуй, так же, как и в Китае; как и там, есть несколько очень упрощенных и чисто научных приемов. Прежде, например, слова «я ничего не понимаю» означали только глупость произносившего их; теперь же приносят великую честь. Стоит лишь произнести с открытым видом и с гордостью: «Я не понимаю религии, я ничего не понимаю в России, я ровно ничего не понимаю в искусстве»

Но этот упрощенный прием ничего не доказывает. В сущности, у нас каждый подозревает другого в глупости безо всякой задумчивости и безо всякого обратного вопроса на себя: «Да уж не я ли это глуп в самом деле?» Положение вседовольное, и, однако же, никто не доволен им, а все сердятся. Да и задумчивость в наше время почти невозможна: дорого стоит. Правда, покупают готовые идеи. Они продаются везде, даже даром; но даром-то еще дороже обходятся, и это уже начинают предчувствовать. В результате никакой выгоды и по-прежнему беспорядок.

Старые люди

*

Этот анекдот о Белинском напомнил мне теперь мое первое вступление на литературное поприще

*

, Бог знает сколько лет тому назад; грустное, роковое для меня время. Мне именно припомнился сам Белинский, каким я его тогда встретил и как он меня тогда встретил. Мне часто припоминаются теперь старые люди, конечно потому, что встречаюсь с новыми. Это была самая восторженная личность из всех мне встречавшихся в жизни. Герцен был совсем другое: то был продукт нашего барства, gentilhomme russe et citoyen du monde

*

[1]

прежде всего, тип, явившийся только в России и который нигде, кроме России, не мог явиться. Герцен не эмигрировал, не полагал начало русской эмиграции; нет, он так уж и родился эмигрантом. Они все, ему подобные, так прямо и рождались у нас эмигрантами, хотя большинство их не выезжало из России. В полтораста лет предыдущей жизни русского барства за весьма малыми исключениями истлели последние корни, расшатались последние связи его с русской почвой и с русской правдой. Герцену как будто сама история предназначила выразить собою в самом ярком типе этот разрыв с народом огромного большинства образованного нашего сословия. В этом смысле это тип исторический. Отделясь от народа, они естественно потеряли и Бога. Беспокойные из них стали атеистами; вялые и спокойные — индифферентными. К русскому народу они питали лишь одно презрение, воображая и веруя в то же время, что любят его и желают ему всего лучшего. Они любили его отрицательно, воображая вместо него какой-то идеальный народ, — каким бы должен быть, по их понятиям, русский народ. Этот идеальный народ невольно воплощался тогда у иных передовых представителей большинства в парижскую чернь девяносто третьего года

*

. Тогда это был самый пленительный идеал народа. Разумеется, Герцен должен был стать социалистом, и именно как русский барич, то есть безо всякой нужды и цели, а из одного только «логического течения идей» и от сердечной пустоты на родине.

*

Он отрекся от основ прежнего общества, отрицал семейство и был, кажется, хорошим отцом и мужем.

Белинский был по преимуществу не рефлективная личность, а именно беззаветно восторженная, всегда, во всю его жизнь. Первая повесть моя «Бедные люди» восхитила его

Тут оставалась, однако, сияющая личность самого Христа, с которою всего труднее было бороться. Учение Христово он, как социалист, необходимо должен был разрушать, называть его ложным и невежественным человеколюбием, осужденным современною наукой и экономическими началами; но все-таки оставался пресветлый лик Богочеловека, его нравственная недостижимость, его чудесная и чудотворная красота. Но в беспрерывном, неугасимом восторге своем Белинский не остановился даже и перед этим неодолимым препятствием, как остановился Ренан, провозгласивший в своей полной безверия книге «Vie de Jésus»,

— Да знаете ли вы, — взвизгивал он раз вечером (он иногда как-то взвизгивал, если очень горячился), обращаясь ко мне, — знаете ли вы, что нельзя насчитывать грехи человеку и обременять его долгами и подставными ланитами, когда общество так подло устроено, что человеку невозможно не делать злодейств, когда он экономически приведен к злодейству, и что нелепо и жестоко требовать с человека того, чего уже по законам природы не может он выполнить, если б даже хотел…

В этот вечер мы были не одни, присутствовал один из друзей Белинского, которого он весьма уважал и во многом слушался; был тоже один молоденький, начинающий литератор, заслуживший потом известность в литературе.

Среда

*

Кажется, одно общее ощущение всех присяжных заседателей в целом мире, а наших в особенности (кроме прочих, разумеется, ощущений), должно быть ощущение власти, или, лучше сказать, самовластия. Ощущение иногда пакостное, то есть в случае, если преобладает над прочими. Но хоть и в незаметном виде, хоть и подавленное целою массою иных благороднейших ощущений, — все-таки оно должно крепиться в каждой заседательской душе, даже при самом высоком сознании своего гражданского долга. Мне думается, что это как-нибудь выходит из самых законов природы, и потому, я помню, ужасно мне было любопытно в одном смысле, когда только что установился у нас новый (правый) суд. Мне в мечтаниях мерещились заседания, где почти сплошь будут заседать, например, крестьяне, вчерашние крепостные. Прокурор, адвокаты будут к ним обращаться, заискивая и заглядывая, а наши мужички будут сидеть и про себя помалчивать: «Вон оно как теперь, захочу, значит, оправдаю, не захочу — в самое Сибирь».

И вот, однако же, замечательно теперь, что они не карают, а сплошь оправдывают. Конечно, это тоже пользование властью, даже почти через край, но в какую-то одну сторону, сантиментальную, что ли, не разберешь, — но общую, чуть не предвзятую у нас повсеместно, точно все сговорились. Общность «направления» не подвержена сомнению. В том и задача, что мания оправдания во что бы ни стало не у одних только крестьян, вчерашних униженных и оскорбленных, а захватила сплошь всех русских присяжных, даже самого высокого подбора, нобльменов и профессоров университета. Уже одна эта общность представляет прелюбопытную тему для размышлений и наводит на многообразные и, пожалуй, странные иногда догадки.

Недавно в одной из наших влиятельнейших газет, в очень скромной и очень благонамеренной статейке, была мельком проведена догадка: уж не наклонны ли наши присяжные, как люди, вдруг и ни с того ни с сего ощутившие в себе столько могущества (точно с неба упало), да еще после такой вековой приниженности и забитости, — не наклонны ли они подсолить вообще «властям», при всяком удобном случае, так, для игривости или, так сказать, для контраста с прошедшим, прокурору хоть например? Догадка недурная и тоже не лишенная некоторой игривости, но, разумеется, ею нельзя всего объяснить.

«Просто жаль губить чужую судьбу; человеки тоже. Русский народ жалостлив», — разрешают иные, как случалось иногда слышать.

Я, однако же, всегда думал, что в Англии, например, народ тоже жалостлив; и если и нет в нем, так сказать, слабосердости, как в нашем русском народе, то по крайней мере гуманность есть; есть сознание и живо чувство христианского долга к ближнему, и, может быть, доведенные до высокой степени, до твердого и самостоятельного убеждения; даже, может быть, более твердого, чем у нас, взяв во внимание тамошнюю образованность и вековую·самостоятельность. Там ведь не «вдруг с неба» им столько власти свалилось. Да и самый суд-то присяжных они сами себе выдумали, ни у кого не занимали, веками утвердили, из жизни вынесли, не в виде дара получили.

Нечто личное

*

Меня несколько раз вызывали написать мои литературные воспоминания. Не знаю, напишу ли, да и память слаба. Да и грустно вспоминать; я вообще не люблю вспоминать

*

. Но некоторые эпизоды моего литературного поприща мне поневоле представляются с чрезвычайною отчетливостью, несмотря на слабую память. Вот, например, один анекдот.

Раз весной поутру я зашел к покойному Егору Петровичу Ковалевскому

*

. Ему очень нравился мой роман «Преступление и наказание», появившийся тогда в «Русском вестнике»

*

. Он с жаром хвалил его и передал мне один драгоценный для меня отзыв одного лица, имени которого не могу выставить. Тем временем в комнату вошли один за другим два издателя двух журналов.

*

Один из этих журналов приобрел впоследствии небывалое доселе ни у одного из наших ежемесячных изданий число подписчиков, но тогда только лишь начинался. Другой, напротив, уже оканчивал замечательное и влиятельное на литературу и публику существование свое; но тогда, в то утро, его издатель еще не знал, что издание его уже так близко к своему берегу. Вот с этим-то издателем мы вышли в другую комнату и остались наедине.

Не называя его имени, скажу лишь, что первая встреча моя с ним

*

в жизни была чрезвычайно горячая, из необыкновенных, для меня вечно памятная. Может, помнит и он. Тогда еще он не был издателем. Потом произошли многие недоразумения

*

. По возвращении моем из Сибири мы очень редко встречались, но раз мельком он сказал мне чрезвычайно теплое слово и по одному поводу указал на одни стихи — лучшие, что он написал когда-либо.

*

Прибавлю, что видом и обычаем никто менее его не походил на поэта, да еще из «страдающих». А между тем он один из самых страстных, мрачных и «страдающих» наших поэтов.

— Ну, вот мы вас обругали, — сказал он мне (то есть в его журнале за «Преступление и наказание»).

*

— Знаю, — сказал я.

Влас

*

Помните ли Вы Власа? Он что-то мне вспоминается.

У этого Власа, как известно, прежде «Бога не было»,

Даже и конокрадов — пугает нас поэт, впадая в тон набожной старушки. Ух ведь какие грехи! Ну и грянул же гром. Заболел Влас и видел видение, после которого поклялся пойти по миру и собирать на храм. Видел он ад-с, ни мало ни меньше:

Статьи, очерки 1873-1878

Наши монастыри

(Журнал «Беседа» 1872 г.)

*

Это ряд статей в журнале «Беседа» о богатствах наших монастырей.

*

Автор руководствовался и точными данными, и собственными соображениями при определении разных весьма любопытных арфиметических выводов, которыми изобилует его статья. В конце концов выведено, что каждый монах «обходится государству» в 1155 рублей средним числом. Видно, что автор обладает подходящими сведениями и чрезвычайно много употребил рвения и труда на свою работу. Верна ли цифра, во что «обходится государству» монах, и насколько она подходит к истине — мы разбирать не станем. Статья уже вызвала кое-какие ответы «обиженных». Мы не обиженные и хотим заметить другое.

Мы сами питаем омерзение к монаху-плотоугоднику, напивающемуся и наедающемуся, жадному, торгующему святыней, копящему деньги, зашивающему их в клобук, жестокосердому и, если верно одно недавнее известие, убивающему жестокими побоями десятилетнего мальчика за шалость в школе.

*

Цифра 1155 р. для содержания монаха по-нашему неприлично и возмутительно велика. (Заметим еще раз, что она средняя и что, конечно, есть в России весьма бедные монахи, и даже, может быть, большинство). И при всем том мы никогда не согласимся с выражением автора, что содержание монаха «обходится государству» в такую-то сумму. Монах «обходится» не государству в такую-то сумму, а народу, и народ жертвует эту огромную сумму (почти 8 милл. по расчету автора) на монастыри сам, добровольно, и никогда даяние его не бывало более добровольным. Сказав это, представим еще другое соображение: ведь эти богатства, раз приобретенные, становятся собственностию приобревших, и какое бы нам было дело до того, как тратится эта собственность, по скольку именно приходится на каждого собственника, по скольку на сбережения, на откладываемые и накопляемые впредь капиталы? Ведь это собственность частных лиц; не считаем же мы, как такой-то и такой-то барин, купец, крестьянин употребляют свое имущество, на заглядываем к ним на кухню, не считаем куски, не тревожимся о том, что именно они в рот несут…

Вот то-то и есть, что тут поневоле приходит другая мысль:

«Священное сословие должно и держать себя в святости, не плотоугодничать, не копить, подавать пример воздержания, нищеты даже, и что если всё происходит обратно, то теряется цель, польза и сердце возмущается при виде столь жирно награждаемой праздности, невоздержности и проч. и проч.». Статья именно наводит на такую мысль, и, без сомнения, в том ее главная цель.

И прекрасно бы. Ведь уж как бы желательно, чтобы святые отцы, вместо того чтобы копить и так малодушно заботиться о своей обеспеченности, продолжали бы, и получая богатства, жить в прежней нищете и воздержности, приличной монаху, подавать собою святой пример беспрерывно, гореть сердцами ко Господу, а на огромные получаемые суммы приносить пользу ближнему, благодетельствовать всему округу, в котором расположен монастырь; питать голодных в голодные годы, учить детей, делиться с неимущими священниками, — быть, одним словом, премудрыми и чистыми сердцем, посредниками между подающими лепты от горячего сердца своего и нуждающимися, обремененными. Какой был бы, кажется, подвиг, как бы это было светло, прекрасно, премудро!

Заседание общества любителей духовного просвещения 28 марта

*

Мы сообщили в свое время своим читателям о двух заседаниях общества любителей духовного просвещения

*

, из которых в одном г-н Филиппов читал свое рассуждение о «нуждах единоверия», а в другом профессор Петербургской духовной академии г-н Нильский предложил свои возражения

*

против означенного рассуждения. Так как в этом последнем заседании для обратных возражений со стороны г-на Филиппова не осталось времени (г-н Нильский кончил свою речь в половине двенадцатого), то решено было для окончательных объяснений между учеными соперниками назначить следующее заседание. Понятно, с каким любопытством ожидалась эта решительная встреча между доводами той и другой стороны и сколько занимательности по этому случаю обещало новое заседание Общества, которое и было наконец назначено на 28-е марта. Но каково же было общее разочарование, когда, по прибытии в заседание, члены Общества узнали, что г-н Нильский, условившийся, как нам известно, предварительно с г-ном Филипповым о порядке предстоявшего им состязания, в заседание Общества не явился по причине, как мы слышали внезапной болезни.

Откладывать долее объяснения с г-ном Нильским для г-на Филиппова не представлялось никакой возможности, так как и без того дело это затянулось и рассуждения по возбужденному им вопросу отодвинули на дальний план все другие дела Общества, и потому г-ном председателем было предложено г-ну Филиппову сообщить приготовленные им опровержения доводов г-на Нильского, несмотря на отсутствие противника.

Между тем из заявления г-на Филиппова, сделанного в начале его речи, мы узнали, что он особенно дорожил изустными, перед членами Общества, объяснениями с г-ном Нильским как с лучшим знатоком дела в Петербурге; что с этою целию он перед своим чтением обращался к совету Общества с просьбою пригласить г-на Нильского, в ту пору не бывшего еще членом Общества, хотя гостем и что, следовательно, самое появление возражений, предложенных г-ном Нильским в предшествовавшем собрании, было вызвано искренним желанием г-на Филиппова сколь возможно ближе уяснить как себе, так и Обществу существенные черты возбужденного им весьма важного для церкви и народа вопроса.

Конечно, и печатные объяснения, которые должны еще последовать между г-дами Филипповым и Нильским по этому делу, будут иметь свое значение и цену; но в печати гораздо легче уклониться от стеснительного возражения противника и вывернуться из такого состояния, при котором в случае изустного состязания пришлось бы поневоле положить оружие. Как долго можно вести заочную полемику против очевиднейших истин, тому примеров так много на каждом шагу, что мы считаем излишним на этом долее останавливаться. Можно, правда, и при устной беседе позволить себе то и другое, но это гораздо уже труднее особенно при свидетелях.

За неимением достаточного времени объяснения г-на Филиппова только слегка коснулись первой части его рассуждения, в которой, как наши читатели припомнят он доказывает, что некоторые из правил единоверия находятся в противоречии с постоянным воззрением церкви на свободу обряда, и вовсе не тронули вопроса о необходимости соборною пересмотра постановления 13 мая 1667 года, развитого в третьей части рассуждения. Речь его сосредоточена была преимущественно, почти исключительно, на вопросе о значении клятв, наложенных московским собором 1667 года, по которому между ним и г-ном Нильским возникло существенное разногласие и в котором заключается, по выражению г-на Филиппова главный узел всего возбужденного им вопроса.

Пожар в селе измайлове

*

Пожарный сезон! Разумеется, он наступил; не миновать же ему этот год. Между другими известиями, сообщаемыми в наши газеты, особенно характерно выдается известие в № 134 «Московских ведомостей» о пожаре в селе Измайлове

*

, и не о пожаре собственно (пожар как пожар, везде бывают такие и много еще будет таких, по всей вероятности), но об особых обстоятельствах при этом пожаре. Вот что говорит корреспондент в заключение своего известия:

Итак, «по нерадению, беспечности и пьянству» нет не только пожарного инструмента, трубы, багра, но даже лома нет,

топора

и

ведра,

так что женщины

заливают огонь подойниками. Все пропито и заложено в трактирах и кабаках!..

И это в подмосковном известном селе! Мы как-то недавно рисовали фантастическую картину возможного и близкого будущего, когда всё будет пропито и заложено, все инструменты, — не только пожарные, но топоры, сохи, бороны. Нарубить дровец — надо будет идти к закладчику выкупать или вымаливать на

раз

топор; попахаться — тоже надо будет выкупать соху, борону. Да чего борону? Где тогда будут лошади-то? А где дом, семья, самостоятельность, порядок хоть какой-нибудь? Всё исчезало в нашем фантастическом сне: оставались лишь кулаки и жиды да всем миром закабалившиеся им общесолидарные нищие. Жиды и кулаки, положим, будут платить за них повинности, но уж и стребуют же с них в размере тысячи на сто уплаченное! Мы старались отчураться от нашей фантазии, называли ее «скверным сном», «сном титулярного советника Поприщина»

*

, и вот уголок поприщинского сна вдруг и выглянул наружу, если верить корреспонденции «Московских ведомостей». (А почему ей не верить? Всё так художественно вероятно.) Впрочем, если заложены топоры и ведра, то всё же остались подойники, остались и вот пригодились. Не всё, стало быть, еще потеряно! Любопытно только, как остались они: при коровах или без коров? И почему, наконец, остались? Неужели подойник ничего не стоит, так что его и пропить нельзя? Отчего же он не пропит? Мы смело ставим такой вопрос, ибо, по положению дела, гораздо естественнее теперь задать вопрос: почему не пропит подойник? чем: почему он пропит?

Пусть еще погуляет народ. А там… ну а там очнется.

Стена на стену

*

Впрочем, ходят стена на стену и не в одних подмосковных селах в табельные дни. Ходят и в будни председатели, так-таки с места своих занятий. Недавно произошел в Екатеринославле, по известиям «Биржев<ых> ведомостей», следующий турнир (к сожалению, за неимением перед глазами «Биржевых ведомостей» выписываем из «Русского мира»):

Нам всего более нравится, что всё назначено только «пререканием» — «Биржевыми» или «Русским миром», не знаем, но прекрасно названо, говорим без фальши: к чему в самом деле отягчать или, так сказать, извлекать на свет наши язвы? Впрочем, мы сами, может быть, ошибаемся, не зная юридического языка. Что значит: «произошло объяснение и последовал акт»? Это насчет чего же? И какой такой акт? Нам почему-то кажется, что насчет

того самого.

Мы далеки от осуждений и полагаем, что всё произошло от нервозности лиц, склонной девятнадцатому столетию, говоря вообще; даже, может быть, и из благороднейшего источника произошло, так сказать, из соревнования во властях. Но, вообще говоря, рыцарские обычаи уничтожаются повсеместно и мы демократизируемся нестерпимо. Там древнейший русский князь обвиняется в покраже у какого-то немца портмоне

*

; тут лицо, забывающее свой сан и свою шпагу, действует пятерней. Кстати, насчет шпаги есть одно историческое свидетельство. Эта европейская шпага была привешена к русопетскому бедру нашему, как известно, Петром Великим. У нас и до Петра Великого была, как всем известно, своя честь, за которую люди московские отдавали зачастую свою шкуру и головы, но символ ее был другой, и не шпага. Однажды великий преобразователь, привив к нам шпагу, застает Данилу Меньшикова на дружеской пирушке, во всей форме и при шпаге, танцующим трепака. И вот тотчас же, чтоб растолковать новоиспеченному рыцарю, как он осрамил свою шпагу и не умеет носить ее, преобразователь оттаскал собственноручно преступника за волосы, больно и нещадно, чтобы помнил, чтобы и прочим к примеру было.

*

В прошлом году мы отпраздновали двухсотлетие преобразователя

*

, и вот в нынешнем — корреспонденция «Биржевых ведомостей» уведомляет насчет последовавшего в Екатеринославле акта. Одним словом, два столетия пролетели как сон. Тот же корреспондент особенно рекомендует в этом же смысле Верхнеднепровский уезд. Вот, по его словам, перечень за последние три года некоторых событий, совершившихся в сем уезде

История о. Нила

*

Нам искренно жаль отца Нила. Вот эта история — печальная история, хотя, впрочем, и довольно веселенькая.

Дело в высшей степени житейское, — это его характер, хотя и происшедшее в монастырской келье. Оно было передано первоначально в «Русских ведомостях», но мы выписываем его уже по сокращенному изложению «Русского мира», в котором опущены предварительные похождения героини рассказа, девицы дворянки Огурцовой, некоторое время путешествовавшей под именем полковницы Чертковой.

*