Рона Мэрса

Драйзер Теодор

Ее имя воскрешает в моей памяти восхитительную весну и лето в начале последнего десятилетия прошлого века, и я вспоминаю огромное здание в финансовом центре Нью-Йорка. В ту пору я был просто начинающим писателем, напечатавшим лишь несколько очерков и один или два рассказа.

И в то время, как это иногда бывает с новичками, я очень подружился с одним молодым писателем, недавно приехавшим в Нью-Йорк. Мы были примерно одних лет и обладали одинаковыми вкусами и склонностями. Красивый, одаренный, отчасти идеалист (по крайней мере в теории), он был в то же время почти совершенно не приспособлен к практической жизни, и, однако, — возможно именно поэтому — он возбудил во мне живейший интерес. Я считал его тогда и считаю теперь неисправимым мечтателем и фантазером, любителем невероятных романтических историй, которые пленяли меня именно своей невероятностью. Он был к тому же веселым и отзывчивым человеком, любил жизнь и развлечения (главным образом развлечения, как я понял впоследствии). Самой неприятной и раздражающей чертой его характера было безмерное самомнение, которое заставляло его воображать, во-первых, что он — величайший мыслитель и писатель, какого видел свет; во-вторых, что он в то же время весьма практичный, бывалый деловой человек. Стоит ему только сосредоточить свое внимание на любом самом запутанном вопросе — и все сразу станет ясно и понятно! Стоит ему только серьезно вдуматься — и любая философская или практическая проблема будет разрешена. Короче говоря, он любил не только спорить, но и распоряжаться и командовать. Я неизменно уступал ему, потому что он очень нравился мне, как, впрочем, и другим людям, которым приходилось иметь с ним дело. Он был слишком обаятелен и интересен, чтобы не потворствовать ему во всем.

Но, беседуя с ним о его прошлом, я вскоре обнаружил, что в личной жизни ему далеко не все удалось наладить и решить. В двадцать два года, например, он женился на очаровательной и умной девушке, а в двадцать три стал отцом; предполагалось, что теперь он — кормилец и вершитель судеб целой семьи. Но, подобно Шелли (и это можно было бы ему простить, если бы он стал знаменитым писателем), он оставил жену и ребенка на произвол судьбы. Правда, надо признать, что его жена была весьма практичная женщина и могла великолепно заботиться о себе, к чему он был совершенно не способен. Он принадлежал к числу тех идеалистов, которых непременно должен кто-то опекать.

В то время, когда мы с ним познакомились, я уже был женат, и он мог жить у меня сколько угодно, всегда мог пообедать и даже занять немного денег на поездку за город или в ресторан. К тому же у меня были знакомства в нескольких журналах. И так мы вместе жили, обедали, гуляли и беседовали. Я соглашался со всем, что он делал, говорил и думал, хотя мне и казалось по временам, что он отнюдь не прав — например, как мог он бросить жену и ребенка? Но привязанность к человеку, если не заглаживает полностью, то по крайней мере делает незаметными очень многие его недостатки. И постепенно мы так подружились, что почти все писали вместе, за одним столом и во всем советовались друг с другом. Моя жена тоже очень привязалась к Уинни (его фамилия была Власто), и почти все субботние вечера и воскресенья мы проводили вместе. Однажды летом мы втроем отправились в те места, где он родился и вырос, на реке Мэшент в штате Мичиган, и больше месяца отдыхали и развлекались там. Мы действительно были с ним как братья в области духовных интересов, во всем, что имеет отношение к разуму, красоте, искусству, и, как говорил Уинни, нам самой судьбой было предназначено помогать друг другу в этой нудной и утомительной жизни. Да! Я как сейчас слышу его голос, вижу его голубые глаза, нахожусь под неуловимым влиянием его фантастических мечтаний и до сих пор ощущаю его присутствие рядом с собой, его неизменный оптимизм и жизнерадостность, которые как-то уравновешивали мои слишком серьезные и полные глубокой внутренней неудовлетворенности размышления о путях человеческих. Он умел создать так много из ничего! Деньги? Чепуха! Они нужны только тем, кто уже утратил способность наслаждаться жизнью. Разум — вот ключ ко всем тайнам и наслаждениям. Любовь и наслаждение даются тем, кто создан для них, кто самой природой предназначен для этих радостей. Разве я этого не знал? Увы, я это знал слишком хорошо. Мне было всего труднее разобраться именно в этих сторонах человеческой жизни, да и Уинни, пожалуй, тоже, в те минуты, когда он был вынужден сталкиваться с ними лицом к лицу.

Но Уинни выработал то, что он именовал «доктриной счастья». Он очень много говорил и писал об этом, но по существу это было, как я понимал, чем-то вроде самоутешительного и облегчающего душу способа спастись бегством от тяжкого ярма долга. Ибо первое правило его новой оптимистической теории заключалось в том, чтобы быть счастливым самому, не обращая никакого внимания на других, а там будь что будет! Но для того, чтобы придать этой теории более гуманный облик, предлагалось следующее объяснение: поступая таким образом, вы даете счастье и солнечный свет окружающим. Меня всегда поражала внутренняя противоречивость этой теории. Несмотря на свою доктрину, он отнюдь не был столь счастлив, хотя и прилагал все усилия к тому, чтобы самому уверовать в это. Вот, например, жена и ребенок, — он совершенно не заботился о них и успокаивал свою совесть по этому поводу всевозможными хитроумными рассуждениями. Разве он не остается верен своей жене? И он обязательно сделает для них что-нибудь, как только у него будут необходимые средства. И ведь жена, право же, в гораздо большей степени деловой человек, чем он сам. Последнее соображение было вполне справедливо.