В тени старой шелковицы

Дубнова Мария

«В тени старой шелковицы» – первая художественная книга журналиста Марии Дубновой. Это беллетристика, но здесь нет вымышленных фамилий и имен, это подлинная, длиной в сто лет, история семьи автора. В этой семье никто не боролся с режимом, люди, как могли, пытались выжить в тяжелейших условиях: голодали, прятались от погромов, делили квартиры, пели, отмечали еврейские праздники. Отправляли передачи в лагерь и навсегда переставали молиться, потеряв детей. У них был трудный быт и четкое представление о счастье: когда все живы, не голодны и не в тюрьме. Книгу дополняют фрагменты подлинных писем, написанных в 1951—1952 годах в местах заключения одним из героев повествования, и фотографии из семейного архива.

Личное дело

Моя бабушка Голда была 1911 года рождения. Лет до девяноста пяти она оставалась в здравом уме и твердой памяти и помнила, на свое несчастье, все, что ей пришлось пережить: еврейские погромы 1920-х на Украине, голод и эпидемию тифа, войну, эвакуацию, арест мужа в 1949-м и его смерть в Бобровской колонии для инвалидов (были и такие)…

Письма мужа из тюрьмы и колонии она хранила в отдельной шкатулке. Не позволяла к ней прикасаться, не разрешала нам даже одним глазком взглянуть. И никогда не разворачивала эти листки бумаги сама: «Если я это перечитаю – сразу умру». Иногда медленно проводила по шкатулке ладонью.

Когда ей исполнилось восемьдесят пять, мы заставили ее написать воспоминания. Она поставила условие: писать будет только о людях и только об ушедших. Получился свод еврейских биографий для отдела кадров.

Из них и сплетена эта книга.

Это, конечно, беллетристика, хотя здесь нет вымышленных фамилий и имен, это подлинная история конкретной семьи, где нет ни придуманных поворотов сюжета, ни литературных персонажей. Все детали – из бабушкиной тетрадки с биографиями и ее живых воспоминаний, которые мы слушали очень внимательно; из рассказов других стариков, которых я мучила с диктофоном в руках и просила вспоминать о своем детстве или юности.

В тени старой шелковицы

Прабабка

Я ее помню, застала. Мою прабабку звали Бабжень, но я старалась ее никак не называть, только мычала что-то невразумительное: «М-м-м…» У меня к тому времени уже было две бабушки, и третья казалась лишней. Говорить «Бабжень» было амикошонством: прабабка была вылитая баба-яга. Большие круглые черные глаза, нос крючком, губ и вовсе нет – рот был тоненькой скобкой концами вниз. Взрослые говорили, что я на нее очень похожа, просто вылитая. Я страшно обижалась, но в ответ неизменно слышала одно и то же: «Бабушка Женя в молодости была красавица!» В это вранье я не верила ни секунды.

По утрам Бабжень сидела на кровати и кушала простоквашу. Я прабабки побаивалась и старалась не смотреть в ее сторону.

Просыпалась она рано и сразу втыкала в розетку штепсель от радио, которое висело у нее над кроватью. Громкость не регулировалась, и все в комнате начинали слушать последние известия, даже те, кто спал, даже по воскресеньям. Слушая новости, Бабжень причесывалась, заплетая жиденькие седые волосы в две косички. Потом накрывала голову белым хлопчатым платком – и ее волос уже никто не видел до следующего утра.

Когда папа сообщил мне, уже двенадцатилетней, что бабушка Женя умерла, я сказала вежливо: «М-м». На фотографию прабабки, которая была поставлена на комод возле вазочки с искусственными ландышами, я по-прежнему старалась не таращиться.

В моей прабабке было что-то, что запрещало лишний раз на нее пялиться. И это «что-то» не дает ее забыть, хотя я уже почти не помню других стариков, с которыми была знакома гораздо ближе, чем с Бабженей.

Сто лет назад. Шелковица

Файвель Ровинский, высокий бородатый еврей, обожал свой дом и сад. В этом доме он вырос, в этом доме появились на свет его дети: старшего родила несчастная Голда, умершая от рака, когда маленькому Мэхлу было два года, а остальных: Анну, Лизу, Иту, Меера и Моисея – родила Фейга, вторая жена Файвеля. Фейга всем устраивала Файвеля: дочь раввина, тихая, строгая, Мишку-Мэхла не обижала, растила как своего. В доме порядок, дети прибраны. Правда, Фейга не терпела детского баловства – а кто его вытерпит, если детей шестеро, а денег как не было, так и нет? Чего ржать-то?

Файвель целыми днями возился в саду. Кусты ровными рядами, деревья, цветы, дорожки. Беседочку покрасил зеленой краской, слева от беседки – розарий, особая гордость. Розы английские, канадские, венгерские, были чайные, были и плетистые, как раз возле беседки…

Однажды, убирая посуду после ужина, Фейга пробурчала: «Завтра нужно спилить шелковицу, а то рабочие придут – а она рядом с домом растет, помешает. Они и сами спилить могут, но денег возьмут, так уж лучше ты». Фейга была очень хозяйственная. Нашла строителей, которые взялись за неделю пристроить к их дому открытую терраску. Если на террасе поставить обеденный стол, можно будет летом не звать гостей в дом, а угощать прямо на террасе, да и сами сможем обедать на свежем воздухе. И полезно, и бардака в доме меньше.

Файвель промокнул бороду салфеткой:

– Нет.

Как Шлёма и Мариам смерть обманули

Бывает же такое несчастье: как мальчик – так или рождается мертвым, или умирает в младенчестве. Девчонки выживали: и Хана, и Геня, и Шейна, а эти мальчишки – ну что ж за жизнь такая… Мариам даже отказывалась радоваться, когда понимала, что снова беременна. Шлёма, боясь выдать волнение, нервно драл себя за рыжую бороду, а Мариам молча ходила, прислушиваясь к толканию в животе: еще жив? Значит, девочка. Слава Создателю.

Когда в 1896 году ребенок родился, акушерка, ни говоря ни слова, поднесла его к глазам матери. Произносить вслух, кто именно появился на свет, ей было строго запрещено. Мариам застонала, тихо, обреченно. Опять. Перед глазами встали все пережитые ею детские похороны. Мальчик мой, маленький… Стоп. Ни звука. Смерть девять месяцев ходила вокруг дома. Она и сейчас под окном притихла. Прислушивается. Если узнает, что мальчик, – сразу войдет и заберет.

Шлёма первым произнес: «Алтер». Старик. Мариам подняла на мужа измученные глаза: думаешь, получится? Не догадается? Мужчина закивал: «Алтер, Алтер». Смерть не входила. «Да, Алтер», – выдохнула Мариам.

Смерть еще какое-то время стояла под окошком и ждала, пока заговорят, наконец, о ребенке, а не о каком-то старике. Ждала, ждала – и не заметила, как уснула. Так и продремала под окнами у Яновских, иногда поднимая голову и прислушиваясь. Но слышала только одно: Алтер, Алтер. Смерть успокаивалась и снова задремывала.

Мальчик выжил.

Мезальянс

– Только не этот Ровинский! Чтобы я не слышала его имени в своем доме! Владелец мучного магазина в Новой Праге! Какой магазин?! Лавка, чепуха на постном масле! И дома своего нет – квартиру снимает, и у родителей еще три девки на выданье! А образование? Какое у него образование? Десять лет был учеником обувщика в Томашевке! Курам на смех!

Мариам кипела. И куда эту сваху понесло! Ей что говорили? Нужен богатый, с положением, с образованием. Мы ж не кого попало сватаем, а Шейну, Шейндл, нежную кареглазую девочку! Умница, учителя на дом приходили, и шьет, и вышивает, а как готовит – вся Каменка языком прицокивает! А красавица какая! Вылитая бабка, моя мамаша!

– И ведь какие женихи приходили! И Борух, сын ювелира Голдовского, и Сруль-мясник! Чем тебе не подошли?

– Мама, не надо кричать. Я выйду замуж только за Мэхла Ровинского.

Они виделись несколько раз. Первый раз он приезжал на смотрины. Взглянул на нее, улыбнулся. Потом приехал еще раз, уже свататься. Яновские тянули с ответом. Мэхл приезжал в Каменку снова, бродил по улицам, надеялся просто встретить ее, пусть случайно. И она увидела – он стоял на другой стороне улицы, смотрел на нее, улыбался в усы – высокий, поджарый, 24-летний. А когда они стояли на мосту, он вдруг побледнел, его начала бить крупная дрожь. Шейну бросило в жар. Она опустила глаза, низ живота подобрался и щекотно покалывал иглой.

Елизавета Бам

Тетя Лиза, младшая сестра Мэхла, выходила замуж. Посватался за нее Гилел Бам, лысоватый инженер из Кривого Рога, и Ровинские сразу ответили «да». Может, в другое время они бы и подумали, но шел голодный и разбойный 1919 год, мужчин вокруг было мало, а Лизочке уже двадцать два, Гилел ей не противен, и главное – у него была работа.

Свадьбу играли в доме Лизиных родителей, у Файвеля Ровинского, в Новой Праге. В ночь перед свадьбой Фейга, закончив наконец возиться на кухне, растолкала Файвеля: «Хорошая примета, когда молодоженов обсыпают крупой и деньгами. Но ты же знаешь, как сейчас и с тем, и с другим. Но можно еще обсыпать лепестками роз…» Файвель замер. Шел июль, розы вошли в цвет. Фейга продолжила: «Ты же не хочешь, чтобы наша девочка жила несчастливо… Они будут далеко, в Кривом Роге, когда мы еще ее увидим». Файвель махнул рукой: «Ладно, что уж там. Скажи детям – пусть обрывают».

Сколько раз потом Фейга корила себя за жадность: нужно было все же обсыпать рисом и деньгами, что там эти розы. А иногда зло думала о муже: вот, видно, все же пожалел роз, не от всего сердца разрешил… Вот и не сработало. Да что гадать?

Утром Фейга дала Голде и Саррочке, двум старшим дочкам Шейны, небольшие корзинки: рвите лепестки с роз, быстрее, срывайте, нужно будет Лизочку и дядю Гилела обсыпать… Третья дочка Шейны и Мэхла, полуторагодовалая Мирра, сидела на траве в саду и запихивала в рот лепестки – добрые сестры дали ей пригоршню, поиграть…

Хлопает калитка. Ржут лошади. Грубые мужские голоса. Помертвевший Файвель выходит на крыльцо. Шейна вылетает из дома, подхватывает Мирру на руки. У Мирры вокруг рта – красные лепестки. Шейна молча машет свободной рукой дочерям: быстро! Быстро! Ко мне, за меня, ни звука, глаза в землю, не смотреть, не смотреть!