Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу

Дёблин Альфред

Альфред Деблин (1878–1957) — один из крупнейших немецких прозаиков 20 века. «Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу» — последний роман писателя.

Главный герой Эдвард потерял ногу в самом конце второй мировой войны и пережил страшный шок. Теперь лежит на диване в библиотеке отца, преуспевающего беллетриста Гордона Эллисона, и все окружающие, чтобы отвлечь его от дурных мыслей, что-нибудь ему рассказывают. Но Эдвард превращается в Гамлета, который опрашивает свое окружение. Он не намерен никого судить, он лишь стремится выяснить важный и неотложный вопрос: хочет познать, что сделало его и всех окружающих людей больными и испорченными. Он понимает: существует некая ужасная ситуация — он должен ее себе уяснить. Правда, и только правда, может вернуть ему здоровье. Многочисленные, рассказываемые ему для отвлечения и развлечения истории перерастают в косвенные, а потом во все более прямые сообщения, наконец, в исповеди, даже признания вины…

Вальтер Мушг

«ГАМЛЕТ» АЛЬФРЕДА ДЁБЛИНА

«Гордился бы я, если всё, написанное мной, стояло бы сейчас передо мной в виде Полного Собрания Сочинений, так же, как стоят в моей библиотеке сочинения моих любимых авторов? — писал Дёблин в „Эпилоге“ к книге своих избранных произведений. — Я думаю, что нет. Сейчас не время для Полного Собрания Сочинений, не время для показной роскоши. Сейчас не должно выставляться напоказ». Вот таким было настроение писателя, когда он заканчивал свой роман «Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу», начатый в Калифорнии. Этот роман — его завещание, удивительный и страшный шедевр христианина Дёблина. Этим романом он — конечно, по-своему, — вспоминает врачевательское искусство Франца Кафки, которое ранит, чтобы излечить, и о котором нельзя судить в рамках старой эстетики, кого бы мы ни посчитали ее типичным представителем — Томаса Манна, Гуго фон Гофмансталя или же Гёте. Впрочем, элементы этого старого искусства также вовлекаются Дёблином в дикую пляску послевоенных годов.

Изувеченный английский солдат с тяжелым неврозом лежит в больнице. Мать перевозит его в родительский дом, там она надеется избавить его от воспоминаний о пережитом. Она жена преуспевающего романиста, который — во всех отношениях блистательно выстоял войну; утопающий в жировых складках, сыплющий слащавыми фразами, он с крайним неудовольствием встречает сына, ведь теперь война входит и в его дом. В образе Гордона Эллисона, этого дородного кудесника слова, который потерял связь с реальностью, и который — пишущее чудовище — тиранит своих близких, перед нами вновь возникает образ заплесневевшего Бога из «Вавилонского столпотворения». Дёблин запечатлел в этом образе себя в свои ранние годы, когда он еще был уверен в том, что писательство — вещь ни к чему не обязывающая.

Мысли Эдварда, сына, присутствие которого, как будто бы он неподходящий предмет мебели, портит уют в доме, болезненно крутятся вокруг одного и того же вопроса: кто же сделал его калекой? Поначалу он верит, что у себя дома он обнаружит злодея, отнявшего у него ногу. Его отцу в голову приходит блистательная мысль: позвать к себе в гости пару соседей и знакомых и образовать тем самым небольшое общество, в кругу которого будут рассказываться истории; эти истории отвлекут нарушителя спокойствия от его неудобной темы, да к тому же образумят, заодно, и его мать, по всей видимости, вступившую с сыном в сговор. Писатель Гордон Эллисон убежден в том, что во все времена фантазии ослепляли людей и направляли их деятельность в неправильное русло, он доказывает это на примере романтической истории о трубадуре Жофруа Рюделе, который устремился было к легендарной восточной принцессе, но был избавлен от своей любовной горячки простой девушкой. За этой историей — с легкостью сменяя друг друга — следуют и прочие рассказы, их действие разворачивается то в античные времена, то в седой древности, то в Средние века, а то и в наши дни. Брат Элис, тихий ученый, рассказывает о короле Лире, каким он, наверное, был в реальной жизни до тех пор, пока Шекспир — в театральных целях — не идеализировал его персону. Сама Элис рассказывает историю своей любимой святой, Феодоры, душу которой растоптал один нечестивец. Времена между этими вечерами мать и сын проводят наедине, в задушевных беседах; Элис вспоминает, как ждала своего пропавшего сына, ее рассказ «Мать на Монмартре» — жемчужина среди драгоценностей, — а затем она иносказательно обрисовывает сыну ад своего супружества, описывая похищение Прозерпины, изображенное на мрачной картине, висящей на лестничной площадке их дома.

И вот рассказывание историй неожиданно оборачивается битвой, борьбой не за жизнь, а на смерть, своеобразной войной; выходит наружу несчастье дома Эллисонов, до поры до времени скрывавшееся под внешним лоском семейного благополучия. Каждая история, как оказывается, была скрытой атакой и скрытым нападением, перед безмолвно внимающим Эдвардом раскрывается мир лжи, и вот он уже присутствует на этих вечерах, словно судия перед враждующими сторонами. Ступор, овладевший им, начинает проходить. Он понимает: не какой-то конкретный негодяй — все человечество виновато в том, что он остался без нош. Мир намертво застрял в когтях зла. «В чем причина войн? Бездна трусости и лживости». Эдвард решает во что бы то ни стало узнать правду, о которой он начинает догадываться. Все встает с ног на голову, теперь уже он, Эдвард, оказывается здоровым среди тяжелобольных; он верит, что должен отомстить своему предку за любимую мать. Во время импровизированного театрального представления он выставляет на всеобщее обозрение свою ненависть к отцу, засевшую в нем еще с детства. Затем он узнает правду: он не сын Гордона, он плод супружеской измены, которую Элис вынуждена скрывать все долгие годы своего замужества. Но ее признание действует не так, как она ожидала; выражение одержимости снова появляется на лице Эдварда, теперь он понимает: мать не любит его, мать двигала им, словно шахматной фигурой, он был для нее орудием, с помощью которого она мстила человеку, растоптавшему ее счастье. Идиллия — семейные вечера, во время которых рассказывались истории, — заканчивается катастрофой для дома Эллисонов. Его обитатели разбегаются кто куда, проклятый род обречен на погибель, зато закончилась долгая ночь лжи.

Сюжеты всех рассказывавшихся до того историй перетекают теперь в реальность. Элис, мать, воплощает в жизнь вторую половину жития святой Феодоры: падение в бездны порока. Она ложится в Институт красоты и позволяет превратить себя в соблазнительную распутницу, чтобы спать «с каждым встречным и поперечным», таким образом она жаждет наказать себя за неудавшуюся жизнь. Она меняет имя и вступает на путь отчаянного самоуничтожения, продолжая идти по этому пути до тех пор, пока не начинает ощущать себя мертвой. Ставшая забавой для мужчин, она убеждает себя в том, что правда человека в том, что он — животное, грязная лужа. Поэтому «дозволено все. Дозволено затевать войны. Почему бы и нет? Человек — фантом, игрушка». Но эксперимент по полной аннигиляции, который ставит над Элис один сластолюбец, не удается. Что-то мешает ей, уже и так опустившейся, унизить себя до уровня животного; ее собственное отвращение к тому, что она совершает, становится для нее поворотной точкой.

ГАМЛЕТ, ИЛИ ДОЛГАЯ НОЧЬ ПОДХОДИТ К КОНЦУ

КНИГА ПЕРВАЯ

Возвращение

Его привезли обратно. Так и не довелось ему ступить на Азиатский континент.

Через пять дней после того, как они прошли Панамский канал, на рассвете, два японских летчика-камикадзе ринулись на их судно. Первый выскользнул из стены туч, прорезал туманную мякоть над мирно колышущимся океаном, смахнул трап, проскочил сквозь палубу и с воем, извергая пламя, пробил во многих местах судовую обшивку. В широкие пробоины хлынули жадные потоки воды. Из матрасов и досок соорудили нечто вроде плотины. Она продержалась до тех пор, пока не залатали дыры и не унесли потерпевших.

Но тут появился второй летчик. Человек-бомба отвесно спустился из тяжелой тучи, которая, подобно стельной корове, проплывала по небу, разнес палубу и зарылся в машинном отделении. И того, о ком пойдет речь, словно куклу, подняло, крутануло, перевернуло несколько раз и, охваченного огнем и черным дымом, понесло вместе с обломками машин, осколками, ранеными, трупами, оторванными частями человеческих тел. В этом кипящем водовороте немыслимо было сохранить сознание.

Крейсер выгорел. Те, кому удалось спастись, и вспомогательная команда с соседнего судна перевезли на другой крейсер всех, кто еще подавал признаки жизни.

Его нашли далеко от места взрыва, около темной железной лестницы, с которой он скатился.

В клинике

Элис призналась Гордону Эллисону, своему мужу, что вид Эдварда порядком ее напугал. Болезнь повлияла на него сильнее, нежели она ожидала. Однако можно надеяться на полное выздоровление; доктор наблюдал уже много таких пациентов. Лучшего ухода за Эдвардом, чем в клинике, и ждать нечего; через несколько недель с ним уже можно будет поговорить.

Но хотя в клинике, как утверждала мать, сыну жилось отлично, она с большим упорством настаивала на том, чтобы забрать его оттуда. Да, она хотела его заполучить. И, несмотря на все возражения главного врача и его ассистента, стояла на своем. Элис без конца ссылалась на «благотворное влияние домашней обстановки». То обстоятельство, что такой больной, как Эдвард, вообще не заметит «домашней обстановки», ее не смущало. Каждые два-три дня мать появлялась в клинике и наседала на врача.

Дочь уже не сопровождала Элис. Она сердилась на мать, высмеивала ее: можно подумать, что Эдвард малый ребенок, который держится за материнский подол; он воевал, воевал на Западе и на Востоке, и там обходился без родных. Впрочем, зоркие глаза Кэтлин замечали, как ей казалось, наигрыш в поведении матери. За столом, в присутствии отца, перед гостями та держалась преувеличенно весело. Но когда Элис ненароком заставали в саду, в ее любимом местечке у ограды, откуда было видно пробегавшее внизу шоссе, она сидела согнувшись, погруженная в свои мысли, уставившись в одну точку. С тех пор как Эдвард лежал в клинике, она сильно изменилась.

Она что-то скрывала.

В доме Эллисонов

Гордон Эллисон, отец Эдварда, грузно сидел в библиотеке, в своем широком кресле; голову он склонил влево, насколько ему позволяла жировая складка на толстой короткой шее. Библиотека была его рабочим кабинетом, из нее он вылезал, либо отправляясь спать, либо идя к столу, либо в тех редких случаях, когда совершал обход дома.

Гордон Эллисон был человек приветливый. Из-за ожирения он стал совершенно бесформенным. Он считал, что войны, которые время от времени бушуют на земле, следует рассматривать в плане историческом, не иначе, чем эпидемии гриппа, тифа или скарлатины, против которых еще не найдено лекарств. С войнами надо мириться как с неизбежным злом, стараясь по возможности смягчать их ход.

С этим убеждением он встретил первую мировую войну и вышел из нее молодцом. То же можно сказать и о второй мировой войне, перед началом которой он перебрался на свою виллу, подальше от городов и промышленных центров. Таким образом, война почти не коснулась его. Без ущерба для себя он пережил все драматические морские сражения, прорывы фронтов, всевозможные высадки, равно как и открытие Второго фронта, — пересидел их у камина, в своем гигантском кресле, сделанном по специальному заказу.

К журналам, газетам и экстренным выпускам, которые утром и вечером клали возле него на курительный столик, он относился с завидным спокойствием. Эту немую бумагу, испещренную черными типографскими знаками, можно было при желании поднести к глазам, но можно было и пренебречь ею. Бумага была бессильна и безвредна, она не вызывала сострадания. Немногим отличался от нее и радиоприемник у его кресла, который каждый час распирало от новостей; новости эти внесли бы беспокойство в его душу. Но он не желал их слушать. Время от времени он, правда, включал этот ящик, но лишь для того, чтобы порадоваться своей власти над ним и своей безопасности. Он видел, как приемник дрожит и чуть ли не лопается от желания поделиться последними известиями. Ну что ж, он готов был сжалиться над ним, нащупывал ручку настройки: какие-нибудь четверть минуты ящик изливал душу, захлебываясь, произносил несколько слов, но, вырванные из контекста, они были бессмысленны; вот он опять выкрикнул что-то (великое событие в жизни приемника!), однако Гордон Эллисон не давал ему кончить фразу. О нет! Только не это. Так далеко его жалость не простиралась. Пальцы уже снова вертели ручку настройки, и из репродуктора в комнату впархивала танцевальная музыка, столь же невесомая, как дымок сигареты. Последние известия обращались в бегство, оказываясь где-то далеко позади, теперь их не разглядишь даже в бинокль. Усмехаясь, Гордон Эллисон откидывался на спинку кресла, попыхивая трубкой и поглаживая укрощенный ящик. Нет, радиоприемник не мешал ему.

Кто или что могло затронуть Гордона Эллисона?

Приключения лорда Креншоу

Лордом Креншоу нарекли Гордона Эллисона его друзья по названию шоссе и автобусной линии на западе Америки в Голливуде, которая, причудливо петляя, соединяет Ла-Бриа-авеню с бесконечным бульваром Уилаи и, соответственно, наоборот.

Дело в том, что в одном из ранних рассказов Эллисона некий лорд как-то поздним вечером сидел в автобусе на линии Креншоу в Голливуде. Из-за полумрака атмосфера в автобусе была столь таинственной, что слегка подвыпивший лорд потерял сознание, на конечной остановке его разбудили и предложили выйти из пустого автобуса.

Однако лорд предпочел отправиться в обратный путь на той же машине, чтобы несколько прийти в себя; он совершил еще один рейс, но на одной из конечных остановок с ним заговорил приметивший его водитель — он подумал, что элегантно одетый господин — преступник, пытающийся таким образом скрыться от преследования.

Тут вмешалась незнакомая дама: ей представилось, будто она с этим господином вчера вечером вместе ужинала. Господина спросили, куда он едет, но поскольку он не мог или не хотел ответить на этот вопрос, решили узнать, где он живет; на худой конец пусть скажет, как его имя и чем он занимается.

Растерявшийся незнакомец (по-видимому, он чувствовал себя припертым к стене) не нашел ничего лучшего, как назвать себя лордом Креншоу. Фамилия Креншоу сорвалась у него с языка после того, как он остановил взгляд на табличке в автобусе. Титул же лорда незнакомец добавил из головы.

Принцесса из Триполи

— В стародавние времена жил да был один человек…

— О папа, — перебила его Кэтлин, — пусть этот твой человек из стародавних времен не живет больше. Пусть сразу умрет. Он ведь давно уже умер.

— Конечно, умер, Кэтлин. Но я как раз собираюсь вдохнуть в него новую жизнь.

— Не делай этого, папа. На земле и так много живых…

— Кэтлин, не мешай рассказывать. Fair play

[3]

, — перебил ее Эдвард со своего дивана.

КНИГА ВТОРАЯ

Мать на Монмартре

Таков был пространный, длившийся несколько недель рассказ лорда Креншоу; с неожиданной щедростью он внес свой вклад в развлечение и поучение сына Эдварда. Все глубже и глубже увязал лорд в своей истории; публика уже давно забыла, зачем он ее начал, а Креншоу никак не мог поставить точку. Но чем дольше Гордон Эллисон говорил, тем сильнее он увлекал своих слушателей, которые не понимали, что, собственно, приковало их внимание.

И вдруг он кончил. Сложил свои полномочия. Уступил место другим. Ему нечего было добавить. Он свое дело сделал.

Элис посетила сына в его комнате в ненастный ноябрьский день. Сделала вид, будто глядит в окно. Ветер и дождь срывали с деревьев последние листья.

«Вот что было со мной. У меня не оставалось никакой надежды, шли годы. Я вступила на ложный путь, знала это давно, не могла найти свое место, всюду меня подстерегали преграды и препоны; я и шагу не сумела бы сделать. Ничто мне не светило, ни в настоящем, ни в будущем, только в прошлом.

Хвала фантазии

Гости приходили и уходили. Эдвард лежал, как всегда, в полутемном углу на кушетке. Лорд Креншоу, человек, без конца менявший кожу, спустился сейчас со своего трона; сбросил тяжесть с души, блестя глазами и тяжело ступая, он бродил среди гостей, упивался своей победой.

Сияя, Креншоу подошел к кушетке Эдварда, протянул ему руку (почему?); дожидался, когда и сын подаст руку. Эдвард взглянул на него, прищурившись. Отец проследовал дальше.

Недалеко от Эдварда расположился доктор Кинг — врач из клиники — в длинном черном сюртуке. Он сидел рядом с Элис и засвидетельствовал, что Эдвард великолепно выглядит: посвежел, кажется гораздо менее нервным. Курс лечения, который они здесь проводили, — он, как и положено дому Гордона Эллисона, связан с искусством — наводит его, Кинга, на мысль о Библии; чтобы развеселить впавшего в уныние царя Саула, призвали Давида, игравшего на гуслях. Элис бросила на Кинга благодарный взгляд.

— И я подумала об этом, доктор. Он тут лежит, а мы собрались, чтобы изгнать из него злого духа. В Священном писании говорится:

«…и возмущал его злой дух от Господа. И сказали слуги Сауловы ему: вот, злой дух от Бога возмущает тебя. Пусть господин наш прикажет слугам своим, которые пред тобою, поискать человека, искусного в игре на гуслях; и когда придет на тебя злой дух от Бога, то он, играя рукою своею, будет успокаивать тебя. И отвечал Саул слугам своим: найдите мне человека, хорошо играющего… И пришел Давид к Саулу… И когда дух от Бога бывал на Сауле, то Давид, взяв гусли, играл, — и отраднее и лучше становилось Саулу, и дух злой отступал от него».

Рассказ об оруженосце, который потерял свое кольцо

Как-то раз, когда общий разговор стал иссякать, слово взял один из двух гостей в полутемном углу на заднем плане, один из тех двух, кто облюбовал себе местечко под сенью Сократа, а именно — весельчак по натуре железнодорожник Лан.

— Прежде чем лорд Креншоу приступил к своей истории, мы договорились — по его собственному предложению — не дискутировать, а рассказывать, предоставив каждому делать свои выводы. Мы говорили о войне, о причинах войны, о том, что происходило за кулисами… и это тоже не лишнее. Однако что касается меня, то, если мы решим продолжить дискуссию, я хотел бы защитить истины, которые, впрочем, ни к чему не обязывают. Дом — это дом, вол — это вол, а что сверх того — все от лукавого. Впрочем, если кто-нибудь скажет: дом не есть дом, вол не есть вол, я и тут соглашусь.

Лану вторил костлявый сосед с кустистыми бровями — судья; свою речь судья произнес густым басом.

— Пренебрегая опасностью быть уличенным в защите наипошлейшего здравого смысла, я со своей стороны должен признать, что у меня отсутствует вера во всесилие фантазии, в ее абсолютную власть. Разумеется, у меня отсутствует и сама фантазия. Хотя, в принципе, ею наделен каждый человек. — Фантазия связана с причинами чисто личного порядка. Слава богу, всемирная история не имеет с нею ничего общего. Фантазия обусловлена физическим или душевным состоянием человека. Сны можно угадать, если хорошо знать данное лицо. Но, конечно, я исключаю отсюда поэтическую фантазию.

Лорд Креншоу поклонился.

А если бы человек все же существовал?

Не успела маленькая гувернантка звонким голосом досказать свою историю, как в углу, где стоял бюст Сократа, послышался стук отодвигаемого кресла. Заскрипела дверь. Железнодорожник Лан обратился в бегство, чтобы спастись от предстоящей дискуссии. Его сосед Гаррик с неимоверно густыми бровями дымил вовсю и ждал, что будет дальше.

— Трогательная история, — начал разговор лорд Креншоу.

Гувернантка сочла, что ей надо добавить к рассказу еще несколько слов.

— Из моей истории, относящейся к тому же времени, что история Жофи и других трубадуров, видно, как глубоко пустила корни в людях чистая любовь, нежная и восторженная любовь, обожествляющая женщину, видно, что она шла от самого сердца. Любовь эта возникает в нас, мы ее порождаем. Движение за женскую эмансипацию? Не думаю. Скорее это было вполне человеческое чувство, только более возвышенное, чистое, искреннее чувство мужчины к женщине.

— Не спорю, — благосклонно заметил лорд Креншоу. — Но если подойти ближе, вернее, если посмотреть на вещи с более далекого расстояния, мы, возможно, увидим их в ином свете.

Джеймс Маккензи

На вилле Гордона Эллисона их было тогда больше, чем четверо. Тихая, мягкая Элис, порхавшая по дому, сочла, что ей надо заручиться поддержкой своего брата Джеймса Маккензи, который руководил отделом университетской библиотеки в городе Н., и она пригласила его к себе. Теперь в доме жил этот старый холостяк, профессор. Он взял отпуск, чтобы закончить свою работу о кельтской старине.

Элис вела с ним долгие и бурные споры — то в комнате для гостей, то в своем будуаре, то в саду, если погода благоприятствовала (но только тогда, когда поблизости не было Эдварда).

Профессор Маккензи — на четыре года старше Элис — был похож на сестру фигурой, тонкими чертами лица и обходительностью; он слушал, как всегда, внимательно и свое мнение высказывал с осторожностью. Человек состоятельный и светский, он углубился в столь далекий от жизни предмет, как кельтская старина, для собственного удовольствия и для того, чтобы чем-то заняться; на вопросы, мучившие сестру, он отвечал так, как отвечал бы любой всесторонне образованный человек. Успокаивал Элис, а сам не верил ни единому слову ее сообщений об Эдварде и о его болезни. Типично дамский диагноз! Маккензи много путешествовал, с домом зятя и сестры был знаком не так уж хорошо; кроме того, всякие семейные истории внушали ему отвращение. Рассказы Элис звучали абсолютно фантастически. Странно, что сестра вообще до этого додумалась, но она всегда была поэтической, экзальтированной натурой. А теперь заразилась от сына истерией.

Сколько всего она «открыла» в Эдварде, сколько напридумала, нежная, тонкая Элис! Во всяком случае, она показала себя истинной женщиной, каковой профессор Маккензи до сих пор ее не считал. Сестра была эстеткой, фантазеркой, вот почему ей так импонировал Гордон Эллисон. Но теперь она вторгалась в жизнь. Делала объектами своих фантазий Гордона и Эдварда! Не хотелось бы Джеймсу очутиться в шкуре Гордона. Как ученый он знал, что в основе любых мифов, в частности, в мифе, созданном сестрой, лежат события большой давности. Поэтому он укорял сестру за то, что она, полагаясь на свою память, поддается заблуждению: в действительности все происходило иначе. Кто может восстановить ход событий без документов? И вообще — зачем все эти изыскания? Ведь, по-видимому, все как-то уладилось. Болезни излечены.

Элис заговорила об Эдварде. Но брат считал, что ее психологические построения смехотворны. Все дело в некоей духовной эпидемии, которая ныне свирепствует. Не надо было ничего затевать. Брать мальчика в дом.

КНИГА ТРЕТЬЯ

Можно ли усмирить вепря?

Такова была грандиозная история о короле Лире — или о queen Лир, — которую предложил собравшимся Джеймс Маккензи, изысканный интеллигент, профессор, брат Элис; одновременно это была третья по счету повесть после повестей о трубадуре и об оруженосце и его кольце. Собственно говоря, Маккензи должен был по желанию своего племянника рассказать «Гамлета». Но это его пугало. Вначале, в перерывах между отдельными частями повествования, Эдвард напоминал дяде о его обещании, но в ответ слышал стандартную фразу: «Потом. Дай мне сперва закончить». И вот он закончил.

Хозяин дома, лорд Креншоу, был чрезвычайно доволен и даже растроган рассказом своего гостя и зятя. Он поздравил его и, к вящему удивлению некоторых присутствующих, отметил, что в этом дружеском кружке победил выдвинутый им тезис — дескать, не существует той «реальности», какую мы себе представляем, ее подменили пестрые картины, игра воображения; более того, именно эти последние и формируют окружающий мир, независимо от воли индивида. Особенно трогательным в истории Лира показалось ему то, что жертва, то есть Лир, оборонялся от чуждой ему идеи королевской власти, идеи, которой его хотели связать.

Никто не перебивал хозяина дома. Потом вдруг раздался тихий грустный голосок гувернантки:

— Неужели Лир и впрямь должен был так кончить? Неужели его судьба не могла повернуться иначе и для него не было спасения? Ведь в первом браке он вел себя вполне человечно.

Гордон Эллисон ответил:

Мягкая терапия Маккензи

Джеймс Маккензи явился к своему племяннику.

Маккензи:

— Ты втравил меня в этот рассказ, мальчик. Смотри же, не слушай злых духов, если они соблазняют тебя. В последние недели я наблюдал за тобой каждый вечер. Ты был в постоянном напряжении… А я-то надеялся, что отвлеку тебя.

Издав смешок, Эдвард покачал головой.

Маккензи:

Голубое платьице Элис

Это заметили все: ему становилось лучше. Однако физическое улучшение имело свои последствия и устраивало далеко не каждого. Теперь Эдвард на костылях бродил по дому, медленно поднимался по лестницам, наносил визиты. Он ощутимо вмешивался в жизнь домашних.

Его деревянные костыли со стуком и грохотом передвигались по коридорам и лестницам. Протез тяжело ударял в пол и поскрипывал. Эдвард был в непрерывном движении, его беспокойный дух чего-то искал, выпытывал, спрашивал, прислушивался.

Сын вторгался к отцу. Поднимался из своей комнаты на второй этаж, проходил по коридору и, не постучавшись, открывал дверь — так, словно это была его комната. Слегка кивнув, садился на первый попавшийся стул. Он не начинал разговора первый. Ждал, пока отец спросит, не надо ли ему чего-нибудь. Эдвард отвечал, что ничего не надо; иногда он просто отрицательно качал головой. Так он сидел, присутствовал. Неясно, чего он ждал.

Гордон Эллисон делал вид, будто он пишет или читает. Но вот уже несколько месяцев, как он работал нерегулярно. Он даже стал отвыкать от своего просторного кресла. Теперь он зачастую скрывал от домашних свое времяпрепровождение (Кэтлин была бы им очень довольна). Он разгуливал взад и вперед по толстому ковру. Садился только для того, чтобы перевести дух. Иногда стоял у окна и смотрел в сад. В его комнате был большой балкон, и время от времени Гордон ощущал потребность выйти на воздух. Речь могла идти только о том, чтобы постоять на балконе, но там его сразу заметили бы. Он обычно не осмеливался на это, хотя комната часто казалась ему настолько тесной, что он задыхался.

Гордон Эллисон разлюбил свою работу. Сочинительство вызывало у него отвращение. Он уже почти радовался, когда являлся Эдвард. Пускай приходит, пусть, пусть!

Сцены в преисподней

Однажды утром Элис вышла из своих апартаментов на втором этаже, где находились спальни, чтобы спуститься вниз. На лестничной площадке на стуле сидел Эдвард — она не слышала, как он поднялся, — и внимательно разглядывал картины, развешанные по стенам. Элис поздоровалась с сыном. Эдвард спросил, куплены ли картины вместе с домом или же принадлежали их семье раньше.

Элис:

— Это старые картины. Их повесил отец.

— Отец их приобрел?

— Возможно. Почему они тебя заинтересовали? Особой ценности эти картины не представляют.

Плутон и Прозерпина

Прозерпина была дочерью Деметры, богини земледелия и плодородия. Шалунья Прозерпина жила на нашей земле. Она играла с нимфами леса и полей неподалеку от дымящегося черного вулкана Этны в Сицилии, вулкана, изрыгающего огонь из земных недр. Там играла Прозерпина, и потому земля в тех краях была богатой. Однако богиня всего этого не знала.

И вот как-то раз в предвечерних сумерках из курившейся расселины появился Плутон на своей колеснице, запряженной парой вороных лошадей. Кони бежали рысью по мягкой земле, и тут вдруг Плутон услышал смех, оглянулся и увидел на открытой лужайке пляшущих нимф. Он сразу заприметил Прозерпину. Она была выше своих подруг и роскошней одета. Прозерпина плясала вместе с нимфами, радостная и прекрасная, недостижимо прекрасная. Черные волосы ее развевались, она самозабвенно кружилась, гордая и счастливая. Губы ее раскрылись. Она источала блаженство юности.

У Плутона перехватило дыханье. Его как ножом полоснуло по сердцу. Он осадил коней. Колесница беззвучно остановилась. Дым вулкана окутал ее. Из-за этой дымовой завесы Плутон следил за происходящим. Он принял решение.

Ослабил поводья, и кони поскакали медленней, въехали в круг нимф.

Нимфы кинулись врассыпную, издавая крики ужаса. Они пытались забраться в густой кустарник. Но Плутон не терял из вида Прозерпину. Подъехал к ней вплотную, наклонился и свободной левой рукой перебросил юную красавицу в движущуюся колесницу. И вот кони, выбивая искры, помчались прочь.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

Пьеса

День рождения лорда Креншоу.

Ожидалось много гостей. Дом украсили, в саду протянули гирлянды, повесили цветные фонарики.

Когда стало известно, когда оповестили о том, что у лорда Креншоу юбилей, все совершалось как бы само собой. Таков был ответ на письма и уведомления. Внешний мир намеревался вторгнуться в этот дом. За спиной лорда Креншоу, прославленного литератора, выросла толпа почитателей. Она окружила его, она его защищала. Дело в том, что персонажи Эллисона заняли свое место в сердцах многих людей. Образы эти как бы возглавляли паломников, именно они вели публику в дом лорда Креншоу. Люди кланялись, персонажи кланялись и жали руку своему создателю. Разве не закономерно было, что… кто-то действует? Разве не закономерно было, что кто-то принимает активное участие? Или же и на этот раз все самоустранятся?

Целый день к воротам подъезжали машины. Чужие люди заполнили весь дом до самого верхнего этажа: гости смеялись, болтали, окликали друг друга. Все принарядились, сам лорд Креншоу, жирный, веселый, жизнерадостный, щеголял в длинном черном сюртуке. Эдвард надел военную форму. Поначалу он не хотел облачаться в нее дома. Но Гордон Эллисон выразил это желание. Элис полдня промучилась, потом заставила себя попросить Эдварда, выдав предложение за свое. К ее удивлению, он не стал спорить. Наоборот, идея пришлась ему по вкусу; уже накануне он расхаживал в форме. («Твой меч, о Эдвард, Эдвард, от крови красен был. Твой меч от крови красен был».)

В торжественный день мать прикрепила к френчу Эдварда военные награды.

Разоблачение

На следующий день дом приобрел свой обычный вид. И гости и сам Креншоу отдыхали и почти не показывались.

Однажды, спустя несколько дней после празднества, Эдвард зазвал мать к себе в комнату и попросил рассказать конец истории Феодоры. Элис неохотно пошла к нему, сославшись на то, что скверно провела ночь. Несколько минут она сидела, не говоря ни слова, потом все же начала рассказывать. Она казалась хмурой, напряженной, смотрела отсутствующим взглядом; такой он ее еще никогда не видел. Что-то занимало ее мысли.

Элис сказала, что после всех злоключений с мужьями, после собственных переживаний Феодора отказалась от мирской жизни и прокляла свое женское естество. Она остригла волосы и надела мужской костюм. Жила в монастыре, умерщвляла плоть. В конце концов кающуюся Феодору приняли в обитель под именем брата Феодора. Можно было бы многое рассказать о жизни Феодора. Но не стоит. Позже брата Феодора обвинили в том, что он соблазнил женщину, которая родила в монастыре ребенка; отцом его якобы был Феодор. Он обесчестил женщину. В ту пору Феодор тяжело заболел, и всем было ясно, что он скоро умрет, быть может раскаявшись в своем поступке. Брат Феодор, совершенно заброшенный, умирал в келье. Однако в ночь его смерти настоятелю приснился сон: он увидел, что из монастыря вознеслась на небо праведница; ангелы приветствовали некую Феодору, раскаявшуюся грешницу, посвятившую себя Богу. Рано утром настоятель вместе с монахами, которым он открыл свой сон, вошел в келью больного брата. Тот лежал мертвый. Рубаха на его груди была раскрыта. И когда монахи осмотрели тело, то поняли, что перед ними — усопшая женщина.

Так умерла Феодора. Такова была ее жизнь.

— Никто не сжалился над ней? Она никому не открылась?

Долгая ночь лжи миновала

Несколько дней в доме скрывалось бегство Гордона. Возможно, он всего лишь уехал в Лондон, чтобы собрать материал для своей новой книги.

Но время шло, издательства посылали запросы, надо было подписывать чеки — утаивать правду стало невозможным: Гордон уехал… уехал, не оставив адреса.

В мгновение ока в литературных кругах распространились слухи. В дом пришли люди из полиции, дабы узнать, в чем дело. Госпожа Элис отмела все подозрения, заметив, что Гордон Эллисон время от времени исчезал бесследно, ибо ему требовался абсолютный покой. В былые времена, лет десять или двадцать назад, этого никто не замечал; публика не занималась тогда столь пристально личной жизнью Эллисона.

Это объяснение как нельзя лучше соответствовало тому, что говорили шепотом решительно все. Гордон Эллисон страдал от присутствия сына, инвалида войны. Он уступил настояниям жены, и потому сына взяли в дом… Однако это оказалось выше его сил.

Подлинная история Гордона Эллисона

Страшные ощущения прошли; Элис больше не чувствовала себя оглушенной, выброшенной из жизни, раздавленной, разбитой. У нее появилось желание двигаться. Какая-то сила заставляла ее пробираться через весь дом к комнатам Кэтлин и Гордона.

Вот она остановилась перед дверью Кэтлин.

…Слева ряд окон, справа — множество обитых дверей. Сестра открыла одну дверь, Кэтлин скользнула в маленький предбанник. Он лежал спиной к двери. «А теперь иди ты». В этой комнате был ее сын. Вдруг он задвигался. Он повернул лицо к двери: два широко раскрытых глаза взглянули на нее. Она оделась как молоденькая девушка: на голове плоская соломенная шляпа с широкими полями, на груди — букет. Его губы шевелились, уголки губ подергивались. Он грезил. Летчик! Застонал. А потом на лице у него появилось то злое выражение и выражение ужаса, безымянного ужаса. Его хотят избить… Его хотят убить. Он скрежетал зубами. Оскалил зубы… Я упала в обморок.

Она поплелась вверх по лестнице, к двери Гордона.

…Я надела голубое платьице. И шла рука об руку с Эдвардом. С той поры пролетела целая вечность, это было в какой-то другой жизни. Гордон стоял у двери и глядел в пространство.

Как Плутон похитил Прозерпину

— Да, ты получишь объяснение. Надеюсь, оно тебя не очень взволнует. Раньше я не смогла бы его дать. Но теперь он покинул дом, который я построила вместе с ним. Наша семья распалась. Только ты и я еще держимся вместе.

Эдвард! Человек не должен соединять то, что разделено Богом. В любовных повестях и драмах обычно рисуются мужчины и женщины, которые тянутся друг к другу, но которых разлучают либо родители, либо обстоятельства. Чаще, однако, в жизни происходит обратное, Эдвард.

Я была молоденькая, веселая и наивная девушка, чем-то похожая на дочь богини Деметры — позже ее увидел во мне Гордон Эллисон.

(Вся ли это правда, Элис? Ты ведь знаешь, что это неправда. Теперь ты знаешь это наверно, но все равно говоришь.)

— Ты не застал в живых моего отца и мою мать, Эдвард. У нас с дядей Джеймсом была счастливая юность. Отец был владельцем крупной типографии, богачом. Я училась чему хотела. Много путешествовала с мамой и компаньонкой. Дядя Джеймс взял меня с собой во вторую поездку в Индию. Да, я была в Индии.

КНИГА ПЯТАЯ

Дева Персефона

«Персефона, ты не смогла остаться девственницей. Ты сочеталась браком со змеем, когда превратившийся в змея тучегонитель-Кронион проник в темную глубь твоей девичьей опочивальни. От этого брака родился Дионис, который пытался сесть на трон рядом с самим Зевсом».

Под лучезарным небом при почти африканской жаре среди пробковых дубов и пальм разгуливала Элис, которая звалась когда-то Элис Эллисон. Перед ее глазами была знойная высохшая земля, такая же, как перед глазами трубадура Жофи Рюделя из Блэ.

Благородный рыцарь любил принцессу Триполийскую. Любил ее за вечную юность. Все пилигримы из Антиохии рассказывали о ней. Жофи воспевал ее. Он так страстно желал увидеться с принцессой, что взял крест и сел на корабль, но по дороге тяжко заболел. Полумертвого его отнесли на заезжий двор в Триполи. Туда явилась принцесса и заключила рыцаря в свои объятья. Тут трубадур открыл глаза и опять обрел дар речи. Он снова начал восхвалять и превозносить принцессу. И умер в ее объятиях.

Принцесса похоронила трубадура в Триполийском храме. И в тот же день постриглась в монахини.

Современная адская кухня

В Париже она пришла в институт красоты — на современную адскую кухню. И предоставила себя в распоряжение специалистов. Кроме низшего женского персонала, в институте практиковали врачи. Элис легла в эту клинику, в которой занимались не только косметикой. Там царил культ тела; и именно это Элис устраивало.

Для нее открылся новый мир, на небосклоне засияло новое солнце, радостно-дружелюбное, светлое, совсем не похожее на тусклую луну, светившую ей еще только вчера. Ах, в каком неверном свете она видела раньше мир. Тело, живая плоть были в забвении, корнями человеческой жизни пренебрегали и притом удивлялись нежизнеспособности окружающего, тому, что листья желтели, цветы не расцветали. Люди горевали, а под конец отчаивались и хотели вовсе не рождаться на белый свет. Но боже, что это были за безумные садовники. Кого они винили? Разве вам не ясно, что вы просто не умеете обращаться с живой природой?

Элис ухаживала за своим телом, холила его, наводила красоту. Она делала все возможное, выискивала разные способы, чтобы забыть прошедшие годы, которые принесли ей такую усталость. Отныне Элис запрещала себе думать о вещах, которые мучили ее. Она прятала старые мысли в себе куда тщательней, нежели прячут разломанный ненужный хлам на чердаке и тряпки в ящике.

Молодая, чрезвычайно любезная, элегантная дама, которая стояла во главе института красоты и говорила так умно и обдуманно, не уставала внушать Элис:

— Моя дорогая милостивая государыня, если вы станете предаваться скорби, мы не продвинемся вперед. Скорбь обезображивает. Она будет мешать тем процедурам, которым мы вас здесь подвергнем. Наш институт, как правильно заметила одна клиентка, увы, раньше времени выписавшаяся от нас, это не просто большое предприятие и не набор косметических средств — а мировоззрение. При соответствующем мировоззрении курс лечения удается, без него — не удается.

Сюзанна и Элис

Та Элис, которая была женой Гордона Эллисона и жила в Англии, была хрупкой и худенькой, небольшого роста. Теперь она делала из своих рыжевато-каштановых волос высокую прическу, ходила на высоких каблуках, гордо и грациозно покачиваясь. Лицо ее было ласково-томным, женственным, и она научилась одаривать людей чарующей улыбкой, словно сатана послал ее на землю специально, чтобы совращать сильный пол. Большие глаза Элис сохранили свою глубину.

Каждый день Элис по многу часов просиживала в шезлонге. Она не читала, иногда с кем-нибудь болтала, иногда разглядывала репродукции в альбомах, картинки в книгах. Самочувствие у нее было хорошее. С каждым днем она все больше проникалась ощущением довольства и счастья.

Тяжелые мысли уже не посещали ее; умная Сюзанна (она часто приходила к Элис в гостиницу) сказала, что это — первый, заранее запланированный результат лечения; с помощью ванн, массажа, инъекций, таблеток организм восстанавливает силы, становится таким, каким ему следует быть. И это — не черная магия, а лечение; именно оно возвращает телу молодость и радость существования, возвращает то, что дремало в нем и ожидало своего пробуждения.

— Мы в нашем институте просто слесари, мы открываем замки, которые наши пациенты не могут сами открыть. И изготовляем новые ключи. После пациент получает свое собственное имущество. Вот и все.

— Я чувствую себя хорошо, Сюзанна. И я охотно поделилась бы с вами тем, что имею… Конечно, если вам требуется.

Картины

Элис разглядывала картины. Они говорили ее душе больше, чем стихи. Сюзанна рекомендовала своей пациентке это занятие, чтобы не напрягать ум.

Элис расставила по комнате прекрасные репродукции Коро. Цвет оказывал на нее чарующее действие: ослепительные, переходящие один в другой теплые тона. Окружающий мир казался Элис преображенным. И что за существа его населяли!

Все я познаю чувствами, думала Элис, и мне это нравится. Мой ум стал хилым, а мысли такими сбивчивыми, они бастуют. Соберу ли я их вообще? Зато мой внутренний мир… по-моему, я скоро обнаружу другой внутренний мир. Дорога к нему идет через глаза и уши, через чувства.

Да, Элис казалось, что в ней создается нечто новое и что ей надо охранять это нечто, словно беременной женщине свой плод. Главное, избегать мыслей, это же проповедовал ее брат Джеймс. Не правда ли?

Картина называлась «Торс».

У моря

Она обрела полную свободу.

И перед ней расстилались бескрайние морские просторы; серый древний океан был подобен слону, который опустился на колени и бил себя по ногам и по спине хвостом.

Необъятная гладь океана — соленые воды — уходила куда-то вглубь, где скрывались рыбы и жуткие моллюски, жившие в вечной темноте. А потом океан начинал яриться, поднимал высокие волны. Массы воды хотели взобраться к небу, залить все вокруг, они затопляли сушу, прибрежную полосу, но потом покорно возвращались назад, их уделом было не выходить из своих берегов, зато, когда разыгрывалась буря, волны кидали корабли вверх и вниз и сталкивали их и разбивали в щепки.

Но как бы высоко ни вздымались волны, они не переходили определенных пределов; воздух оставался чист, небо было недосягаемо, а звезды, прекрасные бесчисленные звезды, усмехались, разглядывая всю эту катавасию; между звездами поднимались то луна, то солнце. Единственное, что оставалось океану, это отражать небо и покачивать его отражение.

Белые чайки летали над тяжело дышащим океаном, приговоренным к вечному покою. Чайки стонали, кричали, махали крыльями, водная громадина была для них лоханью с едой. Счастливые и надменные, они парили над водой, над связанным по рукам и ногам затонувшим титаном, который уже примирился со своей жалкой участью. Время от времени океан как бы щелкал кастаньетами, услаждая слух чаек музыкой — он плескался, булькал, бился о песок — словом, старался, как мог. Чайки знали его голос. И радовались ему. А теперь океан притих. Правда, откуда-то издалека долетал глухой гул, какой-то рык, словно бы возникший в глотке бессловесного чудовища.