Собрание сочинений в 50 томах. Том 13. Шевалье д'Арманталь. Дочь регента

Дюма Александр

Александр Дюма

Шевалье д'Арманталь

Роман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

КАПИТАН РОКФИНЕТ

22 марта 1718 года, в четверг, на третьей неделе великого поста, около восьми часов утра, на том конце Нового моста, который выходит на Школьную набережную, можно было видеть осанистого молодого дворянина верхом на прекрасной испанской лошади. Он так прямо и так твердо держался в седле, точно его поставил тут часовым сам начальник полиции мессир Вуайе д’Аржансон.

Он уже около получаса провел в ожидании, с нетерпением поглядывал на часы башни Самаритянки, когда наконец с удовлетворением остановил свой взор на человеке, который, выйдя с площади Дофина, повернул направо и двинулся в его сторону.

Тот, кто имел честь привлечь таким образом внимание всадника, был дородный молодец пяти футов восьми дюймов ростом, без парика, с копной тронутых проседью черных волос, наполовину в штатском, наполовину в военном платье с бантом, который первоначально был пунцовым, но под действием дождей и солнца стал оранжевым. Он был вооружен длинной шпагой, висевшей горизонтально и нещадно бившей его по икрам; на голове у него была шляпа, которую, по-видимому, когда-то украшали перо и позумент и которую, вероятно в память о былом великолепии, ее владелец так заламывал на левое ухо, что, казалось, она лишь чудом держится в этом положении. На вид этому человеку было лет сорок — сорок пять. Он шел вразвалку, никому не уступая дороги, одной рукой подкручивая ус, а другой подавая коляскам знак проезжать, и в его лице, походке, осанке — словом, во всей стати — сквозила такая беспечная удаль, что всадник, следивший за ним глазами, не мог удержаться от улыбки и проговорил сквозь зубы:

— Кажется, это то, что мне нужно!

Придя к этому выводу, молодой сеньор направился прямо к вновь прибывшему, явно намереваясь с ним заговорить. Тот, хотя и не знал всадника, понял, что зачем-то ему понадобился, тотчас остановился напротив башни Самаритянки и, выставив правую ногу в третью позицию, одну руку положив на эфес шпаги, а другою подкручивая ус, стал ждать, что скажет незнакомец, ехавший ему навстречу.

II

ДУЭЛЬ

Как только де Лафар, де Фаржи и де Раван увидели своих противников, показавшихся в повороте аллеи, они направились им навстречу. Когда расстояние между ними сократилось до десяти шагов, те и другие сняли шляпы и, раскланявшись с изысканной учтивостью, отличавшей аристократов XVIII века при подобных обстоятельствах, сделали еще несколько шагов с непокрытой головой, так любезно улыбаясь, что в глазах прохожего, не осведомленного о причине их свидания, они сошли бы за друзей, обрадованных встречей.

— Господа, — сказал шевалье д’Арманталь, которому по праву принадлежало слово, — я надеюсь, что ни за вами, ни за мной никто не следил, но час уже не ранний, и здесь нам могут помешать. Я полагаю поэтому, что прежде всего было бы хорошо найти более уединенное место, где нам будет удобнее уладить небольшое дело, ради которого мы собрались.

— Господа, — сказал де Раван, — я укажу вам такое место: всего лишь в ста шагах отсюда есть настоящая обитель отшельников; вам покажется там, что вы удалились в пустынь.

— Что же, последуем за шевалье, — сказал капитан. — Устами младенца глаголет истина!

Раван обернулся и смерил взглядом нашего друга, украшенного оранжевым бантом.

III

ШЕВАЛЬЕ Д'АРМАНТАЛЬ

Шевалье Рауль д’Арманталь, с которым, прежде чем перейти к дальнейшему повествованию, необходимо ближе познакомить наших читателей, был единственным отпрыском одного из лучших семейств провинции Ниверне. Хотя его семья никогда не играла значительной роли в истории, она тем не менее была не лишена известности, которую приобрела отчасти благодаря самой себе, отчасти благодаря брачным союзам. Так, отец шевалье, господин Гастон д’Арманталь, возымев фантазию ездить в королевских каретах, в 1672 году прибыл в Париж и, преодолев все препятствия, доказал, что ведет свой род с 1399 года; это была геральдическая операция, повергшая в смущение, если верить парламентской записи, не одного герцога и пэра. С другой стороны, его дядя по материнской линии, господин де Ториньи, пожалованный орденом Святого Духа в 1694 году, признался, указывая на шестнадцать колен своего рода, что в его жилах, как тогда говорили, течет главным образом кровь д’Арманталей, с которыми его предки на протяжении трехсот лет были связаны брачными союзами. Этого было достаточно, чтобы удовлетворить требованиям аристократии той эпохи.

Шевалье был ни беден ни богат: иначе говоря, его отец оставил ему землю близ Невера, которая приносила около двадцати или двадцати пяти тысяч ливров годового дохода. В провинции на эти деньги можно было жить очень широко, но шевалье получил блестящее образование и был весьма честолюбив; поэтому, достигнув совершеннолетия, в 1711 году он покинул провинцию и приехал в Париж.

Первый визит он нанес графу де Ториньи, на которого очень рассчитывал в своем стремлении быть представленным ко двору. К несчастью, в это время граф де Ториньи и сам уже не бывал при дворе. Но, поскольку он всегда вспоминал, как мы уже сказали, с большим удовольствием о роде д’Арманталей, он отрекомендовал своего племянника шевалье де Вилларсо, а шевалье де Вилларсо, который ни в чем не мог отказать своему другу графу де Ториньи, ввел молодого человека в салон госпожи де Ментенон.

У госпожи де Ментенон было одно хорошее качество: она сохраняла дружеские чувства к своим прежним любовникам. В память о своей былой близости к шевалье де Вилларсо она как нельзя лучше приняла д’Арманталя, и, когда несколько дней спустя маршал де Виллар приехал засвидетельствовать ей почтение, она так настоятельно рекомендовала ему своего молодого протеже, что маршал, радуясь случаю сделать приятное этой королеве in partibus, ответил, что с этого дня он зачисляет д’Арманталя в свою свиту и постарается предоставить ему все возможности оправдать доброе мнение, которое благоволила иметь о нем его высокая покровительница.

Для шевалье было большой радостью, что перед ним открывается такая карьера. Вопрос о предполагавшейся кампании был окончательно решен. Людовик XIV вступил в последний период, в пору превратностей судьбы. Таллар и Марсен были разбиты при Гохштедте, Вильруа — при Рамильи, и сам Виллар, герой Фридлингена, потерпел поражение от Мальборо и Евгения в знаменитой битве при Мальплаке. Вся Европа, на время подавленная Кольбером и Лувуа, поднялась против Франции. Положение было до крайности тяжелым. Король, словно отчаявшийся больной, ежечасно меняющий врачей, что ни день сменял министров, и каждый из них обнаруживал свою беспомощность. Франция была уже не в силах вести войну и не могла добиться мира. Напрасно соглашалась она предоставить Испанию самой себе и сократить свои границы. Этого унижения было все еще недостаточно: от короля требовали, чтобы он, сдав в обеспечение договора крепости Камбре, Мец, Ла-Рошель и Байонну, пропустил через Францию вражеские войска, посланные прогнать его внука с испанского трона, если только он не предпочитает действовать сам, обязавшись в течение года силой лишить его престола. Вот на каких условиях предлагалось перемирие тому, кто одержал блистательные победы в бельгийских дюнах — под Сенефом, Флёрюсом, Стенкеркеном — и при Марсилии; тому, кто доселе держал мир и войну в поле своей королевской мантии; тому, кого именовали великим, бессмертным властителем, раздающим короны и карающим нации; тому, наконец, ради кого в течение полувека тесали мрамор, лили бронзу, слагали александрийские стихи, курили фимиам.

IV

БАЛ-МАСКАРАД ТОГО ВРЕМЕНИ. «ЛЕТУЧАЯ МЫШЬ»

Балы в Опере пользовались тогда бурным успехом. Это было новейшее изобретение шевалье де Буйона, которому за столь важную услугу, оказанную легкомысленному обществу того времени, простили титул принца Овернского, присвоенный им неизвестно на каком основании. Не кто иной, как он, придумал покатый пол, благодаря чему удалось поместить амфитеатр на уровне сцены. Регент, умевший по достоинству ценить всякое благое новшество, назначил ему в награду пенсию в шесть тысяч ливров — вчетверо больше той суммы, которую великий король выплачивал Корнелю.

Прекрасный зал богатой и прекрасной архитектуры, который кардинал де Ришелье обновил первым своим представлением «Мирам», зал, где Люлли и Кино ставили свои пасторали, а Мольер сам играл в своих шедеврах, стал в то время местом встречи всех тех, кто блистал при дворе знатностью, богатством и изяществом.

Д’Арманталь из чувства досады, вполне понятного в его положении, одевался перед балом с особой тщательностью. Поэтому он приехал в Оперу, когда зал был уже полон. У него даже шевельнулось опасение, что маска с лиловой лентой не сможет его найти, поскольку неведомый гений имел небрежность не указать ему места свидания. Он был рад, что решил не надевать маски. Это решение, кстати сказать, свидетельствовало о том, что он был вполне уверен в скромности своих противников, ибо им достаточно было хотя бы словом обмолвиться о дуэли, чтобы он предстал перед парламентом или, по крайней мере, отправился в Бастилию. Но доверие, которое дворяне того времени питали друг к другу, было так велико, что шевалье, проткнув утром шпагой одного из фаворитов регента, без всяких колебаний пришел бы вечером искать приключений в Пале-Рояль.

Первый человек, которого он увидел, был молодой герцог де Ришелье, начинавший пользоваться шумным успехом благодаря своему имени, своим похождениям, элегантности, а быть может, и нескромности. Уверяли, что две принцессы крови оспаривали его любовь, что не помешало госпоже де Нель и госпоже де Полиньяк драться из-за него на пистолетах, а госпоже де Сабран, госпоже де Виллар, госпоже де Муши и госпоже де Тансен делить между собой его сердце.

Подойдя к маркизу де Канильяку, одному из повес, которыми окружал себя регент, называвший Канильяка за напускную чопорность своим ментором, Ришелье начал во весь голос и с громким смехом рассказывать ему какую-то историю. Шевалье был знаком с герцогом, но не настолько близко, чтобы вмешаться в завязавшийся разговор; к тому же он искал не его: поэтому д’Арманталь хотел пройти мимо, но герцог остановил его, удержав за полу фрака.

V

АРСЕНАЛ

Насколько оживленной была беседа на балу, настолько же полным было молчание, царившее во время пути. Приключение, которое вначале имело видимость любовной интриги, вскоре приобрело более серьезный характер и явно оборачивалось политической игрой. Если этот новый поворот и не пугал шевалье, то, во всяком случае, давал ему пищу для размышлений, и эти размышления были тем более глубокими, что д’Арманталь не раз думал потом, что сделал бы он, если бы попал в подобное положение.

В жизни каждого человека наступает момент, решающий все его будущее. Но, как ни важен этот момент, он редко бывает расчетливо подготовлен и предопределен нашей волей; почти всегда на новый, неизведанный путь человека увлекает случай, подобный ветру, уносящему опавший лист, и, раз ступив на этот путь, человек вынужден подчиняться высшей силе и, думая, что следует свободно принятому решению, всегда остается рабом обстоятельств и игралищем событий.

Так было и с шевалье. Мы уже видели, каким образом он попал в Версаль и как если не симпатия, то выгода и даже благодарность должны были связать его с домом старого короля. Д’Арманталь не высчитывал поэтому, чего больше — добра или зла — причинила Франции госпожа Ментенон; он не размышлял над вопросом, имел ли Людовик XIV право или власть узаконить своих побочных детей, не взвешивал на весах генеалогии притязания герцога дю Мена и герцога Орлеанского. Он понял инстинктом, что должен посвятить всю жизнь тем, кто вывел его из безызвестности и привел к славе. И, когда умер старый король и д’Арманталь узнал, что его последней волей было, чтобы регентство получил герцог дю Мен, когда эта последняя воля монарха была попрана парламентом, он счел узурпацией приход к власти герцога Орлеанского и в уверенности, что возникнет вооруженное движение против этой власти, стал ждать, чтобы где-нибудь во Франции развернулось знамя, под которое он мог бы встать, повинуясь голосу совести.

Но, к его великому удивлению, ничего подобного не произошло. Испания, столь заинтересованная в том, чтобы во главе французского правительства стояла особа, настроенная к ней дружественно, даже не выразила протеста. Герцог дю Мен, устав от борьбы, длившейся, впрочем, всего один день, снова отступил в тень, откуда он вышел, по-видимому, против собственной воли. Граф де Тулуз, мягкий, добрый, миролюбивый и почти стыдившийся милостей, которыми были осыпаны он и его старший брат, не давал даже повода заподозрить, что он может когда-нибудь возглавить партию. Жалкая оппозиция маршала де Вильруа ограничивалась мелкими уколами, в ней не было ни плана, ни расчета. Виллар не шел ни к кому, а явно ждал, чтобы пришли к нему. Д’Юксель примкнул к новому двору и принял пост министра иностранных дел. Герцоги и пэры набрались терпения и льстили регенту в надежде, что он отнимет, как обещал, у герцогов дю Мен и де Тулуз привилегии, которыми те пользовались по воле Людовика XIV. Наконец, в самом правительстве герцога Орлеанского чувствовались нелады, недовольство, оппозиция, но все это было неосязаемо, незримо, рассеяно. Нигде не имелось ядра, вокруг которого можно было бы объединиться, нигде не проявлялась воля, которой можно было бы подчинить свою. Повсюду были шум и оживление. Во всем обществе сверху донизу царила жажда удовольствий, заменявших счастье. Вот что увидел д’Арманталь, вот что заставило его вложить в ножны уже наполовину обнаженную шпагу. Шевалье полагал, что он видит выход из теперешнего положения. Однако он был убежден, что задуманное им останется лишь в его голове, ибо те, кто больше всего был заинтересован в результате, о котором он мечтал, считали план его настолько неосуществимым, что даже не пытались чем-либо помочь.

Но с момента когда выяснилось, что он ошибался, что под видимостью смеха и веселья готовится что-то тайное, а беззаботность — лишь завеса, скрывающая работу ради намеченной цели, его настроение совершенно изменилось. Надежда, которую он считал умершей, но которая на самом деле лишь дремала, теперь рисовала ему картины более соблазнительные, чем ему представлялись когда-либо раньше. Предложение, сделанное ему только что, пусть и заключающее в себе преувеличение; будущее, обещанное ему, пусть невероятное, — все это возбуждало его воображение. Ведь в двадцать шесть лет способность уноситься в мечтах — необычайный обольститель: это архитектор воздушных замков, это фея золотых мечтаний, королева безграничной державы. И хотя исполинские расчеты воображения покоятся лишь на сыпучем песке, оно видит их уже осуществившимися, как если бы основой их была неколебимая земная твердь.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

СЕМЬЯ ДЕНИ

Шевалье вслед за аббатом вышел из мансарды и спустился к хозяйке. Госпожа Дени считала, что таким невинным созданиям, как ее дочери, не приличествует завтракать в обществе молодого человека, который, не прожив в Париже и трех дней, уже возвращается домой в одиннадцать вечера и до двух часов ночи играет на клавесине. И, хотя аббат Бриго потратил немало слов, стараясь убедить госпожу Дени, что это двойное нарушение правил внутреннего распорядка, установленных в доме, не должно в ее глазах порочить нравственность молодого человека, за которого он отвечает как за самого себя, он добился лишь того, что девицам Дени было разрешено появиться за столом во время десерта.

Однако шевалье заметил, что, хотя девицам и было запрещено показываться ему на глаза, им, видимо, не возбранялось услаждать его слух. Едва госпожа Дени и ее гости уселись за столом, на котором был сервирован обильный завтрак, состоящий из множества разнообразных блюд, аппетитных на вид и превосходных на вкус, как за стеной послышались прерывистые аккорды клавесина и зазвучал голос, не лишенный силы, но столь часто детонирующий, что плачевная неопытность певицы сразу становилась очевидной. При первых же аккордах госпожа Дени притронулась к руке аббата, а затем с довольной улыбкой несколько мгновений вслушивалась в доносящееся из соседней комнаты пение, от которого у шевалье мурашки побежали по коже.

— Слышите? — сказала она. — Это Атенаис играет на клавесине, а Эмилия поет.

Аббат Бриго кивнул головой в знак того, что наслаждается пением и музыкой, и, слегка наступив на ногу шевалье, дал ему понять, что настала минута сделать комплимент госпоже Дени.

— Сударыня, — тотчас сказал д’Арманталь, отлично поняв, что аббат взывает к его вежливости, — мы должны выразить вам двойную благодарность, ибо вы угощаете нас не только отменным завтраком, но и прекрасным концертом.

II

ПУНЦОВАЯ ЛЕНТА

Однако шевалье д’Арманталя в эту минуту не занимала ни близившаяся развязка драмы, в которой он избрал себе такую ответственную роль, ни мудрая предусмотрительность аббата Бриго, который поселил его в доме, где вот уже десять лет аббат бывал почти ежедневно и не мог поэтому привлечь ничьего внимания своими посещениями, будь они еще даже более частыми; он не думал ни о высокопарной речи госпожи Дени, ни о сопрано мадемуазель Эмилии, ни о контральто мадемуазель Атенаис, ни о шутках господина Бонифаса. Все мысли д’Арманталя были поглощены бедной Батильдой, о которой только что так пренебрежительно отзывались в доме его хозяйки.

Но читатель глубоко ошибся бы, решив, что грубое обвинение господина Бонифаса хотя бы в малой степени повлияло на те смутные и безотчетные чувства, которые шевалье испытывал к девушке. Правда, поначалу слова господина Бонифаса произвели на него тягостное впечатление, и ему стало как-то не по себе. Но даже минутного размышления оказалось для него достаточно, чтобы понять всю невозможность подобной связи. Волею случая у человека низкого звания может вырасти прелестная дочь, судьба может соединить изящную молодую женщину с вульгарным стариком… Но незаконные связи, подобные той, какую подозревали между девушкой, живущей на пятом этаже, и мещанином с террасы, порождаются только страстью или расчетом. Однако любви между двумя этими существами, столь во всем противоположными друг другу, быть не могло. Еще меньше оснований было предполагать, что дело здесь в корысти, потому что, если они и не знали настоящей бедности, то, во всяком случае, не поднимались над уровнем весьма скромной жизни. И даже не той скромной жизни, позлащенной довольством, которую воспевает Гораций и которая протекает где-нибудь в деревенском домике в Тибуре или Монморанси и обеспечивается пенсией в тридцать тысяч сестерций из личных средств Августа или же государственной рентой в шесть тысяч франков, а скромной, убогой и жалкой жизни людей, которые кое-как перебиваются со дня на день и не впадают в нищету лишь благодаря упорному, каждодневному, а нередко и ночному труду.

Единственный вывод, который следовал из всего этого для д’Арманталя, состоял в том, что Батильда, без всякого сомнения, не могла быть ни дочерью, ни женой, ни любовницей его отвратительного соседа, одним своим видом омрачавшего зарождающуюся любовь шевалье. А это значило, что происхождение Батильды связано с какой-то тайной и, следовательно, Батильда была не тем, чем казалась. Таким образом, все объяснялось: аристократическая красота, грация и безупречное воспитание Батильды переставали быть непостижимой загадкой. Ее теперешнее жалкое положение не соответствовало ее происхождению. Очевидно, эта девушка испытала превратности судьбы, которые для человека примерно то же, что землетрясение для города. Что-то в ее жизни рухнуло, и она вынуждена была опуститься до той среды, в которой ныне прозябала.

Шевалье пришел поэтому к убеждению, что может, не теряя уважения к самому себе, влюбиться в Батильду. В поединке с гордостью — своим надменным и вечно брюзжащим врагом — сердце неистощимо на хитрости. Если бы происхождение Батильды было известно, она не могла бы покинуть пределы круга, к которому принадлежала ее семья, — так сказать, Попилиева круга, — но, поскольку ее жизнь была окутана мраком таинственности и она могла выйти из него в сиянии блеска и величия, ничто не мешало человеку, который любил Батильду, вознести ее в своем воображении на такую высоту, какой она сама, быть может, не осмелилась бы достигнуть даже мысленным взором.

III

УЛИЦА ДОБРЫХ РЕБЯТ

В то же воскресенье, часов около восьми, когда вокруг уличного певца, который аккомпанировал себе, одновременно ударяя рукой по тамбурину и звеня тарелками, привязанными к коленям, собралась изрядная толпа, запрудившая улицу Валуа, какой-то мушкетер в сопровождении двух шеволежеров спустился по задней лестнице Пале-Рояля и направился к пассажу Лицея, выходившему, как уже сказано, на улицу Валуа.

Увидев, что толпа преграждает им путь, военные остановились. Посовещавшись, они, видимо, решили изменить свой маршрут, ибо мушкетер, а за ним и оба шеволежера пересекли Двор Фонтанов и свернули на улицу Добрых Ребят. Когда мушкетер, который, несмотря на свою тучность, шел быстрым шагом, поравнялся с домом номер двадцать два, дверь отворилась как по волшебству и, едва мушкетер и оба шеволежера успели войти в дом, тут же захлопнулась.

В тот самый момент, когда военные решили направиться в обход, неизвестный молодой человек в темном костюме, таком же плаще и надвинутой на глаза широкополой шляпе отделился от толпы, окружавшей певца, и, напевая себе под нос на мотив песенки о повешенных «Двадцать четыре, двадцать четыре, двадцать четыре», быстро двинулся к пассажу Лицея. Он прошел его насквозь вовремя, так как успел увидеть, что в названный нами дом входят трое именитых гуляк.

Тогда молодой человек огляделся по сторонам и при свете одного из трех фонарей, которые благодаря щедрости городских властей освещали или, вернее, должны были освещать всю улицу Добрых Ребят, заметил одного из тех толстых угольщиков с лицом, вымазанным сажей, которых так часто на своих полотнах изображал Грёз. Угольщик отдыхал перед особняком Ла Рош-Гюйон, положив свой мешок на каменную тумбу. Молодой человек с минуту помедлил, словно не решаясь подойти поближе, но, когда угольщик сам запел на мотив песенки о повешенных тот же припев, что и молодой человек, последний приблизился к нему без колебаний.

— Значит, вы их видели, капитан? — спросил молодой человек в плаще.

IV

ПРОСТАК БЮВА

Теперь необходимо, чтобы наши читатели разрешили нам познакомить их поближе с одним из главных действующих лиц истории, которую мы начали рассказывать, ибо до сих пор об этом лице было упомянуто лишь мимоходом. Мы имеем в виду того добропорядочного мещанина, который, как мы знаем, отошел от группы горожан, слушавших певца на улице Валуа, и направился к заставе Двух Сержантов как раз в то время, когда уличный артист приступил к сбору денег. Этого же человека вы вновь повстречали, если помните, в самый разгар ночных событий, когда он в поздний час шел по улице Добрых Ребят.

Боже избави нас сомневаться в догадливости наших читателей и предположить, что они не узнали в этом бедняге, которому д’Арманталь так своевременно пришел на помощь, жильца с террасы на улице Утраченного Времени. Но для читателя остается неизвестным, если мы не расскажем об этом подробно, каковы были внешность, нрав и общественное положение этого человека.

Если вы не забыли то немногое, что мы уже имели случай сообщить о нем, то помните, что это был человек лет сорока — сорока пяти. Как известно, после сорока у парижского обывателя уже не бывает возраста, ибо с этого времени он окончательно перестает следить за собой, чем, впрочем, он и раньше особенно не занимался. Он одевается как придется, причесывается как попало, и от этой небрежности заметно страдает его представительность, особенно если он не отличается выгодной внешностью. Именно так и обстояло дело с нашим героем.

Это был человек ростом в пять футов и один дюйм, предрасположенный к полноте и с каждым годом становившийся все более тучным. Черты его лица, никогда не терявшего своего благодушного выражения, нельзя было различить на расстоянии десяти шагов, а волосы, брови, глаза, кожа, казалось, были одного цвета.

Поэтому даже самый одержимый физиономист, поставь он себе целью найти на этом лице приметы значительной личности, отказался бы от своего намерения, как только взгляд его скользнул бы от голубых фаянсовых глаз к низкому лбу или спустился от простодушно приоткрытых губ к двойному подбородку. Он сразу бы понял, что подобным людям неведомы волнения, что страсти их — безразлично, хорошие или дурные — никогда и ни в чем не проявляются, а в их пустых головах не оседает ничего, кроме банального припева какой-нибудь простенькой песенки, вроде тех, что распевают няньки, укачивая детей.

V

ПРОСТАК БЮВА

(Продолжение)

Герцог Орлеанский прибыл со своей армией на следующий день после описанной битвы. Он пожалел об Альбере, как жалеют о погибших храбрецах. Но в конце концов дю Роше погиб как герой, на вражеском знамени, которое он захватил в победоносной атаке. Мог ли мечтать о лучшей смерти истинный француз, солдат и дворянин?

Герцог Орлеанский пожелал собственноручно написать бедной вдове. Если что-нибудь и может утешить жену в таком горе, то именно подобное письмо. Но несчастная Кларисса прочла в нем только одно: у нее нет больше мужа, а у Батильды — отца.

В четыре часа Бюва вернулся из библиотеки. Ему сказали, что Кларисса спрашивала его. Бюва тотчас же спустился к ней. Горе свалило ее. Бедная женщина не плакала, не жаловалась. У нее не было ни слез, ни слов, чтобы выразить свое отчаяние. Пристальный взгляд ее запавших глаз был устремлен в одну точку, как у безумной. Когда Бюва вошел, Кларисса, не обернувшись к нему, даже не повернув головы в его сторону, протянула ему письмо герцога.

Оторопев и растерянно озираясь по сторонам, Бюва силился угадать, что же произошло, но не обнаружил ничего, что бы могло быть путеводной нитью в его догадках. Тогда он перевел глаза на протянутый ему лист почтовой бумаги и прочел вслух:

"Сударыня, Ваш супруг погиб за Францию и за меня. Ни Франция, ни я не можем вернуть Вам его. Но, если Вам когда-нибудь что-либо понадобится, помните, что

мы

у Вас в долгу

.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

ОРДЕН ПЧЕЛЫ

Покинув Бретань, д’Арманталь в указанный день и час, то есть ровно через шесть недель после отъезда из столицы, подъехал в почтовой карете, запряженной двумя лошадьми, ко дворцу Со. На лестнице в два ряда стояли лакеи в парадных ливреях. По всему было видно, что во дворце готовится праздник. Шевалье прошел мимо лакеев, пересек вестибюль и очутился в большой гостиной, в которой уже собралось человек двадцать гостей; они стояли небольшими группами и беседовали в ожидании хозяйки. Д’Арманталь был знаком почти со всеми присутствующими. Здесь среди прочих были граф де Лаваль, маркиз де Помпадур, поэт Сен-Женест, старый аббат де Шолье, Сент-Олер, госпожа де Роган, госпожа де Круасси, госпожа де Шарро и госпожа де Бриссак.

Д’Арманталь направился к маркизу де Помпадур, с которым он был знаком ближе, чем с кем бы то ни было из всего этого благородного и просвещенного общества. Они обменялись рукопожатиями.

Затем, отведя маркиза в сторону, д’Арманталь спросил его:

— Не можете ли вы объяснить, дорогой маркиз, как случилось, что, вопреки ожиданию, я попал не на унылое и скучное политическое собрание, а, судя по всему, на какой-то праздник?

— Право, я сам ничего не могу понять, дорогой шевалье, — ответил маркиз де Помпадур. — Я удивлен не меньше вашего. Ведь я сам приехал из Нормандии.

II

ПОЭТЫ РЕГЕНТСТВА

Однако поспешим сказать в похвалу герцогине дю Мен, что эта знаменитая лотерея, напоминавшая забавы лучших дней салона Рамбуйе, была, в сущности, вовсе не так нелепа, как могло показаться на первый взгляд. Сонеты, эпиграммы, короткие стихи были в те времена в большой моде, ибо как нельзя лучше выражали дух этой легкомысленной эпохи. Мощный костер поэзии, зажженный Корнелем и Расином, начинал угасать, и о его пламени, в свое время осветившем мир, напоминали только искры, которые вспыхивали, озаряя узкий кружок, разлетались по нескольким улочкам и тут же гасли.

Впрочем, не одна мода заставила герцогиню обратиться к поэтической лотерее: поскольку только пять или шесть человек знали об истинной цели праздника, устроенного во дворце Со, нужно было заполнить пустыми забавами те два часа, которые будет длиться ужин, чтобы любопытные взгляды не останавливались с излишней нескромностью на лицах посвященных. Именно для этой цели герцогиня дю Мен придумала одну из тех игр, благодаря которым дворец Со называли Академией остроумия.

Начало ужина, как обычно, прошло в молчании; каждому гостю надо было приноровиться к своим соседям, расположиться на отведенном ему узком пространстве и, наконец, утолить голод, который испытывают даже самые утонченные пасторальные поэты. Однако уже после первого блюда послышался легкий шепот, обычно предшествующий общему разговору. Прекрасная фея Людовиза, не взявшая себе помощника, дабы не показать дурного примера, задумалась, должно быть, над экспромтом, доставшимся ей по жребию, и поэтому была молчалива. Это обстоятельство вполне естественно бросило тень грусти на весь ужин. Малезье почувствовал, что надо спасти положение, и, обратившись к герцогине, сказал:

— Прекрасная фея Людовиза, твои подданные горько сетуют на твою молчаливость, к которой они не привыкли, и поручили мне принести их жалобы к подножию твоего трона.

— Увы, — ответила герцогиня, — вы сами видите, дорогой магистр, что я похожа на того ворона из басни, который, желая уподобиться орлу, пытается унести овечку. Экспромт оказался для меня капканом, и я не могу из него вырваться.

III

КОРОЛЕВА ГРЕНЛАНДЦЕВ

Как легко было догадаться еще во время ужина, праздник, начало которого читатели видели, должен был перейти и действительно перешел из дворцовых зал в парк, где герцогиня дю Мен, как обычно, приготовила для своих гостей немало всевозможных развлечений. И в самом деле, обширный парк замка Со, проектированный Ле Нотром для Кольбера, а затем купленный герцогом дю Мен, превратился под руководством герцогини в поистине сказочный уголок. Просторные французские парки с их зеленой буковой порослью, длинными липовыми аллеями, тисовым кустарником, искусно подстриженным в форме шаров, спиралей и пирамид, куда более подходят для пышных празднеств с балетами на мифологические темы, что были в моде при Великом короле, нежели тесные английские парки, с их извилистыми дорожками и закрывающими горизонт буйно разросшимися деревьями. Парк Со отличался поистине королевским великолепием. Там все поражало и радовало взгляд: искусственные пруды, газоны для игр в серсо, площадки для игры в мяч и возвышающийся посреди озера павильон Авроры, названный так потому, что оттуда обычно подавался сигнал, возвещавший наступление утра и призывающий гостей отправится на покой.

Все гости герцогини дю Мен, выйдя на площадку перед входом во дворец, замерли в восхищении при виде высоких деревьев, прямых и красивых аллей и изящных буковых зарослей, перевитых гирляндами разноцветных фонариков, превращавших темную ночь в ослепительно яркий день. Где-то играл оркестр, и звуки восхитительной музыки неслись по парку. Вдруг в глубине парка появились и в такт музыке стали приближаться к зрителям какие-то странные фигуры. Когда присутствующие разглядели, что по широкой аллее движутся гигантские кегли с королем впереди и шаром, замыкающим шествие, все громко расхохотались. Кегли дошли до вымощенной каменными плитами площадки, расположились в определенном порядке, словно для начала игры, и изящно поклонившись герцогине дю Мен, запели хором жалобную песню о том, что до сего дня несчастная игра в кегли, которой всегда меньше везло, чем играм в серсо и в мяч, была изгнана из парка Со. Кегли просили герцогиню исправить эту несправедливость и позволить им, так же как и прочим играм, развлекать благородных гостей прекрасной феи Людовизы. Эта жалобная песня была написана в форме девятиголосой кантаты и исполнялась под аккомпанемент альтов и флейт, с сольной партией баса, которую пел шар. Хор кеглей произвел большое впечатление своей оригинальностью и виртуозностью. Поэтому все гости поддержали их просьбу, и госпожа дю Мен ее удовлетворила. И тотчас же, словно выражая свою радость, кегли по сигналу шара, который тихо повернулся вокруг своей оси, начали танцевать с такими уморительными ужимками и так забавно покачивая головами, что балет имел еще больший успех, нежели исполненный до него вокальный номер. Герцогиня дю Мен, весьма довольная этим представлением, обратилась к кеглям с шутливой речью, в которой выразила свое сожаление по поводу того, что так долго их не признавала, и свою радость, что наконец с ними познакомилась. Затем она властью Королевы Пчел присвоила им звание "Благородной Игры в Кегли", чтобы они ни в чем не уступали своей сопернице — "Благородной Игре в Гуся".

Как только кеглям была дарована эта милость, они тотчас же удалились, уступив место новой живописной группе, которая уже двигалась по аллее. Это было шествие из семи закутанных в мех фигур с меховыми шапками на головах. Они важно шли вслед за санями, запряженными оленями. Все говорило о том, что группа прибыла с севера: в самом деле, это были посланцы Гренландии, прибывшие к фее Людовизе. Впереди шествовал главный посол в широком балахоне, подбитом куньим мехом, и в лисьей шапке, с которой свисали три хвоста — два по бокам и один сзади.

Когда вся эта группа приблизилась к герцогине дю Мен, посол отвесил ей низкий поклон и сказал от имени всех своих спутников:

— Сударыня, гренландцы на своей национальной ассамблее решили выделить из своей среды самых именитых граждан, чтобы послать их к вашему светлейшему высочеству. Мне выпала честь возглавить это посольство, имеющее целью предложить вам от имени всех гренландцев безраздельную власть над их страной.

IV

ГЕРЦОГ ДЕ РИШЕЛЬЕ

— Наконец-то! — воскликнула герцогиня при виде входящего Ришелье. — Это вы, герцог?.. Боюсь, что вы неисправимы, и ваши друзья никогда не смогут рассчитывать на вас больше, чем ваши любовницы.

— Напротив, мадам, — отвечал Ришелье, подходя к герцогине и целуя ей руку с почтительной простотой человека, для которого женщина есть женщина независимо от ее общественного положения, — напротив, ибо сегодня я, более чем когда-либо, доказываю вашему высочеству, что умею совмещать все.

— Итак, вы приносите нам жертву, герцог, — сказала смеясь госпожа дю Мен.

— И она, честное слово, в тысячу раз больше, чем вы можете себе представить. Вообразите только, кого я вынужден был покинуть!

— Госпожу де Виллар? — прервала его герцогиня.

V

РЕВНОСТЬ

Первое ощущение, испытанное д’Арманталем по возвращении домой, было чувство радости: он, наконец, снова оказался в своей маленькой комнатке, где каждая вещь навевала воспоминания. Хотя шевалье отсутствовал всего шесть недель, можно было подумать, что он покинул свою комнату лишь накануне, ибо госпожа Дени с истинно материнской заботливостью следила, чтобы все было убрано и каждый предмет стоял на своем месте. Д’Арманталь на секунду застыл на пороге со свечой в руке, охваченный трепетом, чуть ли не экстазом: все, что он испытал доселе, поблекло по сравнению с тем, что ему довелось испытать в этой маленькой комнатке. Затем он устремился к окну, открыл его и с несказанной любовью стал смотреть на темное окно соседки. Батильда, должно быть, спала сном ангела, не ведая, что д’Арманталь вернулся, что он стоит здесь и глядит на ее окно, трепеща от любви и надежды, словно — о, невозможное счастье! — окно это сейчас распахнется, и она с ним заговорит.

Д’Арманталь простоял так более получаса, полной грудью вдыхая ночной воздух, который еще никогда не казался ему таким чистым и свежим. И, переводя взгляд от окна к небу и от неба к окну, д’Арманталь почувствовал, насколько необходима ему стала Батильда, насколько глубока и сильна его любовь к ней.

Наконец д’Арманталь понял, что не может же он провести всю ночь, глядя на ее окно, и закрыл свои ставни. Но тут же он предался воспоминаниям, нахлынувшим на него при возвращении. Он открыл спинет, несколько расстроенный во время его долгого отсутствия, и пробежался пальцами по клавишам, рискуя вновь вызвать гнев жильца с четвертого этажа. От спинета он перешел к картону с неоконченным портретом Батильды. Пастель на нем слегка поблекла, но на рисунке по-прежнему можно было увидеть прекрасную и чистую девушку, а рядом с ней — головку сумасшедшей и капризной Мирзы. Все вещи были такими же, какими он их оставил, но с тем налетом легкого разрушения, который время всегда накладывает на предметы, задевая их в полете кончиком крыла. Наконец, вновь остановившись — в последний раз — перед каждой вещью в комнате, д’Арманталь, как это бывает в молодости, вдруг почувствовал непреодолимое желание спать; он лег на постель и уснул, повторяя про себя мотив арии из кантаты, которую пела мадемуазель Бюри, слившаяся в его смутной дремоте перед сном в единый образ с Батильдой.

Проснувшись, д’Арманталь вскочил с постели и бросился к окну. Видимо, он спал долго, ибо солнце стояло уже высоко в небе. Но, несмотря на это, окно Батильды было плотно закрыто. Д’Арманталь взглянул на часы: стрелки показывали десять. Шевалье занялся своим туалетом. Мы уже говорили о том, что он был не лишен некоторого кокетства, более уместного у женщин, нежели у мужчин, но в этом его нельзя было винить: в то время все, даже страсти, отличалось манерностью. На этот раз он стремился подчеркнуть в своем лице не выражение затаенной печали, а открытую радость, вызванную возвращением и озарившую счастьем все его существо. Было ясно, что ему не хватает лишь взгляда Батильды, чтобы почувствовать себя владыкой вселенной. В надежде встретить этот взгляд, он подошел к окну, но окно Батильды было по-прежнему закрыто. Тогда д’Арманталь с шумом раскрыл обе створки окна, надеясь этим привлечь внимание своей соседки, однако в комнате девушки не было заметно никакого движения. Так он простоял около часа. За это время занавеска на окне Батильды даже не шелохнулась. Можно было подумать, что в комнате девушки теперь никто не живет. Д’Арманталь громко кашлял, открывал и закрывал свое окно, отковыривал кусочки штукатурки от стены и кидал их в стекла окна Батильды, но все его ухищрения оставались безрезультатными.

Постепенно его удивление сменилось тревогой. Наглухо закрытое окно свидетельствовало либо о том, что девушки нет дома, либо о том, что случилось какое-то несчастье. Куда же могла уехать Батильда: Какое же событие могло нарушить ровное течение этой спокойной и размеренной жизни? Кто мог ответить на этот вопрос? Никто, кроме добрейшей госпожи Дени. Было вполне естественно, что д’Арманталь, вернувшись домой вечером, явился наутро с визитом к своей хозяйке. Итак, д’Арманталь спустился к госпоже Дени.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I

ЛОВУШКА

На следующий день около семи часов утра, когда короля одевали, господин первый дворянин королевских покоев вошел к его величеству и доложил ему, что его королевское высочество герцог Орлеанский просит разрешения присутствовать при его туалете. Людовик XV, который еще не привык решать что бы то ни было самостоятельно, обернулся к седевшему на самом незаметном месте в углу опочивальни епископу Фрежюсскому словно для того, чтобы спросить у него, как надобно поступить. В ответ на этот безмолвный вопрос епископ не только кивнул головой в знак того, что следует принять его королевское высочество, но и, тотчас же поднявшись, сам пошел открыть ему дверь. Регент на минуту задержался на пороге, чтобы поблагодарить Флери, потом, окинув взглядом спальню и убедившись, что маршал де Вильруа еще не прибыл, направился к королю.

Людовик XV был в то время красивым девятилетним ребенком с каштановыми волосами, черными глазами, вишневым ртом и розовым лицом, которое порой внезапно бледнело, как и лицо его матери Марии Савойской, герцогини Бургундской. Хотя характер его далеко еще не определился из-за противоположных влияний, которым подвергался король вследствие разногласий между его двумя воспитателями — маршалом де Вильруа и епископом Фрежюсским, во всем его облике, даже в манере надевать шляпу, было что-то пылкое и энергичное, выдававшее правнука Людовика XIV. Вначале король был предубежден против герцога Орлеанского, которого ему всячески старались представить самым враждебным ему человеком во Франции, но вскоре он почувствовал, как мало-помалу при встречах с регентом это предубеждение рассеивается, и инстинктом, так редко обманывающим детей, распознал в нем друга.

Со своей стороны герцог Орлеанский относился к королю не только с должным уважением, но и с самой нежной предупредительностью. Немногие дела, доступные пониманию юного короля, регент всегда отдавал ему на рассмотрение, освещая их с такой ясностью и с таким умом, что труд политика, который был бы утомительным для царственного ребенка, если бы к нему приобщал его кто-либо другой, становился для него своего рода приятным развлечением. Нужно также сказать, что почти всегда этот труд вознаграждался прекрасными игрушками, которые Дюбуа выписывал для короля из Германии и Англии.

Итак, его величество принял регента с приветливейшей улыбкой и в знак особенной милости протянул ему руку для поцелуя, а монсеньер епископ Фрежюсский, выказывая неизменное смирение, опять уселся в том уголке, где его застало прибытие его высочества.

— Я очень рад видеть вас, сударь, — сказал Людовик XV своим нежным голосом, с детской улыбкой, которую даже предписанный ему этикет не мог лишить прелести. — Очень рад, тем более что вы пришли не в обычное время, а это значит, что вы намерены сообщить мне приятную новость.

II

НАЧАЛО КОНЦА

В тот же самый день, около двух часов пополудни, когда д’Арманталь, пользуясь отсутствием Бюва, по-видимому ушедшего в библиотеку, в тысячный раз повторял Батильде, что он любит только ее и что он никогда не полюбит другую, вошла Нанетта и сообщила шевалье, что дома его ожидает какой-то господин, сказавший, что пришел по важному делу. Д’Арманталь, желая узнать, какой докучливый человек преследует его даже в раю любви, подошел к окну и увидел аббата Бриго, который прохаживался взад и вперед по его комнате. Тогда шевалье успокоил улыбкой встревоженную Батильду, запечатлел на ее девственно-чистом лбу целомудренный поцелуй и поднялся к себе.

— Ну вот, — сказал аббат, завидев его, — хорошенькие дела творятся, дорогой питомец, в то время как вы преспокойно милуетесь с вашей соседкой.

— А что случилось? — спросил д’Арманталь.

— Так вы, значит, ничего не знаете?

— Ничего, ровно ничего, но предупреждаю, что, если известие, которое вы собираетесь мне сообщить, окажется не таким уж важным, я задушу вас за то, что вы мне помешали. Итак, берегитесь и, если у вас нет важных известий, уж лучше придумайте их.

— Дай Бог, барон, — сказал аббат Бриго, — чтобы через несколько дней вы, шевалье и я не переселились в еще худшее жилье.

— А, вы хотите сказать, в Бастилию? Это возможно, аббат, но тут мы по меньшей мере бессильны. И потом Бастилия — это королевская собственность, что все-таки немного облагораживает ее и делает таким жилищем, в котором дворянин может жить не роняя достоинства. Но эта квартира… Фи, аббат! Честное слово, от нее за целую милю несет клерком стряпчего.

— Но, если бы вы знали, кого я здесь нашел, Валеф, — сказал д’Арманталь, невольно задетый презрительным отзывом барона о его жилище, — вы бы, как и я, не захотели отсюда уехать.

— Ба! В самом деле? Кого же? Какую-нибудь мещаночку? Этакую мадам Мишлен? Осторожнее, шевалье, такие вещи позволительны только Ришелье. Мы с вами, хотя, быть может, и стоим больше, чем он, но пока что не пользуемся его успехом, и нам это как нельзя более повредило бы.

— Как ни фривольны ваши замечания, барон, — сказал аббат Бриго, — я слушаю их с величайшим удовольствием, поскольку они доказывают мне, что наши дела вовсе не так плохи, как мы думали.

III

КОРОЛЕВСКОЕ ЗАСЕДАНИЕ

На следующий день в семь часов утра аббат Бриго зашел за д’Арманталем, который был уже одет и ждал его.

Они оба закутались в плащи, надвинули шляпы на глаза и пошли по улице Клери, а затем по площади Побед и саду Пале-Рояль.

Подходя к улице Эшель, они заметили необычайное оживление: все подъезды к Тюильри охранялись многочисленными отрядами шеволежеров и мушкетеров, и любопытные, которых не допускали во двор и в сад Тюильри, теснились на площади Карусель. Д’Арманталь и Бриго смешались с толпой.

Когда они добрались до того места, где теперь находится Триумфальная арка, к ним подошел офицер мушкетеров, закутанный, как и они, в широкий плащ. Это был де Валеф.

— Ну, что нового, барон? — спросил у него Бриго.

IV

ЧЕЛОВЕК ПРЕДПОЛАГАЕТ

— Ваше высочество здесь! Ваше высочество у меня! — вскричал д’Арманталь. — Чем заслужил я такую честь?

— Настал момент, шевалье, — сказала герцогиня, — когда мы должны показать нашим людям, что действительно уважаем их. К тому же никто не сможет сказать, что друзья герцогини дю Мен подвергают себя опасности ради нее, а она остается в стороне. Слава Богу, я внучка великого Конде и чувствую, что ни в чем не посрамлю моего деда.

— Вы вдвойне желанный гость, ваше высочество, — сказал маркиз де Помпадур, — потому что выводите нас из большого затруднения. При всей нашей готовности повиноваться вашим приказам, мы колебались при мысли о том, с какой опасностью сопряжено подобное собрание в Арсенале сейчас, когда полиция не спускает с вас глаз.

— И я подумала о том же, маркиз. Поэтому, вместо того чтобы ждать вас, я решила прийти к вам. Меня сопровождал барон. Я приказала отвезти меня к графине де Шавиньи, подруге де Лонэ, которая живет на улице Май. Там мы послали людей за этим платьем, переоделись и, так как мы находились в двух шагах отсюда, отправились к вам пешком, и вот мы здесь. Мессир д’Аржансон будет, право, очень хитер, если узнает нас в этом наряде.

— Я с удовольствием вижу, ваше высочество, — сказал Малезье, — что события этого ужасного дня отнюдь не повергли вас в уныние.

Александр Дюма

Дочь регента

Роман

I

АББАТИСА XVIII ВЕКА

8 февраля 1719 года ровно в десять часов утра к романской паперти Шельского аббатства подъехала карета с тремя королевскими лилиями на гербе, в верхней части которого была обозначена перевязь Орлеанского дома; перед каретой скакали два форейтора и паж.

У колоннады перед входом экипаж остановился; паж соскочил на землю, открыл дверцу, и из кареты вышли два путешественника.

Первым появился человек лет сорока пяти-шести, невысокого роста, довольно полный, с красным лицом; манеры у него были непринужденные, а в каждом жесте сквозили высокомерие и привычка повелевать.

Второй пассажир медленно спустился по ступенькам откидной подножки. Он тоже был мал ростом, но хил и немощен, в лице его, несмотря на светившийся в глазах ум и насмешливую улыбку, было что-то неприятное; казалось, он очень мерз, а поскольку в этот день и в самом деле было холодно, он весь дрожал под плащом.

Тот, кто вышел из кареты первым, как человек, которому хорошо знакомо место, куда он приехал, бросился к лестнице и одним духом поднялся по ней. Кивнув нескольким монахиням, склонившимся перед ним до земли, он скорее вбежал, чем вошел, в приемную на втором этаже, в которой, нужно сказать, не было ничего от строгости, обычно свойственной монастырским помещениям.

II

СЕМЬЯ ОПРЕДЕЛЕННО СТАНОВИТСЯ НА ПРАВЕДНЫЙ ПУТЬ

Госпожа герцогиня Беррийская, к которой направился Филипп Орлеанский, что бы ни говорили, была его самой любимой дочерью. В возрасте семи лет она заболела, врачи сочли ее заболевание смертельным и отказались от девочки; брошенная врачами, она оказалась на руках отца, который, как известно, немного разбирался в медицине, и он, врачуя ее по своей методе, сумел ее спасти. С этих пор родительская любовь перешла у регента разумные границы: он позволял этой волевой и надменной девочке делать все, что ей заблагорассудится. Воспитание ее было очень запущено, потому что целиком зависело от ее желаний, но это, впрочем, не помешало Людовику XIV выбрать ее в жены своему внуку, герцогу Беррийскому.

Всем известно, что смерть трижды обрушилась на королевское потомство, и в течение нескольких лет неожиданно умерли великий дофин герцог Бургундский, герцогиня Бургундская и герцог Беррийский.

Оставшись вдовой в двадцать лет и любя своего отца почти так же нежно, как он ее, герцогиня Беррийская — красивая, молодая и очень любящая удовольствия — могла выбирать между Версалем и Пале-Роялем; не колеблясь ни минуты, она стала принимать участие в праздниках, развлечениях, а иногда и оргиях герцога в Пале-Рояле; неожиданно об отношениях отца и дочери поползли странные слухи, исходящие одновременно из Сен-Сира и из Со, от госпожи де Ментенон и госпожи дю Мен. Герцог Орлеанский, с присущей ему беззаботностью, оставил их без внимания, и слухи превратились в настойчивые и откровенные обвинения в кровосмесительной связи. И хотя в глазах человека, хорошо знающего эту эпоху, они не имеют никакой исторической ценности, для людей, в чьих интересах было очернить частное лицо и тем умалить заслуги государственного деятеля, эта клевета оказалась неплохим оружием.

Но и это было еще не все. Возрастающая привязанность герцога подкрепляла эту молву. Он отдал дочери, которая и так уже имела шестьсот тысяч ливров ренты, еще четыреста тысяч из своего состояния, что составило около миллиона годового дохода; он подарил ей Люксембургский дворец и приставил к ее персоне роту гвардейцев; кроме того, когда, к полному отчаянию блюстителей старого этикета, герцогиня Беррийская проехала по Парижу, переполошив всех горожан громом военного оркестра, который выступал перед ней, отец ее только пожал плечами; а когда она приняла венецианского посла, сидя на троне, стоявшем на возвышении из трех ступеней, что чуть было не поссорило Францию с Венецианской республикой, он только рассмеялся.

И более того, он готов был исполнить ее уж совсем непомерное желание — иметь в Опере ложу под балдахином, что, несомненно, вызвало бы возмущение знати, но тут, к счастью для общественного спокойствия и к несчастью регента, герцогиня Беррийская влюбилась в шевалье де Риона.

III

КРЫСКА И МЫШКА

Карета остановилась в предместье Сент-Антуан перед домом, скрытым высокой стеной, за которой поднимались тополя, как бы пряча дом даже от стены.

— Гляди-ка, мне кажется, — сказал регент, — что где-то здесь находился домик Носе.

— Именно так, у монсеньера хорошая память, я его у нею одолжил на эту ночь.

— Ты по крайней мере все хорошо устроил, Дюбуа? Ужин достоин принца королевской крови?

— Я сам его заказывал. О, господин Луи ни в чем не будет нуждаться: ему подает лакей отца, готовит повар отца, и возлюбленной его будет…

IV

ЧТО ПРОИЗОШЛО ТРИ ДНЯ СПУСТЯ В СТА ЛЬЕ ОТ ПАЛЕ-РОЯЛЯ

На третью ночь, считая от той, когда регент ездил из Парижа в Шель, из Шеля в Мёдон, а из Мёдона в Сент-Антуанское предместье и когда везде его ждало одно разочарование за другим, в окрестностях Нанта происходили события, все подробности которых чрезвычайно важны для понимания нашей истории, поэтому мы воспользуемся правом романиста и перенесемся вместе с читателем на место, где эти события разворачивались.

На клисонской дороге, в двух-трех льё от Нанта, неподалеку от монастыря, прославленного тем, что в нем некогда жил Абеляр, стояло темное длинное здание, окруженное приземистыми и мрачными деревьями, которые растут повсюду в Бретани. И вдоль дороги, и вокруг каменных стен, и за стенами — везде темнели живые изгороди, густые, с непроницаемыми переплёвшимися ветвями; расступались они лишь в одном месте, где была сделана увенчанная крестом высокая деревянная решетка, служившая дверью. Видно было, что дом хорошо охраняется, да и единственная решетка открывала доступ только в сад, в глубине которого виднелась еще одна стена, а в ней, в свою очередь, небольшая дверь, узкая, тяжелая и всегда запертая. Издали это строгое и печальное строение можно было принять за тюрьму — обитель страданий; при ближайшем же рассмотрении оно оказывалось монастырем, населенным молодыми августинками, устав которых был отнюдь не строг в сравнении с нравами провинции, но в сравнении с нравами Версаля и Парижа очень суров. Таким образом, дом, крыша которого едва виднелась над деревьями, с трех сторон был совершенно недоступен, а четвертый фасад, повернутый в сторону, противоположную дороге, уходил своими стенами к большому водоему; в десяти футах над подернутым рябью зеркалом воды располагались окна трапезной. Озерцо, как и весь монастырь, тщательно охранялось. Его окружали высокие деревянные изгороди, на дальнем конце ограда была скрыта огромным тростником, который возвышался над плававшими по воде большими листьями кувшинок и желтыми цветами, напоминавшими маленькие лилии. По вечерам на тростник опускались стайки птиц, чаще всего скворцов, и щебетали до самого заката; но падали первые ночные тени, наступала тишина, постепенно проникая внутрь монастыря; легкий пар как дым вставал над озером и постепенно белым призраком поднимался вверх во тьме, которую тревожили только кваканье лягушек, пронзительный крик совы или ухание филина. В одном месте на озерцо выходила железная решетка, сквозь прутья которой в него вливались струи маленькой речки; с противоположной стороны речка вытекала из озера через такую же решетку, но более прочную и неотпирающуюся. Проскользнуть под решеткой ни с озера, ни на озеро по реке нельзя было, потому что прутья ее были забиты глубоко в донный грунт. Летом к решетке, ржавой от сырости и увитой водосборами и вьюнками, была привязана рыбацкая лодчонка, словно дремавшая среди ирисов и шпажника. Лодка принадлежала садовнику, и он время от времени ловил с нее рыбу удочкой или сетью, и это зрелище хоть как-то развеивало скуку бедных затворниц. Но иногда в самые темные летние ночи решетка таинственно открывалась, молчаливый человек, с ног до головы закутанный в плащ, садился в лодчонку, которая, казалось, сама от нее отчаливала и, словно под невидимым дуновением, бесшумно и ровно скользя по воде, останавливалась у самой стены монастыря, как раз под одним из зарешеченных окон трапезной. Человек негромко подавал сигнал, подражая то кваканью лягушки, то крику совы, то уханью филина, и молодая девушка появлялась у окна. Решетка на нем давала ей возможность просунуть сквозь прутья свою прелестную бело-курую головку, но высота не позволяла молодому человеку, несмотря на неоднократные попытки, дотянуться до ее руки. Приходилось, следовательно, довольствоваться робкой и нежной беседой, слова которой к тому же наполовину заглушались журчанием воды и шорохом ветра в камышах. После часа, проведенного за беседой, начиналось прощание, и длилось оно еще час. Наконец, договорившись о встрече в другую ночь и о новом условном крике, молодой человек удалялся тем же путем, каким приплыл, решетка закрывалась так же бесшумно, как открывалась, юноша посылал прощальный воздушный поцелуй, и девушка, вздыхая, отвечала ему.

Но в тот момент, когда мы начали повествование, было отнюдь не лето, а, как мы уже сообщили читателю, начало февраля суровой зимы 1719-го года. Приземистые деревья заиндевели, в тростнике не слышно было веселого гомона птиц, или улетевших в края, где климат помягче, или нашедших себе приют потеплее. Шпажник и водяные лилии почернели и лежали, припорошенные снегом, на зеленоватом льду. Большой темный дом, от сверкающей инеем крыши до заснеженного крыльца, был будто укутан белым саваном и приобрел совсем скорбный вид. Пруд замерз, и на лодке до дома было не добраться.

И хотя ночь была темна, стоял мороз и в небе не было ни звезды, из главных ворот города Нанта выехал всадник, одинокий, без сопровождения слуги, и направил коня не по большой клисонской дороге, а по той, что шла наискосок и шагах в ста за городским рвом выходила на главную. Очутившись здесь, он отпустил поводья, и его породистый конь не поскакал очертя голову, как сделала бы хуже выезженная лошадь, а пошел ровной рысью, дававшей ему возможность со всей осторожностью выбирать, куда опустить копыта на этом пути, с виду гладком, как биллиардный стол, а на самом деле усеянном булыжниками и рытвинами, предательски запорошенными снегом. С четверть часа все шло хорошо, встречный ветер не мешал всаднику, лишь развевая складки его плаща, и черные скелеты деревьев убегали назад по обе стороны дороги, слабо освещенной отблеском снега. Это был единственный свет, и он позволял ездоку не сбиться с пути. Но вскоре, несмотря на природное чутье, лошадь споткнулась о булыжник и чуть не упала. Это длилось одно мгновение — как только лошадь почувствовала поводья, она выправилась, но всадник, хоть и был очень занят своими мыслями, заметил, что она прихрамывает. Поначалу молодой человек спокойно продолжал путь, но вскоре он обнаружил, что лошадь все сильнее припадает на ногу; тогда, полагая, что в копыте у нее застрял осколок булыжника и мешает ей, он спешился и внимательно осмотрел ее ногу. Ему показалось, что потеряна подкова и нога кровоточит. И в самом деле — красноватый след на снегу не оставлял места сомнению: лошадь поранилась. Эта неприятность, по-видимому, очень огорчила молодого человека, и он принялся размышлять, что можно предпринять в таком случае, но, хотя дорога была покрыта снегом, ему послышалось, как по ней скачут всадники. Минуту он прислушивался, желая понять, не ошибся ли, потом, убедившись, что группа всадников следует той же дорогой, и, если это погоня, его обязательно настигнут, он мгновенно принял решение. Он вскочил на лошадь, отъехал шагов на десять от дороги, спрятался за поваленными деревьями, обнажил шпагу, вытащил из седельной кобуры пистолет и стал ждать.

Всадники, действительно, приближались во весь опор, и уже можно было различить их темные плащи и белую лошадь под одним из них. Их было четверо, и ехали они молча. Незнакомец задержал дыхание, притаился, и конь его тоже застыл, как бы понимая, что господину грозит опасность, и стоял неподвижно, не издавая ни звука. Ничего не услышав, кавалькада проследовала мимо деревьев, за которыми скрывались лошадь и седок, и молодой человек счел, что, кто бы ни были эти нежданные преследователи, он от них уже отделался, но тут всадники остановились, тот из них, кто, казалось, был предводителем, извлек из складок плаща потайной фонарь, зажег его и осветил дорогу. И поскольку на дороге больше не было следа, которого они до сих пор держались, было решено, что заехали они слишком далеко. Неизвестные вернулись, нашли место, где всадник и лошадь сошли с дороги, человек с фонарем спешился, сделал несколько шагов вперед, направил свет на купу деревьев, и тут все разглядели неподвижно стоявшего всадника. Мгновенно раздались звуки взводимых пистолетных курков.

V

КАК СЛУЧАЙ ИНОГДА УЛАЖИВАЕТ ДЕЛО ТАК, ЧТО ПРОВИДЕНИЮ ОСТАЕТСЯ ТОЛЬКО СТЫДИТЬСЯ

Лед трещал, но Гастон смело шел вперед, потому что заметил одну вещь, которая заставила его сердце биться быстрее: зимние дожди подняли уровень воды в озерце, и, дойдя до стены, он, несомненно, сможет дотянуться до заветного окна.

Он не ошибся. Оказавшись у цели своего пути, он сложил руки у рта и крикнул, подражая уханью филина. Окно отворилось.

И тут же он был вознагражден за пережитую опасность: почти на уровне его лица в окне появилась прелестная головка его возлюбленной, а ее нежная и теплая ручка протянулась сквозь решетку и в первый раз коснулась его руки. Вне себя от восторга, Гастон завладел этой ручкой и покрыл ее поцелуями.

— Гастон, вот вы и приехали, несмотря на холод, и без лодки, прямо по льду, да? А ведь я вам это запретила в письме: лед едва стал.

— Ваше письмо было у меня на груди, Элен, и мне казалось, что никакой опасности не существует. Но вам нужно рассказать мне что-то очень грустное и серьезное. Вы плакали.