Античный город

Елизаров Евгений Дмитриевич

Понятия демократии и свободы обычно рассматриваются как некие абсолютные ценности. Однако анализ истории античного города приводит к шокирующим выводам.

Демократическая форма правления возникает и развивается вовсе не как ответ на чаяния угнетаемых масс, но как инструмент предельной мобилизации древней общины. В отличие от авторитарных государств демократический полис обретает возможность привлечь в обеспечение своей экспансии не только материальные ресурсы – инструментом войны становятся все институты государства, и в первую очередь его идеология и право. Более того, благодаря уникальной системе воспитания впервые в истории орудием агрессии становится нравственный потенциал гражданина. Благодаря всему этому античный город оказывается монопольным обладателем последней тайны войны и единственным «профессионалом» в окружении дилетантов.

Ведущаяся демократическим режимом война становится тотальной и вечной, ибо закончиться она может лишь по достижении абсолютной свободы, то есть после построения такого миропорядка, когда только один – победитель – получает обеспеченное силой оружия, закона и государственного мифа право вершить свой суд над всем миром. Свобода демократического полиса – это идеал, когда все повинуются одному не из страха перед репрессиями, но из благодарности победителю.

Для широкого круга читателей.

Вместо введения.

Определение понятий

Истёкшие тысячелетия – это всегда хороший повод для подведения каких-то итогов. Уроки – вот, возможно, самое главное, что дарит нам уходящее время. Но эти уроки ещё нужно осмыслить…

Оглянемся в прошлое. Какие самые главные ценности мы сумели вынести из посланных им испытаний?

В этой работе речь пойдёт вовсе не о материальных благах. Несмотря на то, что погоня за материальным достатком составляла едва ли не главную цель всех устремлений человечества (во всяком случае именно к этому сводятся многие учения), одним из основных уроков истёкших столетий было то, что вовсе «не хлебом единым жив человек». Отдельные индивиды искали богатств – народы служили иному, ценности вневещественного ряда были для них куда более побудительным началом.

Думается, что стихии, имя которым «свобода» и «демократия» займут в ряду возможных перечислений едва ли не самые почётные места. Многие же согласятся и с тем, что именно они должны возглавить перечень основных обретений современной цивилизации.

Свобода и демократия, права человека, общечеловеческие ценности – вот заклинания, которые сегодня мы слышим повсюду. Но что, собственно, они значат?

ЧАСТЬ 1. ГРЕЧЕСКИЙ ПОЛИС

Глава 1. Истоки

Участие народа во власти; Восток—Запад. Формы государственного устройства. Демократия и тирания. Институт рабства. Свободные и рабы; количественные оценки. Спарта и Афины. Обеспечение покорности.

§ 1. Участие народа во власти; Восток—Запад

Есть некое неписаное правило: когда начала вещей сокрыты от нас, нужно обращаться к античной Греции. В конечном счёте всё в европейской культуре восходит именно к ней. Не будет ошибкой искать там и корни этих идей.

В самом деле, понятие демократии и представления о политических аспектах свободы (в целом последняя категория растворяет в себе слишком многое, чтобы быть доступной исчерпывающему определению даже в развёрнутом многотомном исследовании, поэтому ограничимся лишь этим – довольно узким – её измерением) восходят именно к первым античным республикам.

Кстати, здесь есть некоторая загадка. Считается, что Восток вообще не знал никаких форм участия народа в управлении государством. Ему была свойственна лишь монархическая форма правления, и к ней тяготела не только центральная власть, но и самосознание народных масс. Но вспомним одно весьма существенное обстоятельство, которое может быть прослежено на протяжении всей истории цивилизации.

Одной из аксиом монархического правления являлась мысль об абсолютной непогрешимости верховной власти. Собственно, это основа режима личного правления. Но далеко не единственная, ибо монархическая идея опиралась ещё и на глубокое убеждение самых широких масс в том, что за редкими исключениями окружавшие венценосца чиновники одержимы едва ли не всеми мыслимыми пороками и, разумеется, в любой момент готовы на прямую измену своему повелителю. Эта идеологема трогательно поддерживалась всеми владыками мира (не только Востока!) и пережила тысячелетия. В этом нет ничего удивительного – она и в самом деле крепила авторитет любого монарха. Никакое его волеизъявление не может быть упречным, все ошибки имеют своей причиной только его искажение (часто намеренное) корыстным окружением. Но если и в самом деле вся несправедливость этого мира обусловлена только корыстью и вероломством тех, кто толпится у ступеней трона, у народа появлялось – пусть и не подтверждённое никакими указами, но всё же суверенное – право на выражение своего протеста против вершимого этой камарильей. Хотя бы даже в форме самого смиренного челобития. Верный своему монарху, народ никогда не посягал на верховную власть (любой протест подданных всегда был направлен против извратившей волю государя несправедливости его назначенцев). Но это ничего не меняло, ибо здесь было прямое вмешательство в государственное управление. Впрочем, и верховной властью всегда соблюдались какие-то неписаные правила этой игры: ни один венценосец никогда не ставил протест в вину своему народу. Больше того, даже в прямых возмущениях масс, даже в самых «бессмысленных и беспощадных» бунтах верховная государственная власть никогда не обвиняла народ, – их причиной и ею всегда объявлялась преступная алчность и жестокость наместников и чиновничьего аппарата. Заметим, что и эта идеология, и основанная на ней практика шли на пользу центральной власти, ибо не только служили укреплению её авторитета, но и помогали в борьбе с центробежными тенденциями местных баронов. Выигрывал, кстати, и сам народ, ибо какие-то реформы всё же проводились.

Но (пусть даже неявное) признание права на протест – это и есть признание права народа на участие в государственном управлении. Этим правом пользовались во все времена, и пользовались довольно активно. Поэтому не случайно во многих (если вообще не во всех) национальных культурах стихия бунта всегда приобретала сочувственную окраску; разбойные вожаки восстаний (будь то Робин Гуд, Стенька Разин или какой-нибудь Зорро) становились народными героями, о которых слагались легенды. Но знаменательно и то, что, даже расправившись с зачинщиками протеста, центральная власть никогда не посягала ни на одну из подобных мифологем, и уже одно только это (а уж тем более то обстоятельство, что часто она шла на известные уступки) означало, что воля народа в конечном счёте никогда не сбрасывалась ею со счётов.

§ 2. Формы государственного устройства

В общем, нужно признать, что Запад ничем не грешит против истины, утверждая свою исключительность, ибо отличия форм народовластия в действительности носят здесь вовсе не косметический, а фундаментальный характер, и, поминая демократию западного типа, мы действительно говорим о чём-то таком, что никогда не было ведомо Востоку…

На Западе зарождение демократических форм правления принято относить к античному миру. В европейской традиции античность представляет собой обобщающее название, которое включает в себя Древнюю Грецию (этим понятием объединяются города-государства, расположенные в материковой Греции, на полуострове Пелопоннес, в приморской полосе Малой Азии, а также на многочисленных островах восточного Средиземноморья) и Древний Рим, постепенно превратившийся в крупнейшую средиземноморскую державу. Был, правда, и Карфаген, но о нём, как правило, вспоминают только тогда, когда речь заходит о его войне с Римом. Не станем нарушать эту своеобразную «традицию» и мы, ибо и в самом деле нельзя объять необъятное.

И Древняя Греция и Древний Рим имели свою историю. Собственное неповторимое историческое развитие было характерно для каждого древнегреческого города-государства, для каждой будущей римской провинции. Тем не менее, античная цивилизация имела некоторые основные черты, позволяющие охарактеризовать её как единое целое.

Около VIII века до н. э. с разложением прежнего родового строя в Греции утверждается новая политическая структура – «город-государство», полис, охватывающий собственно город и всю прилегающую к нему территорию, населённую свободными гражданами. Именно здесь-то и появляется впервые демократическое государственное правление.

Классическая его форма – Афинская демократия.

§ 3. Демократия и тирания

Проще всего возразить тем, что каждое слово имеет какую-то свою сферу распространения, его смысл способен объять собою лишь немногое из того, что окружает человека – для всего же остального есть какие-то другие слова с иным значением. Вот так и здесь категории свободы и демократии служат для обозначения лишь каких-то одних специфических измерений социального устройства, другие обозначаются иными понятиями. Но это не так, свобода и рабство, тирания и демократия насквозь пронизывают друг друга. Больше того, если бы не существовало противоположного полюса обозначаемых этим кругом идей социальных явлений, ни одна из них вообще не имела бы внятного определения. Так что их содержание – это вовсе не тупое противопоставление понятий; их, как сказали бы раньше, диалектика куда более тонка и изящна, чем механическое отторжение всего того, что кроется в противостоящих им лексических антиподах…

Кстати, и сама тирания в представлении древних – это вовсе не такая уж и абсолютная противоположность демократии, вовсе не полное отрицание свободы, как это рисуется сегодняшнему сознанию. В сущности, это тоже форма свободного выбора свободных людей, ибо устанавливалась она в результате борьбы политических партий. Слова «тирания» (в старой орфографии «тиранния» от ????????) и «тиран» (тиранн от ????????) впервые встречаются, как кажется, у поэта Архилоха (нам ещё придётся обращаться к немуи его творчеству). Но древние греки понимали под ними совсем не то, что понимаем мы. Для них это вовсе не синоним жестокого правления и свирепого правителя; тирания – это просто не вполне законными путями (часто силой или хитростью) добытая власть. Так что здесь своеобразный синоним узурпированной власти и узурпатора. При этом и сам узурпатор может быть вполне просвещённым гуманистом, и его власть не иметь ничего общего с насилием и беззаконием. Впрочем, все это только в теории, практический же смысл этих понятий уже самой логикой узурпации сближался с тем, что сегодня вызывается в нашем сознании.

Время правления тиранов в Греции – это VII и VI вв. до н. э. Это, так называемые, ранние тирании, ибо будут ещё и поздние, которые возникнут на волне кризиса демократического полиса. Из этих ранних тираний наиболее известны коринфская, сикионская, мегарская, афинская, сиракузская, древнейшая аргивская (Фидон). Кстати, именно тираны, часто шедшие навстречу действительным нуждам народа, помогали ему сломить сопротивление родовой знати. Больше того, тираны проводили важные преобразования по улучшению положения беднейших слоёв населения, способствовали развитию ремесла, торговли и процесса колонизации. Только войдя во вкус политической власти они начинали преследовать какие-то личные цели, тем самым возбуждая против себя всеобщую ненависть. Так что далеко не сразу имя тирана стало позорным, а действия против него – проявлением патриотизма и гражданской доблести. Впрочем, не исключалось и временное введение обществом такого режима для разрешения каких-то форс-мажорных обстоятельств, аналог чрезвычайного положения, не отвергаемого и сегодня самыми развитыми формами демократии. Так, в Риме диктатура являлась вполне законным институтом: в экстремальной для государства ситуации диктатор назначался Сенатом; от имени народа на шесть месяцев вся полнота власти передавалась одному человеку. Впрочем, оправдывалось это иногда ещё и тем, что если во время потрясений не передать власть одному человеку законным путём, он сам захватит её – незаконным. Возможность введения чрезвычайного положения (читай тирании, диктатуры) сегодня предусматривается конституциями, как кажется, всех стран. Поэтому тиран в античном мире – не всегда однозначно зловещая фигура, иногда это и просто должностное лицо, наделённое своими согражданами какими-то особыми властными полномочиями. (Правда – и это, наверное, в природе всякой исполнительной власти вообще – серьёзные злоупотребления своими полномочиями случались и в те охотно романтизируемые нами времена.)

Да ведь и демократия далеко не всегда устанавливается «демократическим» путём. Младший современник Геродота, Фукидид (ок. 454– ок. 396/399 до н. э.), древнегреческий историк, оставил нам пример того, как она водворялась на Керкире: узнав о подходе афинского флота сторонники демократической партии «принялись убивать в городе тех из своих противников, кого удалось отыскать и схватить. Своих противников, согласившихся служить на кораблях, они заставили сойти на берег и перебили их всех. Затем, тайно вступив в святилище Геры, они убедили около пятидесяти находившихся там молящих выйти, чтобы предстать перед судом, и осудили всех на смерть. Однако большая часть молящих не согласилась выйти. Когда они увидели, что происходит с другими, то стали убивать друг друга на самом священном участке. Некоторые повесились на деревьях, а другие покончили с собой кто как мог. В течение семи дней <…> демократы продолжали избиение тех сограждан, которых они считали врагами, обвиняя их в покушении на демократию, в действительности же некоторые были убиты из-за личной вражды, а иные – даже своими должниками из-за денег…»

Противопоставлению понятий демократии и тирании своеобразный итог подводит уже упомянутый здесь Полибий (ок. 200 – ок. 120 до н. э.), древнегреческий историк, автор «Всеобщей истории», охватывающей историю Греции, Македонии, Малой Азии, Рима и других стран от 220 до 146 до н. э., который утверждает, что своего подъёма греческие государства достигали вовсе не благодаря первой. Харизма Фемистокла и Перикла обусловила расцвет Афин. С именами фиванских полководцев Эпаминондома (ок. 418—362 до н. э.), который одержал победу над спартанцами при Левктрах и восстановил свободу Мессении, и Пелопидома (ок. 410—364 до н. э.) связывается взлёт Фив. Иными словами, вершина достигалась лишь тогда, когда правление только по форме было демократичным, по существу же – это была вполне личная власть: «Ибо известно, что преуспеяние и расцвет Фивского государства, равно как и упадок его, совпадают со временем жизни Эпаминонда и Пелопида. Следовательно, источником тогдашнего блеска фивской общины должно считать не государственное устройство её, но названных выше людей. Так же точно нужно понимать и государство афинян. И оно много раз бывало в цветущем состоянии, наибольшего блеска достигло трудами Фемистокла, но быстро испытало обратную долю вследствие присущей ему неустойчивости».

§ 4. Институт рабства

Ко времени расцвета греческих государств несвободные, или рабы, происходили в основном из пленников. Предание говорит, что со времени Солона, отменившего долговое рабство, грек уже не мог стать невольником другого грека, и постепенно эта афинский принцип становился общепринятой нормой. Но в действительности же замена долгового рабства использованием военнопленных или приобретаемых на расплодившихся невольничьих рынках чужеземцев вряд ли могла стать делом какого-то одного, пусть даже самого мудрого, законодателя. Это объективный процесс, который не зависит ни от чьей – даже самой «продвинутой» – воли. Просто потребности экономического развития полиса диктовали необходимость привлечения все большего и большего количества рабов, долговое же рабство не увеличивает общее количество живого труда (основной производительной силы общества того времени), а скорее сокращает его. Да и степень эксплуатации своих сограждан или жителей окрестных поселений, захватываемых в ходе постоянных междоусобных стычек, не могла быть неограниченной. Кроме того, небольшие (как правило, не превышающие одного, от силы двух дневных переходов) расстояния между полисами Древней Эллады значительно облегчали побег на родину. Во время же греко-персидских войн начинало складываться представление о некоем единстве эллинов, употребляется даже термин «греческий национализм», и общественное мнение стало осуждать их закабаление соплеменниками. Напротив, повышению интенсивности эксплуатации рабов-иноземцев тогдашняя общественность нисколько не препятствовала. Наконец, рабам-варварам было гораздо труднее организовать сопротивление своим поработителям.

К слову, пленные захватывались вовсе не обязательно в ходе каких-то освободительных отечественных войн, наподобие греко-персидских, вызвавших настоящий взрыв патриотизма в Греции, и определивших судьбу её народов более чем на столетие. Так, например, Спарта – это продукт прямого хищнического завоевания дорийцами чужой земли. Пришельцы, разгромив местное ополчение, образовали на ней свою общину и установили военное господство над Лакедемоном. Таким же хищническим захватом было и порабощение Мессении (743—724 до н. э.). Нам ещё придётся говорить о Риме и в этой связи любопытно отметить, что причиной первой мессенской войны, по древней легенде (вероятно, столь же достоверной, сколь и мифология раннего Рима), которую зеркально отразит сказание о похищении сабинянок, было похищение спартанских девиц мессенскими юношами. Жители всех захваченных пришельцами земель лишались свободы и своих владений, в большинстве объявлены илотами и вместе с землями были поделены между спартанцами. При этом на них накладывалось обязательство отдавать половину произведённых продуктов своим новым господам.

Кстати, о самом блистательном примере военной доблести. Известные любому школьнику триста спартанцев, которые во главе с царём Леонидом заслонили путь персам в Фермопильском ущелье, – это потомки именно тех безжалостных завоевателей. Строго говоря, там, в Фермопилах приняли бой не только спартанцы, но и представители других племён Древней Греции. Но и сама Спарта была представлена не только этими тремястами героями. Умиравшие рядом с ними, но прочно забытые нашей памятью, сотни и сотни других людей, которые волочили за спартиатами все их вооружение (которое, кстати, весило около 30 кг), разбивали лагерь (к слову, когда даже спартанским женщинам возбранялся ручной труд, совершенно невозможно представить себе спартиатов за ремонтом каменной защитной стены, о которой упоминает Геродот

В старое, восходящее к троянской войне время, пленников просто убивали; об этом упоминается ещё в «Илиаде», в сцене погребения Патрокла мы читаем:

Глава 2. Античный левиафан. Племя героев

Долговое и экзогенное рабство. Жизнь раба в античном городе. Портрет рабовладельца. Греческая фаланга. Люди и стены.

§ 1. Долговое и экзогенное рабство

Мы сказали, что демократия – это просто наиболее рациональная форма политической самоорганизации древнего полиса. Меж тем, слово «рациональное», хоть и содержит в себе латинский корень, который означает «разумный», далеко не всегда обозначает собою то, что порождено нашим собственным сознанием. Оно очень часто употребляется и как синоним простой целесообразности. Так, например, рациональным мы называем и хорошо приспособленное к условиям своего существования строение какого-то сложного биологического организма. В сущности, и здесь, в древнем мире, мы имеем дело с такой же целесообразностью, то есть с точно таким же (стихийным или руководимым Кем-то свыше по заранее разработанному плану) приспособлением общества к условиям своего существования. Для биологического вида предметом приспособительной стратегии является достижение некоего равновесия, гармонического согласия со средой своего обитания, древний же полис находит идеал своей организации, в максимальной выгоде, которую можно извлечь из всех порабощённых им людских количеств.

Строго говоря, рабовладение не есть первоначальная экономическая форма общественной организации; для того, чтобы оно стало реальностью, должны сложиться определённые условия. Примитивное хозяйство, основанное на собирательстве, не знает его, ибо оно может возникнуть только там, где труд человека становится достаточно производительным, чтобы обеспечить пропитанием не только самого себя, но ещё и кого-то другого. Большая редкость оно и у скотоводческих племён, поскольку здесь чрезвычайно трудно организовать надлежащий надзор за рабами. Так что в древнем мире в широких масштабах оно развивается только у земледельческих народов.

К слову сказать, на Востоке роль рабов (в строгом смысле этого слова) была гораздо менее значительной, чем в Европе, там они никогда не были основными производителями.

Например, в Египте эпохи Древнего царства они были довольно редки и стоили очень дорого, поэтому даже знатные сановники гордились тем, что имеют двух-трёх рабов. Правда, когда в эпоху Нового царства (XVI—ХI вв. до н. э.) Египет превратился в могущественную военную державу, количество военнопленных резко возросло, и свои рабы появились даже у привратников и садовников. Сходная ситуация складывалась и в Нововавилонском царстве при Навуходоносоре II, и в Китае в эпоху расцвета династии Хань. Рынки рабов были переполнены, цены на них падали. В такие времена рабский труд более активно и широко использовался в производственной деятельности. Однако основная масса военнопленных всё-таки попадала не к частным лицам: как и на Западе, где долгое время формальным владельцем рабов было государство, в восточных деспотиях главными рабовладельцами были не они – цари. Земные владыки использовали рабов в своих обширных хозяйствах, дарили их сотнями и даже тысячами храмам и знати. Рабов давали в виде награды особо отличившимся воинам. Но даже полученные от царя, в отличие от тех, что покупались на свои средства, они не принадлежали полностью хозяевам (кстати, их можно было и лишиться в том случае, если вельможа, например, попадал в опалу и лишался должности). Оказавшиеся в царских, храмовых или вельможеских хозяйствах, рабы сливались с многочисленной категорией так называемых «царских людей», то есть зависимых подневольных, но всё же обладающих известным правовым статусом работников. Вельможа, владевший сотнями «царских» рабов, не имел права распоряжаться их жизнью или продать их. «Царские люди» имели свои дома и семьи. Следовательно, рабами в строгом смысле слова их назвать нельзя.

Слой царских людей пополнялся не только за счёт рабов, в него входили попавшие в зависимость общинники, нередко беглецы из других стран, а в некоторых странах – прежде всего в Китае и Ассирии – осуждённые преступники. Среди «царских людей» рабы никогда не выделялись в особую категорию, они оказывались в одном положении с остальными и имели те же самые права, что и люди, никогда не бывшие рабами. Правда, встречались и категории, которые ни по своему правовому положению, ни по фактическому содержанию не отличались от «классических» невольников, но их было сравнительно немного, и их вклад в общую экономику никогда не достигал тех величин, которые характерны для Древней Греции и Рима. Словом, собственно рабский труд не был определяющим для экономики древневосточных государств, он явно уступал по значению труду полусвободных зависимых работников и свободных общинников. Именно «царские люди» и свободные общинники составляли тот самый нижний слой пирамиды, за счёт которого развивались, достигали расцвета и могущества древневосточные цивилизации.

§ 2. Жизнь раба в античном городе

Разложение родоплеменного строя и рост населения при ограниченности территории породили интенсивную колонизацию, в результате которой в VIII-VII вв. до н. э. и сложилось то, что мы называем греческим миром. В него входили прибрежные области Малой Азии, побережье Чёрного моря, Северо-Восточная Африка, юг Апеннинского полуострова и Сицилия. Вот только важно понять, что вхождение всех этих территорий в состав греческого мира – это результат развивающейся по спирали колонизационной экспансии.

Случалось, конечно, что освоение новых территорий и образование новых поселений не вызывало никаких конфликтов с местным населением. Геродот, упоминая о греческой колонии Навкратис в Египте, пишет: «Амасис любил эллинов, некоторым из них сделал много добра, а переезжающим в Египет отвёл для поселения город Навкратис. Если кто из них не думал поселяться в Египте и приезжал туда только по торговым делам, для тех отводились участки земли, где они могли бы поставить жертвенники и храмы своим богам… В древности один только Навкратис был местом торговли для иноземцев, никакого другого порта в Египте не было. Если кто-нибудь заходил в другое из устьев Нила, то он должен был поклясться, что зашёл туда невольно и, давши клятву, отплыть на том же самом корабле в Канопское устье; если противные ветры мешали плаванию, то следовало перевезти груз на лодках вокруг Дельты до Навкратиса. Таковы были привилегии Навкратиса»

[42]

.

Однако не будем обманываться этой трогательной идиллией, ибо у воинственных и хорошо вооружённых греков было, чем подкрепить любовь фараона, ведь ещё до того, как пишет Геродот: «…ионийцы и карийцы во время разбойнических странствований по морю занесены были в Египет. Они высадились на сушу в медных доспехах, о чём какой-то египтянин, пришедший в болото, и дал знать Псамметиху; никогда раньше он не видел людей в медном вооружении и потому сообщал теперь, что с моря явились медные люди и опустошают равнину»

[43]

. Кстати, именно с их помощью Псамметиху I и удалось захватить власть. Но царская благодарность – не то же, что благодарность простых смертных, и если бы не наличие вселяющих ужас контингентов «в медных доспехах», которые оказались способными одолеть всех его политических противников, то ещё неизвестно, каковы были бы её пределы…

Как бы то ни было, большей частью колонизация осуществлялась отнюдь не мирными путями. Меж тем функция колоний состоит не только в устройстве избыточного населения, но и в снабжении хлебом метрополии. Последнее же обстоятельство означает, что этот хлеб уже не может доставаться тем, кто засевал его раньше. Словом, оружие и только оно давало возможность утвердиться на новых землях.

О превратностях колонизации Фракии, исторической области на востоке Балканского полуострова, между Эгейским, Черным и Мраморным морями, свидетельствуют стихи, оставленные Архилохом (до 680 – около 640 до н. э.), одним из величайших поэтов Греции (современники почитали его наравне с Гомером; по преданию, дельфийский оракул даже отказался отвечать на вопросы наскосца Калонда, от руки которого он погиб; на Паросе Архилоха почитали как героя). Незаконнорождённый сын аристократа, он избрал судьбу профессионального воина, и ещё юношей с частью своих сограждан отправился за море для основания колонии. Ему выпало принять непосредственное участие и в событиях во Фракии, и во многих других местах – на островах Фасосе, Эвбее, Наксосе, где он и принял свою смерть в бою с его защитниками во время такого же колонизационного похода.

§ 3. Портрет победителя

Людям спокойного времени, знающим о бунтах, мятежах и переворотах только понаслышке, конечно же, трудно понять тех, кому пришлось жить в совершенно других условиях, – в условиях постоянного ожидания катастрофических потрясений и всех тех ужасов, которые обязаны сопровождать их, – и в первую очередь потому, что это уже совсем другие, непохожие на нас люди. Житель сельской местности, впервые ввергающий себя в стремительный людской водоворот перенаселённого мегаполиса, человек, никогда не сидевший за рулём, впервые выезжая на скоростную автостраду, внезапно оказываются в совершенно ином для них мире и от этого нередко впадают в панику. В известных условиях переживаемый ими стресс может послужить причиной тяжёлой трагедии и для них самих, и для многих из окружающих. Все это легко понять и объяснить: иная «техника» жизни, несопоставимый с привычным ритм бытия требуют здесь абсолютно иной и по составу и по скорости реакции, но психика нерасторопного новичка адаптированная лишь к тому, что заматерелому горожанину кажется какой-то полусонной буколической идиллией, ещё не готова к испытаниям. Впрочем, человеческая психика – это очень гибкая структура, которая быстро приспосабливается к любым обстоятельствам бытия; но всё же требуется известное время, требуется глубинная перестройка тех механизмов, которые управляют всем нашим поведением, чтобы почувствовать себя комфортно в новых условиях.

Вот так и древний переполненный озлобленными рабами полис: было бы большой ошибкой полагать, что жизнь в рамках современного демократического или даже полудемократического государства и жизнь в нём мало чем отличаются друг от друга, – античный город требует формирования совершенно особой породы людей, которые лишь внешне напоминают собою окрестных варваров. Такое сходство – не более чем видимость, если же столкнуть их друг с другом на поле боя… впрочем, о подобных столкновениях нам ещё придётся вести речь.

Для того, чтобы жить и выживать в условиях полного окружения враждебными толпищами тех, кто спит и видит, как бы перерезать тебе горло, кто будет только радостно улюлюкать, когда вдруг вспыхнет твой дом и взбунтовавшаяся чернь станет рвать на куски и насиловать твоих любимых, нужна не только своя организация быта, – здесь требуется абсолютно иная психика. Не ограждённая запретной зоной чужая иноплеменная стихия (кстати, – как позднее и в Риме, – наряду с войной, обильным источником рабов станут пиратство и прямая охота на людей: они будут поступать в Грецию из Скифии, Иллирии, Фракии, Пафлагонии, Лидии, Сирии, словом, отовсюду), от которой невозможно даже на короткое время укрыться и в стенах своего собственного дома, не может не обострять чувства, обычно неведомые обывателю.

Существование в ожидании постоянно подстерегающей всех смертельной опасности с необходимостью формирует свои требования к жителям рабовладельческого полиса. И главное из них – это рефлекторная готовность к мгновенным согласованным ответным действиям по первому же знаку тревоги. А это не так-то просто, ибо в обычном состоянии мы остро реагируем лишь на какие-то резкие контрастные сигналы, которые подаёт нам внешнее окружение. Непреходящее же ощущение постоянной угрозы требует и иной скорости прочтения знаков, которые могли бы свидетельствовать о зреющих событиях, и развитой способности различать самые незначительные изменения обстановки.

Но дело далеко не только в этом.

§ 4. Истоки побед

Соединим вместе все эти достоинства и мы получим совершенно поразительный, невиданный никогда и никем ранее букет человеческих качеств. Вот и попробуем представить себе их властных обладателей, людей уверенных в своей силе, одержимых стремлением к победе, в праве подчинять, в нравственном превосходстве над всеми, в виде бессловесных подданных какого-нибудь восточного царька, да даже и просто навязанного интригами своих же собственных политических партий тирана, и обнаружим, что здесь отказывает всякое воображение, оказывается бессильной любая фантазия, ибо только свобода, только не сдержанная ничьей тиранической волей гордая самостоятельность может быть уделом этого победоносного племени.

Попробуем представить себе и другое: горящих стремлением к подвигу во имя свободы своего полиса пассионариев в виде мирных хлебопашцев, – и вновь нам откажет самое буйное воображение, самая неудержная фантазия. Стихия войны – вот воздух, которым только и могут дышать эти античные герои; «мой наряд – мои доспехи, отдых мой – кровавый бой» – это пусть и будет сказано позднее, но будет сказано про тех, кому примером были именно они. Плуг землепашца – обуза для них, и там, где встаёт выбор между ним и копьём, результат во всех случаях оказывается предопределённым. Нам ещё придётся говорить о Риме, одним из героев которого был Цинциннат. Легенда гласит, что отечество позвало его именно в тот момент, когда он работал на своей земле: «Последняя надежда римского государства», как называет его Ливий, владел за Тибром четырьмя югерами земли. Послы застали его за обработкой земли (он то ли копал канаву, то ли пахал); после обмена приветствиями они попросили его нарядиться в тогу для того, чтоб выслушать послание сената…

[66]

Правда, скорее всего, здесь звучит мотив государственного мифа, ибо человеку, который призывается встать во главе полиса, не пристало ни копать канавы, ни пахать землю, – у него, как правило, вполне достаточно иных забот. Но если посланники Сената застают того за подобной работой, то здесь или рассчитанная на зрителя (а то и вообще на историю) игра, или род некоего «толстовства», или то и другое одновременно. Но как бы то ни было, выбор оказывается предопределённым и для бывшего консула Республики. В греческом же полисе (как, впрочем, и в Риме) готовым бросить все ради военного похода цинциннатом был, наверное, любой; впрочем, если быть справедливым, у каждого, кто мог претендовать на высшие государственные должности, было, кого оставить за плугом, ибо по верованиям того времени война ради захвата рабов – это вполне справедливое дело. Но только официальная идеология полиса, только торжественная песнь о свободе, только пафос народовластия преобразуют не чуждое и эллину стремление к военным трофеям в нравственный патриотический порыв гражданина.

Именно такой результат интенсивного социального отбора и есть, может быть, самый точный ответ на вопрос о том, почему именно свобода, именно демократия стали основными принципами политической организации того удивительного государственного образования, смыслом существования которого была война против всех, залогом же силы и жизнестойкости – эксплуатация невольничьего труда.

Никакое другое государство не смогло добиться того, что впервые в истории удалось европейскому античному городу, и прежде всего это связано с демократическим его устройством. Только такая форма организации государственной власти делает возможным поставить на службу общине действительно все ресурсы человека, то есть мобилизовать не только его физические и интеллектуальные способности, но и весь его творческий потенциал, и даже его нравственное чувство. В сущности, это тотальная мобилизация человека, в то время как основанное на любых других принципах государство могло рассчитывать лишь на использование каких-то отдельных способностей своих граждан. Поэтому нет ничего удивительного в том, что община, сумевшая задействовать весь потенциал индивида, оказывается намного могущественней любой другой, которая способна лишь на краткое время оторваться от мирных забот (профессиональный спортсмен всегда сильней любителя, который с трудом заставляет себя делать даже обычную зарядку).

Вообще говоря, здесь – некий парадокс. Тотальная мобилизация человека, которой впервые в истории удаётся достичь только демократическому полису, с трудом совместима с индивидуальной свободой, однако самим человеком она воспринимается как лишённый любого давления извне нравственный выбор истинного патриота. Впрочем, этот парадокс объясняется достаточно просто. Чем шире начала народовластия, тем менее персонифицирован действительный источник государственной власти, и в своём логическом пределе, когда этим источником и в самом деле оказывается вся община, её идеология становится способной до конца подчинить себе сознание любого члена общества. Но индивидуальное сознание в этом случае уже не в состоянии распознать внешний диктат. Так холоднокровный организм едва ли подозревает о том, что ритмы его активности обусловлены колебаниями температуры внешней среды. Правда, абсолютный предел расширения социальной базы политической власти не достигался ещё никем в истории, но ведь абсолютные величины вообще никогда не встречаются в ней; история – это царство соотносительных начал, и в этом царстве «икс» процентов всегда будет больше, чем «икс минус один». Там же, где эти соотносительные величины переходят некий предел, начинает создаваться иллюзия того, что уже не индивидуальное сознание совпадает с государственной идеей, но сам государственный выбор оказывается формой реализации свободной воли гражданина, что это именно он управляет своим полисом. Конкретная же форма управления – прямая демократия, выборы представителей, назначение диктатора, – все это вторично.

Глава 3. Мистерия античного города

Война как способ существования. Тотальная мобилизация. Природа патриотизма. Мечта о прекрасном. Пробуждение камня; богоизбрание народа. Вознаграждение Прометея. Первенство среди равных. Два сердца Эллады

§ 1. Война как способ существования

История греческих городов-государств, как, кстати, и всех европейских городов единой Средиземноморской ойкумены, – это долгая хроника практически непрерываемой войны всех против всех. Это выражение («Bellum omnium contra omnes») введёт в политический оборот английский философ Гоббс, (1588—1679),

[80]

но он рассуждает о «естественном» состоянии человека, предшествующем государственности. Однако и на новом этапе истории не меняется ничего, просто война принимает более организованный и упорядоченный вид. Мы ещё увидим это и на примере эллинских полисов, пытавшихся объединить вокруг себя всю Грецию, и на примере Рима. Состояние мира для всех их – это не более чем краткие перерывы в военных действиях. Если же взглянуть шире, то в условиях всеобщей войны, в которую втянуты в сущности все города-государства, это состояние может быть порождено либо решительным поражением в борьбе с сильнейшим противником либо необходимостью накопления военного потенциала для дальнейшего противоборства. Однако длительное пребывание в мире угнетает город, причём не только попавший в кабалу (что, впрочем, естественно), но и привыкший к победам. Именно война – основная доминанта того политического «климата», к которому оказывается вынужденной на протяжении долгой череды веков приспосабливаться древняя европейская община, и это обстоятельство ни в коем случае не может быть игнорировано при изучении её эволюции.

Можно предположить, что сложись условия существования античного города как-то иначе, другими словами, если бы его жизнь протекала в мире и согласии со своим окружением (может быть, лишь изредка прерываемом вспышками вооружённых конфликтов), история европейских народов в свою очередь сложилась бы совсем по-другому. Вероятно, была бы создана совсем иная цивилизация, иная культура, – но история сложилась так, как она сложилась, и сейчас, по истечении тысячелетий, постижению подлежит именно она, а не какая-то умозрительная сущность, о которой остаётся только гадать.

Здесь важно понять, что приспособление общества к условиям войны – это ведь не только накопление каких-то арсеналов и формирование вооружённых ополчений. Двадцатое столетие явственно обнаружило то обстоятельство, что война оказывает своё влияние на все сферы жизни общества, на все институты государства, не исключая и те, которые несут ответственность за самую душу своих граждан. Правда, для того чтобы это стало очевидным, потребовались две мировые войны, но после них мы уже не вправе думать, что в древних полисах, бившихся за своё существование, всё обстояло как-то по-другому. Там, где война становится таким же постоянным, в принципе неустранимым фактором, как сама атмосфера нашей планеты, необходима специальная адаптация к ней, адаптация же – это формирование всех (без какого бы то ни было исключения!) государственных институтов, как средств обеспечения решительной военной победы. Ведь только победа гарантирует выживание.

В конечном счёте человеческое общество – это разновидность единой природы, а значит общим её законам надлежит подчиняться и античной общине. Меж тем объективным следствием именно этих законов является тот факт, что организм, который обладает способностью потреблять всё необходимое для жизни прямо «из воздуха» устроен совсем по-другому, нежели организм хищника. Растительный и животный миры – вот, может быть, самое точное приближение к представлению о существующей здесь дистанции между никогда не прерывающейся войной и нескончаемым безмятежным миром. Если, подобно растению, «высадить» животное в почву, оно тут же погибнет – просто из-за того, что оно устроено по-другому, иначе чем растение. Вот так и государственное устройство, подобно организму хищника, вынужденного бороться за своё место под солнцем в агрессивной среде себе подобных, обладает какой-то своей спецификой. Это совершенно иная энергетика, физиология, нервная система… Ну и конечно же – абсолютно другая анатомия.

О такой анатомии говорит в своём «Левиафане» (1651) Томас Гоббс. Во Введении в свой труд он пишет: «…великий Левиафан, который называется Республикой, или Государством (Commonwealth, or State), по-латыни – Civitas, и который является лишь искусственным человеком, хотя и более крупным по размерам и более сильным, чем естественный человек, для охраны и защиты которого он был создан. В этом Левиафане верховная власть, дающая жизнь и движение всему телу, есть искусственная душа; должностные лица и другие представители судебной и исполнительной власти – искусственные суставы; награда и наказание (при помощи которых каждый сустав и член прикрепляются к седалищу верховной власти и побуждаются исполнить свои обязанности) представляют собой нервы, выполняющие такие же функции в естественном теле; благосостояние и богатство всех частных членов представляют собой его силу; salus populi, безопасность народа, – его занятие; советники, внушающие ему всё, что необходимо знать, представляют собой память; справедливость и законы суть искусственный разум (reason) и воля; гражданский мир – здоровье; смута – болезнь, и гражданская война – смерть. Наконец, договоры и соглашения, при помощи которых были первоначально созданы, сложены вместе и объединены части политического тела, похожи на то «fiat», или «сотворим человека», которое было произнесено Богом при акте творения».

§ 2. Тотальная мобилизация

Однако всеобщая мобилизация ресурсов античной общины не сводится к накоплению невольников и усилению степени их эксплуатации. Если бы дело ограничивалось одним только этим, едва ли бы Греции удалось устоять перед персидским нашествием и стать основательницей всей европейской цивилизации. Слишком несопоставим порядок величин, поддающихся физическому измерению, поэтому решающее значение здесь принадлежит действию принципиально иных, нематериальных факторов.

Впервые в мировой истории, на тысячелетия давая пример всем (в особенности будущим тоталитарным режимам двадцатого века) греческий полис делает то, что ещё не удавалось никому, – ставит себе на службу не только тело, но и самую душу своего гражданина.

Здесь уже было упомянуто о том, что античный город создаёт развитую систему воспитания своих граждан.

Строго говоря, воспитание существовало от века, любой народ, преодолевший порог цивилизации, создаёт определённую систему подготовки человека к жизни в обществе и государстве, поэтому каждому, кто входит в этот мир, прививаются какие-то семейные, социальные и религиозные ценности. Но если повсюду в роли воспитателя выступает семья, храм, каста, то только в Греции полный контроль за воспитанием своего юношества впервые берёт на себя само государство.

Мы видели, что уже Спарта выносит воспитание за пределы семьи и ставит его под неусыпный надзор правительства. Армия и ничто иное составляет основу могущества этого полиса, и отнятые от семьи мальчики-спартиаты, которым специально назначенными педагогами прививается выносливость, терпение, дисциплина, сила, ловкость, смётка, чувство товарищества и в то же время стремление к первенству, словом, качества, совсем не лишние и в условиях мира, но всё же более уместные на войне, приучаются в первую очередь, к военной службе.

§ 3. Природа патриотизма

Как же должен был относиться греческий полис к тем, кто подрывал сложившуюся в нём систему государственного воспитания? Ведь с нею подрывались и мобилизационные возможности его до предела милитаризованной общины, а значит, посягательство на устои воспитания не могло не рассматриваться им как род идеологической диверсии, направленной на то, чтобы разоружить окружённое врагами отечество.

Ответ даёт осуждение Сократа, одной из центральных фигур всей греческой философии. Впрочем, не одной только философии, ибо и сама его жизнь, заслуживает такого же внимания, как его учение. Сам он, правда, не оставил после себя ни строчки, но остались диалоги Платона, воспоминания Ксенофонта, сочинения Аристотеля, глава о Сократе у Диогена Лаэртского, диалог «О Демоне Сократа» Плутарха… Словом, обилие источников и громкие имена их авторов уже сами по себе свидетельствуют о масштабе личности.

«Мудрейший из греков», как когда-то определил его дельфийский оракул, символ мудрости, каким он предстаёт перед нами в диалогах Платона, Сократ был обвинён в антигосударственной деятельности. Его осуждение и казнь во все времена использовались врагами демократии в качестве обвинительного приговора ей самой. Сократ, – говорят её судьи, – погиб от совершенно надуманных и вздорных обвинений, суть которых заключалась в развращении юношества и отрицании богов, признаваемых Афинами. Эти обвинения были выдвинуты какими-то ничтожными личностями, от которых пусть и остались имена (некий Мелит, ритор Ликон и демагог Анит), но, за пределами узкого круга специалистов, стёрлась практически всякая память о свершённых ими делах. Кроме, как кажется, одного – политического доноса на одного из величайших мыслителей древности.

Обычно здесь намекают на «подковерную» возню борющихся за политическое влияние различных партий. Здесь (гл. 1) уже говорилось о том, что не только в приверженных демократии городах существовали силы, открыто враждебные принципам народовластия, но и там, где властвовали аристократические начала, оставалось достаточно места для исповедующих демократические идеалы группировок. В сущности ни в одном из греческих государств не было «стерильных» форм правления. Но в самом ли деле за этими смешными по сегодняшним дням обвинениями стояло нечто другое, не исчерпываемое обычной политической демагогией?

Впрочем, забудем о туманных намёках и зададимся простым вопросом: так ли уж неправы вконец развращённые (воспользуемся выражением, родившимся в постперестроечной России) разгулом своей демократии Афины? Ведь обвинение в безбожии имело вполне реальное основание: хорошо известно, что Сократ был монотеистом и не признавал антропоморфные олимпийские божества Гесиода и Гомера. Казалось бы, это и в самом деле даёт право для контробвинений лидеров афинской демократии в политической нетерпимости, в неоправданном обстоятельствами подавлении свободы совести. Не подлежит сомнению, что Сократ – это один из первых политзаключённых, осуждённых на смерть за свои убеждения. Но всё же спросим себя ещё об одном: существовал ли вообще когда-нибудь в истории, и существует ли сейчас, в век политкорректности и веротерпимости, демократический режим, который смог бы простить свершённое им преступление против государственности?

§ 4. Мечта о прекрасном

Максимальная мобилизация античным городом своего гражданина достигается там, где личный интерес человека всецело отходит на какой-то задний план или полностью сливается с интересом самого полиса. В той или иной мере к такому положению вещей стремилась, наверное, любая власть, любая форма государственного устройства. Поэтому едва ли будет преувеличением сказать, что ни одно государство никогда не пренебрегало идеологией – ведь только с её помощью можно поставить на службу своим интересам не только тело, но и самую душу гражданина, но всё же абсолютные рекордсмены в этой области – демократические режимы античного мира. Никому – ни до, ни долгое время после них – не удавалось достичь того, что было естественным и атрибутивным для них. Основной же (если не сказать единственный) интерес полиса – это обеспечение собственного самовыживания в условиях вечной войны против всего своего окружения. Вернее сказать, обеспечение безусловной победы в этой войне, достижение такого положения вещей, когда уже никто и ничто за периметром его границ не будет в состоянии бросить (или принять) вызов, ибо полная безопасность возникает только там, где лишь один остаётся диктовать всем остальным правила межгосударственного «общежития». Словом, максимально адаптированная к идее свободы форма государственного устройства не может не порождать мечту о мировом господстве, и в конечном счёте высшим долгом обязанного своему отечеству гражданина оказывается служение именно ей.

Но всё же будем справедливы. Часто одни и те же вещи предстают перед нами по-разному. Вот так и здесь: можно увидеть в формировании совершенно особого духа, впервые рождающегося именно в демократическом полисе Древней Эллады, лишь структурный элемент его всеобщей милитаризации, но можно удивиться и великому чуду преобразования самого человека, рождения какого-то нового его типа. Меж тем это вселенское чудо также должно быть отнесено на счёт народовластия. Именно благодаря той форме государственного устройства, что утвердилась в великих городах Греции, нам останутся прекраснейшие образцы гражданских доблестей, которым будет подражать честолюбивое юношество всех последующих поколений. На них будут воспитываться целые народы. Словом, лучшее, что есть в пассионарном авангарде любого современного европейского государства – тоже наследие античной демократии, и это обстоятельство невозможно, несправедливо игнорировать.

Но, справедливости же ради, следует сказать, что чудо народовластия проявляется не только в воспитании нового типа человека – беззаветно преданного своему полису гражданина, не только в рождении настоящего культа жертвенности во имя своей родины. Дух глубокой преданности родному полису порождал безусловный приоритет общественного над частным, и в этом многие смогут обнаружить зародыш того, что со временем разовьётся в самую всеобъемлющую и жестокую форму порабощения личности. Но вместе с тем (это может показаться какой-то мистикой, и всё же от этого никак нельзя отмахнуться) город, в жертву которому приносилось все личное, стократ отдаривал своего гражданина, возблагодаряя его тем, что могут дать человеку одни только боги, – счастье художественного творчества и сознание собственной исключительности, избранности.

Задумаемся над одним совершенно поразительным фактом. В античной Греции насчитывались сотни и сотни непохожих друг на друга претендующих на самостоятельность городов-государств (по некоторым оценкам их число простиралось до двух тысяч), но если мы говорим об искусстве, то в первую очередь вспоминаются Афины. Этот удивительный полис размером своего вклада в художественную культуру Древней Эллады, да и Европы в целом, превосходит все другие города едва ли не вместе взятые. Меж тем, даже если брать в расчёт всю Аттику, мы получим территорию менее трёх тысяч квадратных километров. В сущности, это совершенно ничтожная площадь, сопоставимая по своим размерам с той, которую занимает современный мегаполис (территория Москвы занимает около 1 тысячи кв. км), но именно на этом до чрезвычайности ограниченном пространстве сконцентрировалось все лучшее, что было создано классическим греческим искусством. Никогда в истории всей огромной планеты не было – и, наверное, уже не будет – такого, чтобы община, насчитывавшая, включая младенцев, немногим больше 100 тысяч свободных граждан (по традициям того времени женщины – не в счёт), сделала столь огромный вклад в историю мировой цивилизации. В сущности, ничто из созданного за двадцать с лишним веков европейской культурой, уже не было оригинальным, – начало всему было положено именно здесь.

Меж тем именно в Афинах, как мы знаем, принципы демократии получают наиболее глубокое развитие. Случайно ли это совпадение? Но совпадение существует не только в пространстве, не менее удивительно и стечение во времени. Пробуждение античного духа, высший его взлёт хронологически полностью совпадает с расцветом всё той же демократии, то есть с периодом от конца персидских войн до подчинения Греции македонскому владычеству (470—338 до н. э.). Есть ли здесь хотя бы какая-то причинная связь? Возможно, прямой и не существует, но опосредованная действием известных условий несомненно наличествует. А это значит, что при господстве каких-то иных форм государственного правления в военно-политических центрах, видевших свою цель в установлении панэллинской гегемонии, культура Греции (а с нею и всей Европы) приобрела бы совершенно другие черты.

Глава 4. Эллины и варвары

Общее дело как снование права. Эллины и варвары. Эволюция представлений: варвар – носитель иной культуры; варвар – недочеловек; варвар – носитель второсортной культуры.

§ 1. Общее дело как основание права

Итак, видеть в политическом устройстве древнегреческого полиса свершившийся впервые в истории стихийный прорыв гордого человеческого духа к добру и свету никак нельзя. Правда, и особый дух греческого полиса, и особое самосознание его гражданина действительно имеют место, но все это отнюдь не первопричина демократических преобразований, не они порождают новую форму государственного устройства. Каждый народ имеет какие-то свои ментальные особенности, к тому же внешние условия его развития, его исторический путь накладывают какой-то свой отпечаток на формирование общей психологии. Поэтому вполне допустимо предположить, что сложное взаимодействие исходного генетического материала с физическими реалиями окружающего мира, в известной степени делает человека предрасположенным к каким-то определённым формам его политической самоорганизации, и наоборот – делают органически неприемлемыми какие-то другие. Кстати, известная аллергия к режиму личной власти и в самом деле одна из составляющих греческого менталитета. Но всё же видеть генезис демократических начал в некой врождённой приверженности эллина идеалам свободы, гражданственности, патриотизма было бы глубоко ошибочно уже потому, что все эти ценности духа сами являются прямым порождением государственного левиафана. Другими словами, закономерным следствием его жизнедеятельности, а не первопричиной.

Словом, явленные мировой истории первыми республиками Средиземноморья образцы государственного строительства (зародыш того, что сегодня рассматривается многими из нас чуть ли не как идеал общественного устройства, к которому обязаны стремиться все народы мира) – это вовсе не исполнение ностальгической тоски человечества о когда-то прошедшем «золотом веке». Действительным импульсом в формировании так называемого народоправства оказывается вовсе не этот, рождённый Гесиодом миф о минувшем счастье человечества (нам ещё придётся говорить об эволюции государственной идеологии, основанной на этом мифе), не стихийный порыв к свободе и полноте прав, а простая потребность в предельной оптимизации управления беспощадной машиной принуждения, какой становится город-государство. В обиходе мы пользуемся выражениями «суть вещей» и их «видимость». Часто синонимами этих выражений выступают понятия формы и содержания, при этом все «формальное» (с основанием) относится нами к поверхности, видимости явлений, и лишь содержательное – к их существу. Именно эксплуатация чужого труда представляет собой существо, более того, системообразующее начало рабовладельческой демократии, всё же остальное – не более чем романтика той историко-культурной мифологии, которая через столетия сложится вокруг античного Левиафана.

Правда, выше мы могли видеть, что одна только эксплуатация не в состоянии исчерпать собой весь объем этого многосложного и многослойного понятия. Подлинным содержанием древних демократий Запада является максимальная мобилизация всех ресурсов полиса для его самовыживания в условиях вечной войны против всего мира, а ещё лучше – для подавления тех, кто способен бросить ему вызов, и обеспечения военно-политического контроля над своим окружением. А следовательно, суть дела отнюдь не ограничивается извлечением максимальной выгоды из чужого подневольного труда. Труд рабов – это лишь часть (и, может быть, не самая существенная) того, что может быть брошено в топку непрекращающейся войны; не менее важной составляющей общего потенциала полиса является духовный и нравственный ресурс его гражданина. Но всё же там, где речь идёт о правах человека, эта составляющая отходит куда-то на задний план, ибо нравственные обязательства гражданина формируют собой некую самостоятельную сферу, у пределов которой прекращается действие юридического закона (собственно говоря, задача всей системы идеологического воспитания как раз и состоит в том, чтобы не оставить без внимания государства то, что неподведомственно формальному праву). Поэтому в узком значении этого слова демократия как форма государственного устройства, где источником всей полноты власти является народ (в его весьма ограничительном смысле), – это в первую очередь юридическое понятие, которое подразумевает какие-то общеобязательные для исполнения нормы, правила, установления.

Но ведь в основе любой юридической категории должны лежать какие-то общие основания, властвовавшие над человеком ещё задолго до появления самих юристов. Вот так и здесь – стихийное представление человека о его базовых суверенных правах много старше самой юриспруденции. Ведь искони никакие права неотделимы от сложно организованного совместного действия, вовлекающего в свой водоворот большие массы людей; приведённая в систему совокупность прав – это, прибегая к известной тавтологии, просто «правильный» способ его обеспечения. Источником прав выступает вовсе не чья-то абстрактная воля, к тому же руководствующаяся какой-то отвлечённой возвышенной метафизикой; исконные права возникают на вполне земной прагматической основе – там, где есть какое-то общее дело, требующее координации усилий многих исполнителей, а следовательно, где возникает необходимость упорядоченности его выполнения, другими словами, строгой его организации. Как мы уже видели, ещё Аристотель утверждал, что государство – это в первую очередь общение людей, объединившихся ради какого-то единого для всех блага. Именно устойчивое содержание общих действий всех вовлечённых исполнителей, особенности того предмета, который они должны преобразовать по образу представляемого ими «блага», способ распределения и гармонизации совместных усилий, словом, некий интегральный алгоритм организации успеха, – вот что определяет собой состав общеобязательных норм, которые призваны регулировать и согласовывать поведение участников.

Так что, если говорить о выполнении какой-то сложной работы, то, конечно же, в первую очередь нужно видеть полную совокупность средств, которые требуются для достижения цели. При этом в их число включаются не только материальные орудия, но и некие неосязаемые принципы распределения и согласования сил участников. Отсюда и права последних регламентируют собой не что (и, как кажется, ничто) иное, как меру свободы исполнителей в практическом применении всего их спектра. Ответственность – вот оборотная сторона любого права, но возложить её на исполнителей допустимо лишь там, где достигается действительная полнота материального и организационного обеспечения деятельности. Ибо нельзя требовать успеха там, где исполнитель ограничен в средствах или в свободе их использования. Но ведь строительство общегосударственного «блага» – это тоже сложная работа, способная поглотить собою усилия всех граждан.

§ 2. Эллины и варвары

Понятно, что никакая прибыль от эксплуатации чего бы то ни было не может делиться до бесконечности; любой, кто знаком с организацией управления, знает, что всегда существует некий минимальный предел, за которым всякое вознаграждение перестаёт играть стимулирующую роль. Специалистам по организации оплаты труда (немало лет проработавший именно в этой сфере, автор относит себя к их достойному цеху) давно известно, что никакой работник и пальцем не шевельнёт, если плата за какое-то дополнительное усилие будет ниже этой критической величины.

Конечно, в разное время в разных социо-культурных средах размер вознаграждения, ради которого можно пойти на какие-то жертвы, будет варьировать, но в любом случае он обязан составлять вполне осязаемую величину. Впрочем, одна из реперных точек пусть и более поздней, но всё же могущей служить ориентиром эпохи нам хорошо известна. В Библии говорится, что Иисус был предан своим палачам за совершенно мизерную плату, и здесь, в евангельских сказаниях об искуплении грехов человеческого рода, с абсолютной точностью сходится все – и позорная казнь Спасителя, и позорная плата за предательство, и позорная же («вышел, пошёл и удавился»

[123]

) смерть Иуды. Оно и понятно, синедрион видел в Иисусе отнюдь не Сына Божьего, а простого (кстати, одного из многих) возмутителя спокойствия, проповедь которого была способна взорвать и без того уже бурлящую Иудею, в то время как римские легионы только и ждали достойного повода для вторжения в её пределы. Так что у гонителей не было оснований назначать за Него какую-то особую плату. Но всё же заметим, тридцать тетрадрахм (сребреник начала Империи равен четырём драхмам, драхма же составляет собой обычный норматив дневной зарплаты) – это четыре среднемесячных оклада подёнщика того времени. Не так уж и мало, и если Иуда бросил эти деньги,

[124]

то сегодня четырьмя среднемесячными зарплатами бросаться как-то не принято.

Так что те дивиденды, которые могли выплачиваться в классических рабовладельческих республиках, были отнюдь не символичны, и, думается, их размер был достаточен для того, чтобы обеспечить праздность довольно большим контингентам любителей «прохладной жизни». Кстати, подобные любители есть и в наше время, и, точно так же, как и задолго до Рождества Христова, они и сегодня готовы довольствоваться минимальными нищенскими пособиями, чтобы только не работать самим.

Однако для того, чтобы такие пособия могли обеспечить какие-то дополнительные блага, а то и полную свободу от личного участия в физическом труде, общая номенклатура тех, кто вправе был претендовать на них, должна быть строго ограничена. Иными словами, все это обязано было поставить вопрос об определении (в смысле ограничения, положения границ) круга лиц, имеющих доступ к распределению получаемой выгоды от совместной эксплуатации рабов. Другими словами, о делении всех на «своих» и «чужих».

И вот мы видим, что уже к IV веку до н. э. в рамках греческой идеологии складывается довольно жёсткое разделение всего окружающего мира на эллинов и варваров и даже известное противопоставление этих понятий. Территориальные захваты и широкое применение рабского труда требовали осмысления и места, занимаемого союзами греческих городов в тогдашнем мире, и их роли в жизни окрестных иноязычных племён. А это в первую очередь требовало определить, что же отличает эллина от варвара, почему он не такой как другие, что лежит в основе его государственности, где кроются истоки его побед. Словом, консолидация вдруг осознавшего свою силу, свою исключительность народа диктовала необходимость выявить, в чём специфика его собственной природы, каковы особенности его культуры, что определяет основания тех политических институтов, которые создаются им. Эта идеологическая задача, неизбежная для любого встающего на имперский путь развития общества, впервые была осознана и выполнена великим древнегреческим философом Аристотелем в книге «Политика».

§ 3. Эволюция взглядов: варвар – носитель иной культуры

Обратимся к общеизвестному. Удел поверженных греками троянцев предопределён – оставшихся в живых могло ожидать только рабство; так уж был устроен мир, так существовало всегда, сколько помнили себя греки. Меж тем Гомер, говоря об осаде Трои, очень уважителен к её защитникам. Они умны, отважны, благородны (кстати, человек с мелкой душой лишь однажды встречается в «Илиаде», но и он принадлежит грекам); среди них есть такие же мудрые цари, такие же добродетельные жены, такие же великие герои; к ним точно так же благоволят олимпийские боги, словом, они решительно ничем не отличаются от самих греков. Да и война могла длиться долгих десять лет лишь по этим причинам.

У него, правда, ещё нет глубокого сочувственного отношения к страданию врагов: Греция того времени (да и не только она) вообще не задумывается о каких-то нравственных началах. Но именно такое отношение к ним как к равным подготовит душу – не одного только эллина – к сочувствию.

Ничто из живописуемого Гомером не может быть отнесено на счёт какой-то вынужденной «политкорректности». Здесь даже не убеждение, ибо убеждённость в чём-то всё же предполагает возможность сомнения, – а просто не подозревающий о существовании ничего иного чистый и в чём-то наивный взгляд на единый мир людей. А ведь, по словам Платона, именно Гомер «воспитал всю Грецию», его поэмы читались и на ежегодных, и уж тем более на Великих Панафинеях, их изучение являлось обязательным элементом тогдашнего образования, многое в них было назиданием для честолюбивого юношества, достойным примером для подражания. Впрочем, уважительное отношение к поверженным троянцам войдёт не только в сознание греков – высокомерный Рим будет гордиться своим происхождением от одного из троянских героев и его спутников: Энея, сына Анхиза и Афродиты после долгих странствий прибьёт наконец к Лациуму, где и будет положено начало великой империи. Кстати, один из знатнейших римских родов (Юлиев), которому принадлежал и Цезарь, и его внучатый племянник Октавиан, берёт своё имя от имени Трои; в «Энеиде», утешая

Венеру, Зевс пророчествует ей:

§ 4. Эволюция взглядов: варвар – недочеловек

Масштаб личности Аристотеля таков, что его взгляд на мир уже не может оставаться взглядом частного человека; выводы философа становятся чуть ли не официальной доктриной, идеологией государства. Заметим, что становление подобной доктрины совпадает во времени с общим изменением положения греческих государств в результате побед, которые были одержаны ими в борьбе с персидским нашествием. Это уже вполне имперское воззрение на мир, никак иначе назвать такую идеологию невозможно, хотя само понятие империя как знака высшей власти и империи, как территории, на которую она распространяется, ещё только предстоит сформулировать. Категория первого возникнет лишь в политическом лексиконе Рима.

Противопоставление самой природы варвара и эллина влечёт за собой многое, и отнюдь не только в возвышенной отвлечённой метафизике. Выводы весьма приземлённого, предельно практического свойства вытекают отсюда, и политика Греции начинает следовать именно их внутренней логике. В самом деле, ведь в первую очередь оно означает то непреложное обстоятельство, что все «не-греческое» оказывается уже не просто чем-то далёким, отделённым государственными границами и расстояниями. Иная природа раба, если развить логику Аристотеля, не может не означать собой совершенно иную природу породившего его мира, а вот отсюда – всего один шаг до строгого (в рамках этой аксиоматики) умозаключения о совершенно естественном и неотъемлемом праве свободного человека господствовать не только над людьми, но и над всеми порождающими их стихиями. Иными словами, над их «водой и землёю», которых ещё недавно требовал от греков Дарий, персидский царь в 522—486 до н. э., или, как теперь добавили бы к этим материям сами греки, над «огнём и воздухом» когда-то подвластных ему самому рубежей. Высшая справедливость мира состоит именно в этом (вот только эту справедливость ещё предстоит утвердить на земле силой греческого оружия).

О высшей истине мира сказано здесь совсем не для красного словца. Ведь именно греческими мудрецами впервые было развито представление о всеобщей упорядоченности, взаимосвязанности и подчинённости явлений, словом, о строгой их системности. Поэтому-то греческая мысль и считается зародышем современного научного познания. Но ведь в любой системе обязаны существовать начала, назначение которых состоит в том, чтобы крепить собой и подчинять всё остальное. Без них рассыпается целостность бытия и воцаряется всеобщий хаос – стихия, органически отторгаемая жаждущим гармонии сознанием эллина. Кстати, в этом тоже одно из фундаментальных отличий Запада: натурфилософия Востока того времени не знает идеи всеобщей упорядоченности явлений, ему чуждо представление о мире как о чём-то едином и целом, все составные части которого находятся в активном отношении друг с другом и одновременно выстраиваются в некую иерархическую пирамиду. Но, часть большого космоса, и мир людей подчиняется все тем же принципам, а значит, и здесь обязано существовать то, чему надлежит стать единым центром всеобщей гармонии. Этот вывод напрашивается сам собой, он носится в самом воздухе эпохи, и именно в нём чем-то подкожным смутно ощущается миссия пробудившейся к дерзновенным подвигам Греции.

Признаки зарождения подобного взгляда на мир явственно прослеживаются не только в сфере философской политической мысли, но даже и в греческом театре, уже упоминавшемся здесь обретении античной культуры.

Так, например, в «Ифигении в Авлиде», изображается решимость Агамемнона принести свою дочь в жертву богине Артемиде, чтобы обеспечить успех общеэллинскому делу. В последнюю минуту Ифигения изъявляет полную покорность судьбе, предпочитая славную смерть за отечество жалкому прозябанию, и, среди прочего, Еврипид (ок. 480 до н. э. – 406 до н. э.), один из трёх великих афинских трагиков, вкладывает в её уста цитируемые Аристотелем слова: «прилично властвовать над варварами грекам». (В скобках заметим, что перевод этого места у И. Анненского звучит совершенно по-другому, куда более жёстко:

Глава 5. Условие свободы

Свобода как возможность суда. Рабство как условие свободы. Оружие как средство достижения свободы. Конфликт между свободой и ресурсами её обеспечения. Исторические границы классического греческого полиса.

§ 1. Свобода как возможность суда

Итак, весь мир в умосозерцании тех, кому надлежит заложить основы европейской цивилизации, с становлением классического античного полиса окончательно разделился на «своих» и «чужих».

Первый из них – это мир высокой культуры, мир покоя, благоденствия и процветания; правильно организованный быт, справедливость и порядок господствуют в нём; словом, – это мир добра и света. В своём развитии – духовном, культурном, общественно-политическом, военно-техническом – он, как гранитная скала, возвышается над всеми; но при более широком взгляде на вещи обнаруживает себя лишь подобием маленького скалистого островка в неоглядном море всех окружающих его варварских племён.

Второй – это безбрежный океан тьмы и зла, источник постоянной смертельной угрозы. Ценности, разделяемые эллинским обществом, органически неприемлемы ему, все в его внутреннем устройстве отторгает их. Но дело даже не в том, что он смотрит на Грецию хищными враждебными глазами как на инородное тело, что-то вроде острой занозы, болезненно впившейся в его плоть (традиционная политика восточных держав, Лидии, Персии, по отношению к греческим городам, расположившимся на малоазийском побережье, – наглядное тому доказательство). Да и поползновения далёкого Карфагена вселяют тревогу. Даже полусонная, эта простирающаяся до самых границ мира мрачная тяжёлая стихия способна источать угрозу уже одной своей необъятностью (чего же ждать, когда она придёт в движение?). Энергия, переполняющая маленькую, но гордую свободолюбивую Грецию, не находит выхода, развитие экономики сдавливается безжалостными тисками огромной массы, которая тяжело навалилась на тесные её границы. Сдерживать давление ещё и можно, но лишь до времени; свободное же дыхание настанет только после того, как будет сброшен этот удушающий все живое вес.

Как бы в скобках, следует заметить, что понятие свободы, конечно же, было известно и Востоку, но как основополагающая ценность культуры оно было унаследовано всей европейской цивилизацией только от Греции, – и все от того, что именно ею впервые в истории в неявный состав этого понятия будет внесена мечта о мировом первенстве. Именно свобода (элевтерия) станет для греков высшей ценностью этого мира, отношение к ней разных народов станет мерилом отношения эллина и к ним и к самим себе. Часто гипертрофированная, оценка этой стихии будет формировать не просто мировоззрение греков, но нечто более глубокое и фундаментальное. В сущности, весь мир в их глазах поделится на две неравные части в частности (если не в главном) и по этому основанию. Всё то, что разделяет народы – особенности культуры, религиозных верований, традиций, отличия в цвете кожи, разрезе глаз, словом, всё без остатка растворится и до конца исчезнет в одном – в прикосновенности к ней. Отнюдь не множество различных языков – две разные расы наполняют ойкумену:

§ 2. Рабство как условие свободы

Правда, кроме свободы государства, есть ещё и личный аспект свободы. Но ничто личное в рабовладельческом полисе не имеет права на самостоятельное существование; все частное в нём полностью подчинено общественному или, в идеологии самого общества, – своему отечеству.

Кстати, это тоже элемент натурфилософской аксиоматики греков, согласно которой весь мир существует как строго упорядоченное иерархически организованное целое, в котором все нижестоящее обусловлено тяготеющими к вершине причинами, всецело подчинено им. Представление об идеалах свободы – не является исключением в общем ряду, оно также производно от тех высших ценностей, которые крепят государственность. Словом, свобода – это в первую очередь свобода своего полиса, и только во вторую – характеристика личного статуса самого человека, отдельно взятого его гражданина. Наверное, и по этой причине личная свобода в тех её формах, в каких она подразумевается современным сознанием, была почти неведома эллину.

Перикл в речи над могилами воинов, которые первыми пали в Пелопоннесской войне, говорил, что в Афинах каждый может жить, как хочет,

[148]

но с точки зрения современного нам человека это было совсем не так. Античный полис – и только он (мы уже говорили об этом) – распоряжался рабами. Но его власть не ограничивалась только ими – он имел право практически полностью распоряжаться каждым отдельным своим гражданином. Город строго ка­рал плохое ведение хозяйства, расточение унаследо­ванного военного надела, нарушение супружеской верности, дурное воспитание сына, плохое обращение с родителями, безбожие, гордыню, да и вообще любое поведение, которое могло пред­ставлять опасность для военного и гражданского порядка и вызвать угрожающий всему государству гнев покровительствующих ему богов. Словом, ничто из личной жизни не было частным делом, но являло собой некий общественный институт.

Точно так же классический античный полис полностью распоряжался имуществом своих граждан. Здесь уже говорилось о том, в условиях классического рабовладения любая собственность была государственной, частная же рассматривалась как некоторое отклонение от неё и развивалась только как подчинённая ей, поэтому право отдельного индивида ограничивалось лишь простым владением (possessio). Это влекло за собой многое, так например, при неуплате долга полис собственной властью отдавал в залог кредитору имущество должника (а то и вообще продавал в рабство заграницу его самого). Под неусыпным государственным контролем находилось каждое достаточно значительное состояние, и демократический режим никогда не стеснялся накладывать на него свою руку. Множество самых различных литургий (общественных обязанностей) обременяло гражданина: снаряжение военных судов, назначение и содержание их команд­ного состава, устройство больших празднеств и представлений, принудительные займы в случае необходимо­сти. Наконец, гражданин был обязан участвовать в экклесии, суде присяжных, и так далее, и так далее – и никто не был вправе уклониться.

Здесь уместно напомнить: ещё Платон, говоря об идеальном государстве, утверждал, что оно должно обеспечивать безусловное подчинение себе гражданина. Это достигается господством государственной собственности на движимое и недвижимое имущество; всеобщим единомыслием и утверждением коллективизма; регламентированием законами и обычаями не только общественной, но и частной жизни; наконец, признанием единой и обязательной для всех религии. Ну и, конечно же, государство обязано время от времени очищать себя от всех неугодных лиц с помощью смертной казни и изгнаний. Правда, Платон брал за образец Спарту, но его критерии идеального государственного устройства в той или иной степени были свойственны всем.

§ 3. Оружие как средство достижения свободы

Можно утверждать, что вовсе не позиция, занимаемая в имущественной дифференциации, а место в военном строю, роль в тех победах, которые и обеспечили благоденствие полиса, определяли уровень притязаний этого формирующего всесокрушающую фалангу ордена на место в политической структуре общества. Решающей роли на поле боя должна была соответствовать ключевая позиция в управлении государством. Поэтому любой, кто имел дерзость возвыситься над ними, посягал на самые фундаментальные устои нового мироощущения, порождавшегося самим строем античного полиса. Этот любой становился преступником (пусть даже только потенциальным, ибо никаких амбиций у него в действительности могло и не быть) даже не перед ними, а уже перед самим полисом. А вот последнее уже неотличимо от преступления перед самими богами. Может быть, именно по этой причине заручиться поддержкой демоса (или, если угодно, охлоса) в вынесении обвинительного приговора никогда не составляло большого труда. Полибий пишет, что везде, где масса приучена демагогами пользоваться чужим добром и где она возлагает все свои упования на жизнь на чужой счёт, при демократическом строе дело легко доходит до убийств, изгнаний и раздела земель, коль скоро масса находит… вожака. Но, думается всё же, что дело не только в низменном желании поживиться дармовщиной, – скорее здесь бессознательно срабатывало то, что впоследствии назовут «здоровым классовым инстинктом».

(Не будем предаваться соблазну нравственных обличений и здесь, но всё же заметим: видеть во всём этом один лишь страх господствующей касты перед подчинением капризу чужой тиранической воли, значит увидеть только поверхностную рябь явлений, которая доступна умосозерцанию обыкновенного обывателя. Подлинное же существо правящих миром причин скрыто глубоко под нею. Оно постигается лишь врождённым инстинктом античного государственного организма; нечто, коренящееся едва ли не в генных структурах формирующей его общины, восстаёт против режима личной власти, – да и вообще против любой неординарной личности, достоинства которой в состоянии возвысить её над всеми. Слишком милитаризован его дух, слишком могущественны механизмы, обеспечивающие его превосходство над своим окружением, слишком непредсказуемы результаты тотальной мобилизации всех ресурсов и демократического государства, и преданного ему гражданина, чтобы всё это могло оказаться под исключительным контролем харизматической персоны. Так что до времени какое-то охранительное и для самого полиса, и для всего того, что становится предметом его воинствующего правосудия, благодатное начало бережёт всех, и – к чести эллинской демократии – уберегает…)

Впрочем, нужно напомнить и о том, что эта же каста гоплитов была самым упорным и решительным противником неограниченного расширения прав гражданства. Но здесь уже не было противопоставления свободы несвободе, хотя включение в круг полноправных граждан городских низов для неё означало точно такое же порабощение, только теперь уже не выдающейся из общего ряда личностью, а неразвитой толпой. Скорее это просто оплаченное кровью нежелание делиться своим с жадным до чужого охлосом. Именно так – до чужого, ибо фактическое место городских низов – это только периферия сражения, но не его кульминационный центр. Полезно привести выдержку из оправдательной речи Ферамена, одного из виднейших политических деятелей Афин последних лет Пелопоннесской войны. Он был противником и крайней демократии, и крайней олигархии, поэтому неудивительно, что его ненавидели представители обеих партий. Его речь приводит Ксенофонт в «Греческой истории»; отвечая своему обвинителю, он говорит: «Я же, Критий, всё время неустанно борюсь с крайними течениями: я борюсь с теми демократами, которые считают, что настоящая демократия – только тогда, когда в правлении участвуют рабы и нищие, которые, нуждаясь в драхме, готовы за драхму продать государство; борюсь и с теми олигархами, которые считают, что настоящая олигархия – только тогда, когда государством управляют по своему произволу несколько неограниченных владык. Я всегда – и прежде и теперь – был сторонником такого строя, при котором власть принадлежала бы тем, которые в состоянии защитить государство от врага, сражаясь на коне или в тяжёлом вооружении».

То обстоятельство, что в Афинах роль городских низов в политической жизни стала куда более весомой, чем в любом другом месте, нисколько не противоречит сказанному, но напротив, служит ему прямым подтверждением. Все и здесь объясняется тем же – местом, которое занимает человек в едином военном строю полиса. Следует только напомнить, что ударной силой Афин во время персидских войн стала уже не фаланга гоплитов (хотя, конечно и она покрыла себя неувядаемой славой во многих сражениях), но в первую очередь его флот. Меж тем эти, по выражению дельфийского оракула, «деревянные стены» великого города требовали гораздо больших людских количеств; и как только эти количества заняли ключевое место в вооружённых силах государства, их роль в управлении последним стала обеспеченной. Поэтому Аристотель, хоть и выказывает неприязненное отношение к самому факту, констатирует не просто возвышение «корабельной черни», но его закономерность.

Однако понятие свободы, повторим, главным своим измерением имело отношение к внешнему миру: только полис служил гражданину её единственным гарантом, только служа ему он мог оставаться тем, кем он был. Между тем реальность этой гарантии опиралась все на ту же незыблемую основу самого мироздания – быть свободным и здесь означало повелевать или – по меньшей мере – не иметь вокруг себя никого, кто мог господствовать. Словом, как уже было сказано, иметь реальную возможность вершить не прекращающийся суд над всеми, кого сам же полис и сочтёт враждебным его собственной свободе, угрозой для неё.

§ 4. Конфликт между свободой и ресурсами её обеспечения

А впрочем, и сплошная цепь триумфов не может спасти от застоя, не в состоянии застраховать город от утраты его собственной свободы.

В конечном счёте сила любого претендующего на гегемонию города в его воинстве. Но даже сохраняющее и свою численность, и боевые качества ополчение, формируемое демократическим полисом, с расширением принудительных союзов было бы уже недостаточным для удержания своего господства ни одной из мегавеличин греческого мира. Дополнительные подразделения, которые, по условиям мирного договора, в случае нужды выставлялись вошедшими в союз городами, позволяли сформировать в целом достаточно многочисленное войско, но крепость самого союза – а значит, и возможность положиться на все выставляемые им контингенты – в конечном счёте обеспечивалась только собственной фалангой гегемона. Поэтому должен был существовать какой-то предел, за которым дальнейшая экспансия становилась уже физически невозможной (стратегия его одоления будет найдена только Римом). Отсюда следует, что объединение Греции, её сплочение под эгидой единого военно-политического центра становилось недостижимым ни для Спарты, ни для Афин, ни для Фив во время их недолгого возвышения. Будь в Греции того времени (как впоследствии сложится в Италии) только один реальный претендент на роль общенационального лидера, объединение, возможно, и стало бы действительностью, существование же нескольких претендентов вело только к усилению противоречий между ними и возрастанию накала сопротивления каждому из них.

Не забудем ещё одно – не последнее по своей важности – обстоятельство. Наличие нескольких могущественных соперников в борьбе за панэллинскую гегемонию делало не вполне устойчивым положение присоединённых каждым из них городов. Положиться на них в полной мере было уже невозможно, и в этих условиях многие из насильно присоединяемых получали возможность проводить какую-то свою линию, которая также подрывала экономические и мобилизационные возможности гегемонов. Появление же внешнего фактора, каким со временем станет Македонское царство Филиппа V, резко повышало значимость этого обстоятельства.

Наконец, необходимо упомянуть ещё об одном. Распространение своей гегемонии на все большие и большие пространства пусть и способствовало обогащению военно-политического центра, но отнюдь не укрепляло общую мощь формируемого им союза. Включение в свою орбиту новых земель и обкладывание их чувствительной данью, конечно, вело к обогащению гегемона, но одновременно подрывало экономику тех, кто вынужден был подчиняться его политической воле, ведь это обогащение достигалось простым перераспределением ресурсов (если не сказать грабежом союзников), а вовсе не их умножением. Однако могущество государства в конечном счёте определяется не объёмами трофеев, но развитием его производительных сил. Где этого не происходит, может существовать лишь временное превосходство, но там, за обозримым историческим горизонтом, полис оказывается обречённым на стагнацию и разложение. Однако, несмотря ни на что атакующий город озабочен только одним – чисто военным преобладанием, он не глядит в далёкое будущее; в сущности, это самое детство человечества, а во всяком детстве сегодняшний успех кажется обеспеченным навсегда.

С наибольшей отчётливостью это видно на примере Спарты. Это государство поставило едва ли не в центр своей политики всяческое воспрепятствование любому развитию; сохранение доставшегося от отцов уклада – вот что заботит её больше всего. Для того, чтобы понять, что сумма трофеев, размер дани, регулярно поставляемой всеми «союзниками», – это ещё вовсе не то богатство, которое может надёжно обеспечить будущее, нужна государственная мудрость. Однако ни демос, ни (тем более) охлос, ни даже аристократия, ещё не обладают мудростью, их забота – только сиюминутность. Всё это – только в ещё более выраженной и контрастной форме – мы увидим в Риме. Именно небрежение развитием собственных производительных сил станет одной из причин и его исторического поражения.