Библиотекарь

Елизаров Михаил

«Библиотекарь» — четвертая и самая большая по объему книга блестящего дебютанта 1990-х. Это, по сути, первый большой постсоветский роман, реакция поколения 30-летних на тот мир, в котором они оказались. За фантастическим сюжетом скрывается притча, южнорусская сказка о потерянном времени, ложной ностальгии и варварском настоящем. Главный герой, вечный лузер-студент, «лишний» человек, не вписавшийся в капитализм, оказывается втянут в гущу кровавой войны, которую ведут между собой так называемые «библиотеки» за наследие советского писателя Д. А. Громова.

Громов — обыкновенный писатель второго или третьего ряда, чьи романы о трудовых буднях колхозников и подвиге нарвской заставы, казалось, давно канули в Лету, вместе со страной их породившей. Но, как выяснилось, не навсегда. Для тех, кто смог соблюсти при чтении правила Тщания и Непрерывности, открылось, что это не просто макулатура, но книги Памяти, Власти, Терпения, Ярости, Силы и — самая редкая — Смысла… Вокруг книг разворачивается целая реальность, иногда напоминающая остросюжетный триллер, иногда боевик, иногда конспирологический роман, но главное — в размытых контурах этой умело придуманной реальности, как в зеркале, узнают себя и свою историю многие читатели, чье детство началось раньше перестройки. Для других — этот мир, наполовину собранный из реальных фактов недалекого, но безвозвратно ушедшего времени, наполовину придуманный, покажется не менее фантастическим, чем умирающая профессия библиотекаря. Еще в рукописи роман вошел в лонг-листы премий «Национальный бестселлер» и «Большая книга».

Часть I

Книги

ГРОМОВ

Писатель Дмитрий Александрович Громов (1910–1981) дожил свои дни в полном забвении. Книги его бесследно канули в макулатурную Лету, а когда политические катастрофы разрушили советскую Родину, о Громове, казалось, вспомнить было некому.

Громова мало кто читал. Конечно, редакторы, определявшие политическую лояльность текстов, а потом критики. Вряд ли кого-нибудь могли насторожить и заинтересовать названия «Пролетарская» (1951), «Счастье, лети!» (1954), «Нарва» (1965), «Дорогами труда» (1968), «Серебряный плес» (1972), «Тихие травы» (1977).

Биография Громова шла бок о бок с развитием социалистического отечества. Он закончил семилетку и педагогический техникум, работал ответственным секретарем в редакции заводской многотиражки. Чистки и репрессии не коснулись Громова, он спокойно дотянул до июня сорок первого года, пока его не призвали. На фронт он попал военным корреспондентом. Зимой сорок третьего Громов отморозил руки. Левую кисть удалось спасти, а вот правую ампутировали. Так что все громовские книги были созданы вынужденным левшой. После победы Громов увез семью из ташкентской эвакуации на Донбасс и до пенсии оставался в редакции городской газеты.

За перо Громов взялся поздно, зрелым сорокалетним человеком. Он часто обращался к теме становления страны, воспевал ситцевое бытье провинциальных городков, поселков и деревень, писал о шахтах, фабриках, бескрайней целине и битвах за урожай. Героями громовских книг обычно бывали красные директора или председатели колхозов, солдаты, вернувшиеся с фронта, вдовые женщины, сохранившие любовь и гражданское мужество, пионеры и комсомольцы — решительные, веселые, готовые к трудовому подвигу. Добро торжествовало с мучительным постоянством: в рекордные сроки поднимался металлургический комбинат, недавний студент за полгода заводской практики превращался в закаленного специалиста, цех перевыполнял план и брал новое обязательство, зерно по осени золотыми реками текло в колхозные закрома. Зло перевоспитывалось или упекалось в тюрьму. Разворачивались и любовные страсти, но очень целомудренные — поцелуй, заявленный в начале книги, по аксиоме театрального ружья стрелял холостым чмоканьем в щеку на финальных страницах. И Бог с ними, с темами. Написано это было заунывным слогом, добротными, но пресными предложениями. Даже обложки с тракторами, комбайнами и шахтерами были из какого-то сорного картона.

Страна, породившая Громова, могла публиковать тысячи авторов, которых никто не читал. Книги лежали в магазинах, их уценивали до нескольких копеек, сносили на склад, сдавали в утиль и выпускали новые никому не нужные книги.

ЛАГУДОВ

Валериана Михайловича Лагудова без сомнения можно отнести к числу самых влиятельных фигур громовского универсума.

Родился Лагудов в Саратове в семье учителей, был единственным ребенком. С детства отличался хорошими способностями. В сорок пятом семнадцатилетним юношей он отправился добровольцем на войну, но до фронта не добрался — в апреле заболел воспалением легких, месяц пролежал в госпитале, а в мае война завершилась. Эта тема опоздавшего на войну солдата была для Лагудова чрезвычайно болезненной.

В сорок седьмом Лагудов поступил в университет на филологический факультет. Успешно защитив диплом, он двенадцать лет проработал журналистом в провинциальной газете, а в шестьдесят пятом году его пригласили в литературный журнал, где он возглавил отдел критики.

Предшественник Лагудова расстался со своей должностью, прозевав сомнительный по лояльности роман. Хрущевская оттепель миновала, но границы цензуры оставались довольно размытыми — поди разберись, то ли текст в духе нового времени, то ли антисоветчина. В итоге, и журнал, и издательство получили серьезный нагоняй. Поэтому Лагудов был внимателен ко всему, что ложилось на его стол. Он, мельком проглянув повесть Громова, решил в один вечер разделаться с книгой и больше к ней не возвращаться. В голове он заведомо держал теплую рецензию — критиковать бывшего фронтовика, пусть и написавшего с художественной точки зрения посредственный, но зато политически корректный текст о зенитчиках, Лагудову не позволяла совесть. К ночи с книгой было покончено. Сам того не подозревая, прилежный Лагудов выполнил Условие Непрерывности. Он не забывал о бдительности и прочел повесть от первой строки до последней, не пропуская заунывные абзацы с описанием природы или какой-нибудь патриотический диалог. Так Лагудов выполнил Условие Тщания.

Прочел он Книгу Радости, она же — «Нарва». По воспоминаниям бывшей жены, Лагудов перенес бурное эйфорическое состояние, не спал всю ночь, говорил, что подверг бытие всеобщему анализу и у него появились великолепные мысли, как принести пользу человечеству, раньше он был запутан в жизни, а теперь все стало ясно, при этом громко смеялся. К утру эмоции утихли, и он сухо сообщил встревоженной жене, что его идеи рано подвергать оглашению. В тот день он не смог выйти на работу, настроение было подавленным, и мыслей о всеобщей гармонии он больше не высказывал.

ШУЛЬГА

Николай Юрьевич Шульга был пятидесятого года рождения. Рос пугливым и застенчивым, в школе учился хорошо, но отличался нерешительностью. В результате простудного заболевания у Шульги развился лицевой тик. Ему сделали несколько неудачных операций, оставивших глубокие шрамы. Шульга очень стыдился своего недостатка, усугубленного громоздкими очками. Товарищей он практически не имел. В шестьдесят восьмом году Шульга поступил в пединститут, но на третьем курсе бросил учебу и завербовался на северную комсомольскую стройку, где, по его словам, «людей ценят не по внешности, а за трудовое мужество».

Пару лет Шульга, ломая интеллигентскую натуру, был разнорабочим в нефтеразведке, труд оказался тяжел и неинтересен, над ним все равно посмеивались, потому что отнюдь не героического вида Шульга объяснял происхождение тика и шрамов неудачной охотой на медведя.

В семьдесят втором Шульга подрядился в партию промысловиков по пушному зверю. В бригаде было еще два охотника и проводник из местного населения. Метель загнала их в избу и на месяц похоронила под снегом. Многовековой таежный опыт предупреждал об опасностях коллективного заточения. Проводник сотворил заговор, чтоб люди от замкнутого отчаяния не постреляли друг друга.

Народное колдовство не сработало, пересиленное более могучим средством. Все кончилось бедой. Прошлый жилец оставил, кроме солонины и дроби, с десяток книг, вперемежку с газетами — на растопку. Шульга от скуки принялся за Громова. Ему досталась Книга Ярости «Дорогами Труда». В литературе он понимал мало, и унылость текста соответствовала его темпераменту. Так Шульга выполнил два необходимых Условия — Тщания и Непрерывности.

А после прочтения Книги в избушке началась смерть. Пытаясь скрыть преступление, Шульга расчленил убитых и отнес в тайгу. Останки были обнаружены поисковой группой. Трупы удалось опознать. Шульга предстал перед судом. Вины он не отрицал, искренне раскаиваясь в содеянном. Чудовищный свой поступок истолковывал отравлением «соболиным ядом», который был у промысловиков — чтобы не портить ценные шкурки, зверьков травили. Он утверждал, что яд каким-то образом попал ему в пищу.

МОХОВА

В конце восьмидесятых и в начале девяностых межклановые стычки за Книги были особенно кровавыми и частыми. Злобность библиотеки Елизаветы Макаровны Моховой стала легендарной. На истории этой женщины, во многом определившей судьбу всех собирателей Громова, следует задержаться особо, тем более, что известно многое.

Мохова выросла в семье без отца, была замкнутой девочкой, училась средне, близких подруг не имела, с начальных классов отличалась болезненным самолюбием. Закончив медицинское училище, она два года была на иждивении матери, числясь где-то уборщицей, затем сдала экзамены в фармакологический институт на вечернее отделение. Днем работала в аптеке.

Получив в восемьдесят третьем году второй диплом, Мохова устроилась в дом престарелых.

Приготовление лекарств ей нравилось, в лаборатории было прохладно и тихо. Среди порошков и пробирок Мохова тайно упивалась скрытой властью над дряхлыми подопечными, осознавая, что одного ее желания достаточно, чтобы превратить лекарство в смертельный яд, причем без возможности уличить отравителя, — Мохова была прилежной студенткой и разбиралась в тонкостях своего ремесла.

МОХОВСКАЯ УГРОЗА

Книги Громова еще надо было разыскать, и в этом деле Мохова достигла необыкновенных успехов. Она начала значительно позже своих конкурентов, но довольно быстро наверстала упущенное и обогнала ведущие библиотеки в собирательстве.

Старухи, как в песне о «стальной птице», проникали туда, где не промчится бронепоезд, не проползет угрюмый танк и не пройдут поисковые отряды вражьих кланов.

Старушечий мир был отдельной вселенной, обширной и богатой возможностями и связями. Знакомства старух опутывали страну. «Мамки» писали письма, садились за телефон, слали телеграммы приятельницам. Нередко банальные посиделки у подъезда приносили больше пользы, чем месячные рейды, предпринимаемые поисковиками того же Шульги или Лагудова. Везде находились Марьи Ивановны, имеющие доступ к информационным закромам: скромные уборщицы, вахтерши библиотек и архивов, прирабатывающие жалкие полставки к пенсии. Этих всюду проникающих женщин соперники Моховой с ненавистью называли «швабрами».

Старухи опутали шпионской сетью громовский мир. Они легко перехватывали вражеских добытчиков, когда те, ничего не подозревающие, с добычей возвращались домой. Опаивали до смерти в поездах, подстерегали на ночных полустанках, в черных подъездах, на безлюдных улицах. Книги потекли к Моховой.

Если бы библиотеки не предприняли контрмер, Мохова наверняка бы получила собрание сочинений. Говорят, что именно для нее похитили список громовских книг из Ленинки, но он не дошел до Моховой — и в этом была заслуга не существующего ныне клана Степана Гурьева, бывшего золотодобытчика.

Часть II

Широнинская читальня

КНИГА ПАМЯТИ

Сам я прочел Книгу лишь спустя месяц после вступления в должность и, признаюсь, не часто перечитывал — навеянная «память» была всегда одинакова, и мне иногда думалось, что от повторений она может, как штаны, износиться.

Вообще, пережитое ощущение сложно назвать памятью или воспоминанием. Сон, видение, галлюцинация — все эти слова тоже не отражают сути того комплексного состояния, в которое погружала Книга. Лично мне она подсунула полностью вымышленное детство, настолько сердечное и радостное, что в него сразу верилось из-за ощущения полного проживания видений, по сравнению с которым реальные воспоминания были бескровным силуэтом. Более того, этот трехмерный фантом воспринимался ярче и интенсивнее любой жизни и состоял только из кристалликов счастья и доброй грусти, переливающихся светом одного события в другое.

У «воспоминания» была музыкальная подкладка, сплетенная из многих мелодий и голосов. Там угадывались «Прекрасное далеко» и «Крылатые качели», белая медведица пела колыбельную Умке, бархатным баритоном Трубадур воспевал «луч солнца золотого», трогательный девичий голос просил оленя умчать ее в волшебную оленью страну: «Где сосны рвутся в небо, где быль живет и небыль». И вместе с соснами из груди рвалось и улетало сердце, точно выпущенная из теплых ладоней птица.

Вот под это полное восторженных слез попурри виделись новогодние хороводы, веселье, подарки, катание на санках, звонко тявкающий вислоухий щенок, весенние проталинки, ручейки, майские праздники в транспарантах, немыслимая высь полета на отцовских плечах. Раскидывалось поле дымных одуванчиков, в небе плыли хлопковые облака, дрожало от ветра живописное озерцо, пронзенное камышами. В теплой и мелкой воде шныряли серебристые мальки, в тронутой солнечной желтизной траве стрекотали кузнечики, фиолетовые стрекозы застывали в воздухе, ворочая головой, полной драгоценных блесток.

«Вспоминались» школьные годы. Был новенький ранец, на парте лежали цветные карандаши и раскрытая пропись с выведенными неловким почерком любимыми навеки словами: «Родина» и «Москва». Первая учительница Мария Викторовна Латынина открывала дневник и ставила красную пятерку за чистописание. Был чудно пахнущий новенький учебник по математике, в котором складывались зайцы и вычитались яблоки, и учебник по природоведению, душистый как лес.

ДЯДЯ МАКСИМ

По профессии дядя был врач. Жизнь его поначалу складывалась замечательно. Школу он закончил с серебряной медалью, поступил в медицинский. После институтской двухлетней практики в Сибири дядя завербовался на работу в Арктику.

Я помнил дядю Максима еще молодым. Он приезжал к нам в гости и всегда привозил дефицитные продукты или какие-нибудь вещи, которые нельзя купить в обычных магазинах, — импортные куртки, свитера, обувь. Однажды он подарил двухкассетный «Panasonic», ставший на многие годы предметом зависти многих наших знакомых.

Мы сидели за семейным столом — папа, мама, я и сестра Вовка… Вообще-то по-настоящему ее звали Наташа, а Вовка — это было домашнее прозвище. Когда Наташа родилась, отец повез двухлетнего меня к роддому, пообещав показать там настоящую Дюймовочку. Под окнами я звал: «Мама, где Дюймовочка?!» — а глуховатая, добродушная, как сенбернар, нянька, прибиравшая мусор на ступеньках, с улыбкой всякий раз повторяла: «Да не кричи, малый, вынесут сейчас вашего Вовочку»…

Мы сидели, а дядя Максим рассказывал всякие удивительные, почти сказочные истории о Крайнем Севере: «В одном поселении застрелился оленевод. Его схоронили, а спустя ночь среди оленей начался мор. Старый шаман сказал, что самоубийцу похоронили неправильно, и он превратился в демона, убивающего домашний скот. Труп выкопали, погребли уже лицом вниз, пригвоздив моржовым клыком. Самое интересное, мор сразу прекратился»…

В отличие от робкой Вовки я любил эти страшные рассказы. Правда, отец утверждал, будто дядя неравнодушен к нашей маме и, пытаясь произвести на нее впечатление, горазд прихвастнуть. Допускаю, отец просто завидовал дяде Максиму, у которого была такая яркая жизнь.

ОТРОЧЕСТВО, ЮНОСТЬ, МОЛОДОСТЬ

Когда-то я мечтал поступить в медицинский, чтобы, как дядя Максим, объездить в поисках романтики страну. При этом я даже не задумывался, что врач — профессия стационарная и медицинские работники обычно не путешествуют.

В выпускном классе мои планы изменились. Все перевернул организованный в школе театральный кружок. На беду вел его человек бесталанный и азартный. За год нам прочно привили все мыслимые недостатки актерской науки, но, самое страшное, каждый из нас твердо уверовал в собственную гениальность. Вместо того, чтобы готовиться к будущей жизни и выбирать специальности себе по плечу, с достойным и стабильным заработком, мы стали мечтать об искусстве.

За короткую свою бытность кружок не поставил ни одного спектакля, мы лишь репетировали. Несчастная пьеса Шварца «Обыкновенное чудо», которую мы самонадеянно выбрали для постановки, не сдвинулась дальше первого действия, но мы уже считали себя артистами.

Помню, я страшно всполошил отца и мать, когда сказал, что собираюсь ехать ни больше ни меньше как в Москву — поступать в театральный, на актера.

Надо отдать родителям должное, они постарались уберечь сына от надвигающейся катастрофы. В честолюбивых мечтах меня поддерживала одна Вовка, но только до момента, пока ей не разъяснили: братец Алешка угодит не на учебную сцену МХАТа, а прямиком в армию. Вразумленная Вовка притихла, а я лишился преданного союзника. Родители же начали новую воспитательную кампанию. Теперь, щадя мое самолюбие, они обличали кумовство, присущее подобным заведениям: «Туда поступают исключительно по блату».

НАСЛЕДСТВО

А на Рождество пришло извещение о смерти дяди Максима. Милицейский протокол сообщал, что Вязинцева М. Д. обнаружили мертвым с множественными ушибами и ножевыми ранениями. В приложенной квитанции указывался сектор и ряд с дядиной могилой на 2-м городском кладбище. В наше зарубежье письмо пришло с большим опозданием — спустя месяц после похорон.

Мы были очень расстроены этим трагическим известием, папа, прижав кулак к губам, шептал: «Ой, Максим, Максим», и мама всплакнула — она всегда жалела нашего беспутного дядю. Помню, она семь лет назад еще хотела пригласить его на Вовкину свадьбу, но папа отговорил: «Максим напьется, устроит дебош». В итоге мы его не позвали. И вот дяди не стало.

Насколько мы поняли, убийцу никто не нашел и, наверное, не искал. Дядина былая репутация подразумевала, что он пал жертвой своих асоциальных знакомых. Это было странным, ведь если верить рассказам, дядя уже сколько лет не пил. Так или иначе, в милиции его просто списали в утиль и кремировали. Папа все собирался поехать к нему на могилу, но дальше разговоров это не продвинулось.

Стыдно признаться, но смерть дяди Максима из стадии горя довольно скоро переросла в рутину получения наследства, главным пунктом которого являлась двухкомнатная квартира. Семьи дядя не имел, мы были единственными кровными родственниками. Этим стоило заняться. Надежд, что я заработаю себе на жилье самостоятельно, не было никаких.

Когда я женился, все решили, что вопрос моего пристанища исчерпан. Квартиру наших покойных стариков мы сразу отдали Вовке с мужем. Когда-то родители приобрели за городом дачный участок с поросячьим домиком а-ля Ниф-Ниф. Отец все пытался сделать из этой халупы полноценный дом, но тщетно. Через год я удружил с разводом и вернулся в родные пенаты. С мая по октябрь мать с отцом уезжали на дачу, но зимовали-то мы вместе, и нам было тесно…

ПОКУПАТЕЛЬ

А дома ждал сюрприз. В двери торчала записка — вчетверо сложенный тетрадный лист. Ко мне обращался некий Колесов Вадим Леонидович. Он писал, что в жилищной конторе № 27 от заведующей Мухиной он, Колесов, узнал, что я собираюсь продавать квартиру, и как весьма заинтересованное лицо желает со мной увидеться. У него неподалеку проживают престарелые родители, и приобретение жилья именно в этом месте было бы идеальным, и он просит позволения зайти вечером, около десяти.

Любезный тон письма предполагал человека деликатного. У меня, правда, мелькнула мысль — я вроде бы ничего особенного не сообщал Антонине Петровне, но мне было проще убедить себя, что, уставший, я не придал значения обыденному в такой ситуации вопросу: «Что думаете с квартирой делать?» — и ответил механически, сам того не заметив.

Конечно, все складывалось как-то слишком хорошо, но после череды житейских неудач маленькая поблажка судьбы виделась вполне оправданной.

Быстрая продажа как нельзя больше соответствовала планам поскорее вернуться домой. Я взволнованно перечитал послание, сунул листок в карман, обещая себе в случае удачной сделки подарить Антонине Петровне презент более существенный, чем коробка конфет.

У меня оставалось еще полдня в запасе, я прилег отдохнуть, затем прибирался, мыл полы и на полчаса выскочил в продуктовый магазин. На улице перед домом я опять увидел вчерашнюю беседующую пару — лысого мужика со свертком и дачницу в косынке. Когда я возвращался, к ним присоединились еще двое: усатый дядька, тоже, видимо, огородник — жилистыми руками он опирался на черенок лопаты, и чубатый парень в потертой монтерской робе, со слесарным ящиком. Парень отпускал простенькие шуточки в адрес дачницы, а жилистый дядька с лопатой громко смеялся.