Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове

Есенков Валерий Николаевич

Художественно-документальное повествование Валерия Есенкова о жизни М.А. Булгакова — это не беллетризованная биография одного из самых блистательных русских писателей XX столетия, а глубокое социально-психологическое исследование драматической судьбы русской интеллигенции в критический период отечественной истории, восходящее к извечным проблемам искусства — о совести и долге, достоинстве и честности художника. В новом романе В. Есенкова отчётливо проявилась его художественная концепция, в соответствии с которой личность и творчество большого мастера представляют неразрывное целое, его судьба — это важнейший момент духовной истории поколения.

В.Н. Есенков — автор биографических романов и повестей об А.С. Грибоедове, Н.В. Гоголе, И.А. Гончарове, Ф.М. Достоевском и др.

Часть первая

Глава первая.

ЗАНАВЕС ПОДНИМАЕТСЯ

МОЙ ЧИТАТЕЛЬ, никогда не верьте никаким предсказаниям и никаким предсказателям! Ребёнку, который появился на свет в городе Киеве в 1891 году, была по душе сосредоточенная, тихая, может быть, совершенно скромная, однако свободная от нестерпимых страданий, далёкая от нечеловеческих зверств и жестоких катаклизмов истории, вполне счастливая жизнь, и я ни за что не поверю, чтобы по воле судьбы или по причине не совсем удачного расположения звёзд всё перевернулось вверх дном и он слишком много страдал, был беспрестанно гоним, таинственно одинок и обрёл наконец один только смертный покой. В это уродство, в это извращение поверить нельзя! Никакая, даже самая злая судьба не имела бы духу заранее приготовить ему тех нестерпимых, тех унизительных испытаний, какие обрушились на него, как никакая, даже самая злая судьба не имела бы духу заблаговременно приготовить тех нестерпимых, тех унизительных испытаний нескольким поколениям русских интеллигентов только за то, что они были и остаются интеллигентами. Это вздор! Типичный и злонамеренный вздор!

На самом деле в тот год над городом Киевом, прекраснейшим в мире, светит, смеётся и плещется ласковый май. Своим особенным цветом зацветают каштаны. Сирень готовит тяжёлые кисти, чтобы вот-вот расцвести и разлить по всем улицам необыкновенный свой аромат.

Его первый стремительный выход на подмостки существования, а вместе с тем и на подмостки истории, происходит 3, а по-нынешнему 15 числа месяца мая, на Воздвиженской улице, в доме под номером 28, где квартирует молодой, подающий большие надежды доцент Афанасий Иванович и его супруга Варвара Михайловна. 18 мая, здесь же, поблизости, в церкви Воздвижения Чёрного Креста, происходит крещение. Восприемником со стороны отца присутствует ординарный профессор духовной академии Николай Иванович Петров, восприемницей со стороны матери присутствует супруга священника города Орла Сергиевской кладбищенской церкви Олимпиада Ферапонтовна Булгакова. Во время обряда крещения мальчику дают прекрасное имя в честь хранителя города Киева архангела Михаила.

В жизни нет ничего замечательней детства, и всё же я не могу не сказать, что во всей литературе, русской и даже всемирной, едва ли отыщется детство более замечательное, чем детство этого мальчика, далее если благосклонный читатель припомнит колыбельное детство Гоголя или немецкого писателя Гете.

Глава вторая.

РАЗМЫШЛЕНИЕ О КОРНЯХ

ПРАВДА, глава семьи сдержан, суров, но и добр, как подобает христианину, интеллигенту и всякому благородному человеку. Это крайне требовательный к себе, неутомимый работник. Он в совершенстве владеет древними языками, которыми нельзя не владеть и при самых малых способностях, если учишься в семинарии, так хорошо там поставлено дело, тем более нельзя не владеть, если окончил духовную академию, некоторое время преподавал греческий в духовном училище и возвратился преподавателем в духовную академию, в которой учился. Таким образом, это естественно и едва ли является очень заметной заслугой. Но что действительно оказывается немалой заслугой, там это владение новыми языками, немецким, французским, английским, которых в семинарии не преподают и даже не считают нужным преподавать, дабы излишним познанием не развращались молодые умы. А владение новыми, притом основными европейскими языками является громадным преимуществом в те времена, поскольку предоставляет единственную возможность следить за всеми достижениями научной и эстетической мысли Европы, как только эти достижения появляются в свет, что и служит залогом действительного и глубокого просвещения. В связи с этим едва ли случайно то обстоятельство, что Афанасий Иванович владеет живым, правильным, достаточно выразительным слогом, а также много и с удовольствием пишет, главным образом в сфере избранной им специальности.

А его специальностью, причём близкой сердцу, надо заметить, становится, ещё со студенческих лет, англиканство, к которому православное духовенство относится с определённой терпимостью, поскольку англиканство, подобно и православию, противополагает себя католичеству. Благодаря такой официальной позиции церковных властей открывается возможность изучать свой любимый предмет добросовестно и объективно, не приспосабливаться, не лгать, что свойственно лишь ограниченным и низким умам, но искать, исследовать истину. И доказательство непредвзятости налицо: одну из его специальных работ переводят для английской печати, и Афанасий Иванович откровенно и заслуженно этим гордится.

Само собой разумеется, что такого рода спокойные, уравновешенные, добросовестные умы не падают с неба. Такие умы вырабатываются долговременными традициями семьи и неукоснительной твёрдостью нравственных принципов. Едва ли возможно считать совершенно случайным, тем более маловажным то обстоятельство, что Иван Авраамович, дед, многие годы служит сельским священником, наживает мало добра, незапятнанное имя и большую семью и службу заканчивает скромным местом священника Сергиевской кладбищенской церкви в Орле. Этим положением Ивана Авраамовича неминуемо определяется будущее детей: для мальчиков — церковь, медицина, в меньшей степени юридический факультет, для девочек — супруга священника или учительница, однако последнее является уже исключением.

По этой причине не может вызывать удивления, что Афанасий Иванович заканчивает духовную семинарию, и если он заканчивает это учебное заведение блистательно и дирекцией заранее предназначается в духовную академию, то это неизбежное следствие и прочнейших семейных традиций, и прирождённых способностей, и наклонности к трудолюбию. Духовная академия также заканчивается блистательно, а уже через год защищается диссертация под названием “Очерки истории методизма”, за которую в высших инстанциях присваивается учёная степень магистра богословских наук. Ещё через год молодому магистру предоставляется должность доцента в той же духовной академии, в которой служит, кстати сказать, его наставник и друг, ординарный профессор Петров.

Глава третья.

ДАЛЕЕ СЛЕДУЮТ КНИГИ

БУЙСТВО в гостиной и детской, которое становится необузданней день ото дня, то и дело отвлекает его от углублённых занятий и всё чаще наводит на размышления о будущем старшего сына. Такая ничем не сдержанная энергия настораживает отца. Кем может стать сын, если ему не сидится на месте? Чрезмерная бойкость вечно приводит к порокам. Добродетель уравновешенна и спокойна, как мудрость.

Нельзя не согласиться с умным отцом, что во всякой чрезмерности таится опасность для каждого человека, для ребёнка в особенности. И отец поступает разумно, решившись несколько утихомирить этот мечущийся из комнаты в комнату вихрь. Правда, этому решению несколько противоречит то обстоятельство, что Афанасий Иванович является принципиальным противником наказаний, как и всякого насилия вообще, к тому же стремительно подрастающий сын обезоруживает всех окружающих звонким заливистым смехом, мягкостью впечатлительно-тонкой натуры, наивностью добрых ласковых глаз и в особенности такой изобретательностью молодого ума, что уследить за его бесконечными выдумками никакой возможности нет.

К счастью, на помощь отцу со своим вечным безмолвием приходит традиция. Наступает пора заниматься Священной историей, как первой ступенью и надёжным фундаментом всей нашей нравственной жизни, и отец вместе с сыном, а позднее и с другими детьми, читает сначала Новый, а потом и Ветхий завет, справедливо считая, что вечные истины действуют сильней и надёжней, чем гибкий берёзовый прут.

Как прозрачны, но таинственны реченья Завета! Как поэтично и кратко повествуют они о фантастическом мире, какого нет за окном, но вперить взоры в который стократ, занимательней, чем глазеть часами на днепровские дали! Прямо у нас на глазах невероятное становится натуральней и непреложней вещей, каждый день с таким равнодушием окружающих нас! Давно знакомые стены, испещрённые тончайшими трещинками, старая мебель, поцарапанная и побитая при переездах и во время строительства рыцарских замков, изразцовая печь бледнеют и уплывают куда-то перед прелестью библейских легенд. Словно на крылья подхватывает ребёнка возвышенная фантазия кочевников-иудеев. С ненасытной жадностью он внимает красочным жизнеописаниям праотцев. Завидует этим бесконечным странствиям по жёлтым пустыням. Участвует в завоевании Ханаана. Свершает подвиги библейских героев, которым всего дороже на свете благо народа. Жертвенность, мужество, неподкупность! Непреклонное служение истине! Непреклонное служение Богу, ибо Бог — это истина, а истина — это Бог! Как не зародиться прекрасной мечте о геройстве, о титанической силе, о несгибаемой воле? И мечта зарождается, и грозная поступь судьбы вызывает трепет восторга и ужаса.

Глава четвёртая.

ПЕРВАЯ ГИМНАЗИЯ

ТУТ, к сожалению, надвигается то печальное время, когда всякий ребёнок, одарённый или вовсе бездарный, обязан получить систематическое образование, хотя бы начальное.

Интересно при этом отметить, что ни у Афанасия Ивановича, ни у Варвары Михайловны почему-то не возникает и мысли отдать старшего сына в духовную семинарию и посвятить его духовной карьере, что было бы в полнейшем согласии с семейной традицией. На этот счёт между ними складывается полнейшее единение мнений, как и во всех других случаях жизни. Оба они полагают необходимой светскую образованность: гимназия, университет. Далее, как благоразумные люди, они заглядывать не хотят.

И отдают Михаила сначала во Вторую гимназию, в приготовительный класс. Однако, насколько я знаю, ничего примечательного из приготовительного класса он не выносит, может быть, оттого, что нечего было из него выносить, скорее же всего оттого, что было бы странно вынести что-нибудь из приготовительного класса ребёнку, восхищенному “Мёртвыми душами”.

Спустя ровно год, чтобы наконец по всем правилам образовать и укрепить его ум, на него надевают специально заказанные по этому случаю форменную чёрную куртку, длинные брюки, шинель офицерского серого цвета сукна, за спину помещают рыженький ранец из оленьей, очень коротко стриженной шкурки, с пеналом, с тетрадями в цветных обложках, купленных в магазине Чернухи, с тоненькими учебниками, которые он давным-давно успел прочитать, накрывают голову тяжёлой фуражкой с синим негнущимся верхом, околыш которой украшен огромным фигурным из фальшивого золота гербом, и, взявши за руку, отводят в гимназию, на этот раз не во Вторую, а в Первую, которая в киевском просторечии именуется Александровской и которая выстроена и продолжает стоять на Бибиковском бульваре.

Глава пятая.

ПРЕДВЕСТЬЕ

ВПРОЧЕМ, было бы неправдой сказать, что книги зимой и развлечения летом на даче составляют всю его духовную жизнь. Уже червь в душе завёлся и точит его. Если при этом отметить, что заводится ещё и театральная страсть, то это значит почти ничего не сказать. Сам по себе театр ничего особенного не представляет в этой семье и в других семьях, дружески расположенных к ней. Афанасий Иванович и Варвара Михайловна время от времени посещают премьеры. В доме подрастают братья и сёстры, по нескольку лет живут двоюродные братья и двоюродная сестра Илария Михайловна, в просторечии Лиля, и все они тоже любят и тоже посещают театр. Однако ни в ком из них страсти особенной нет, ни в ком червь не сидит и не требует, ненасытный, пищи себе.

Червь сидит и заводится страсть лишь в одном старшем сыне. Старший сын ни с того ни с сего принимается устраивать в доме любительские спектакли, сочинять для них пьесы и самолично разыгрывать в них, разумеется, главные роли. Известно, что одной из первых из-под неопытного пера внезапного драматурга выходит детская сказочка “Царевна Горошина”, часть которой бережно сохранилась в архиве семьи, переписанная явно детской рукой, возможно, рукой сестры драматурга Надежды.

“Царевна Горошина” ставится в сезон 1903—1904 года на квартире друзей семьи Сынгаевских, причём спектакль даётся благотворительный, в пользу старушек из богадельного дома. Режиссура принадлежит Варваре Михайловне. Сам драматург, дерзкий, склонный к верховодству подросток двенадцати лет, играет в сказочке своего сочинения сразу две роли: Лешего и Атамана разбойников. Позднее сестра Надя, возможно, переписавшая сказку, свидетельствует:

“Миша играет роль Лешего, играет с таким мастерством, что при его появлении на сцене зрители испытывают жуткое чувство...”

Часть вторая

Глава первая.

ОН НАКОНЕЦ НАЧИНАЕТ

В МОСКВЕ валятся на прилавки один за другим альманахи. В альманахах помещают одни и те же, давно установившиеся, давно известные имена, чему не приходится удивляться, поскольку расчётливые издатели альманахов таким простым способом, беспроигрышным, самым надёжным, поступают и поступали во все времена.

Михаил Афанасьевич всё ещё начинающий. Перед ним каменной глыбищей громоздится извечный вопрос, который приходится разрешать без исключения всем, кто оказывается в незавидном его положении без прочных связей и чудодейственных телефонных звонков: чтобы печататься, надо иметь известное, желательно громкое имя, а чтобы такое имя иметь, надо печататься, так как же тут быть?

Разумеется, ничего нового он не придумывает, поскольку в этом загадочном деле ничего нового придумать просто нельзя. У каждого альманаха имеется свой редактор, издатель, от которых непосредственно и зависит содержание книжки. Следовательно, необходимо проникнуть, явиться, лучше с рекомендательным письмом от кого-то, кто уже знает тебя, понравиться редактору, понравиться издателю, произвести впечатление, очаровать, заставить слушать себя и тут уж блеснуть, чтобы редактор, а следом за ним и издатель ни в коем случае не смогли тебе отказать, даже если первоначально и были намерены совершить этот в отношении тебя, без сомнения, кощунственный акт.

Ужасно наивно, а другого выхода нет, и он во время своих бесконечных метаний по голодной Москве в поисках предметов для наполненных лязгом корреспонденций в газету “Рабочий” забегает повсюду, где хотя бы отдалённо слышится типографский станок. Надо полагать, с его дерзкой энергией, с его страстным и вполне разумным желанием во что бы то ни стало остаться в живых, он везде побывал, более точных адресов нам уже, видимо, не узнать никогда. Известен только один: Моховая, 1, издательство под неосторожной вывеской “Костры”, писатель и издатель Архипов Николай Архипович, приятнейший человек, доброжелательный и приветливый, даже дельный, хотя “Костры” его дышат на ладан и прогорят полгода спустя, может быть, оттого, что, порядочный человек, авторам платит он хорошо. Михаил Афанасьевич обвораживает, завлекает, читает. Николаю Архиповичу нравится очень. Смеётся. Обещает помочь. Однако по каким-то невыясненным причинам не делает решительно ничего. Другим тоже нравится. Другие тоже смеются, тоже обещают с открытыми лицами и тоже не делают ничего. Образуется замкнутый круг, и уже начинает из тьмы выплывать паршивая мысль, что ему никогда из этого чёртова круга не выбраться. Даже не круг, а какая-то глухая стена. Высоченная, в три этажа. Да ещё колючая проволока пущена поверху. Бастион. Только что мерзейшие пулемётные рыла со всех сторон не торчат. Так не любят в литературных кругах новичка.

Глава вторая.

ПЕРЕМЕНА ДЕКОРАЦИЙ

ДВА СОЛИДНЫХ издания, берлинское “Накануне” и московский “Гудок”, оказываются не только способными совместными усилиями его прокормить, но и доставляют кой-какой, небольшой, разумеется, однако всё же избыток, позволяющий облегчённо вздохнуть. Жёлтые ботинки всё ещё остаются на его беззащитных ногах. К ботинкам он приобретает поношенный, но вполне приличный серый костюм и наконец избавляется от своего подбитого ветром пальто и приобретает длиннополую, почти новую шубу мехом наружу, с рукавами, расширенными прекрасно, в самую меру, так что в рукава можно затискивать руки, очень похоже на бывшую дамскую муфту.

Он приобретает свой неотразимый, уже классический вид. Светлые волосы самым тщательным образом зачёсаны волосок к волоску, неумолимый в нитку пробор, голубые глаза, отливающие время от времени в сталь, морщит лоб, когда говорит, помогает себе сильным жестом правой руки, виртуозным, выразительным, нервным, точно изломанным, ноздри прорезаны глубоко, абсолютно неправильное лицо, так что ни один портрет не похож на другой, в то же время значительное, замечательное лицо, способное выражать богатство человеческих чувств, обличающее человека необозримых возможностей, среднего роста, стройный, подвижный, худой.

На нём тёмно-серый костюм, в неофициальной, дружеской обстановке всё ещё из экономии заменяемый распашонкой-толстовкой, тугие крахмальные воротнички и манжеты, напоминающие картон, со вкусом подобранный галстук и вот эти самые, желтейшие в мире, лакированные ботинки, которые он носит стыдясь.

Он выглядит вызывающе, странно среди оборванцев и босяков новейшего социального строя, с которыми вынужден бок о бок жить, оборванцами и босяками не только из бедности, что извинительно во все времена, но ещё и из дурацкого принципа, рождённого разрушительными идеями переворота, не признающими всех этих галстуков и манжет как отвратительный атрибут навсегда, как им представляется, погребённого проклятого прошлого. За сто шагов несёт от него именно бывшим, белогвардейским, обречённым на разрушение, не имеющим права на жизнь. Он это знает прекрасно, не может не знать. Он знает и то, что кому-кому, а ему-то бы лучше не наводить своим вызывающим видом на опасные мысли о его собственном недалёком прошедшем. Прошедшее прямо вредное, если на него поглядеть прозорливыми, пристрастными глазами сотрудника ГПУ, рабочего, а чаще крестьянского парня, который в каждом человеке интеллигентного вида заведомо чует врага своим непримиримым, умело направленным новой властью чутьём, а имеются ли нынче другие, более снисходительные глаза? К стенке, граждане, к стенке ведёт этот обыкновенный, ещё так недавно вполне пристойный наряд. Так и хочется крикнуть из своего, опять-таки неспокойного далека:

Глава третья.

БУДНИ ВЕЛИКОГО ЛИТЕРАТОРА

КАК ВСЁ гениальное, способ говорить правду при новой свободе печати и на виду ГПУ обнаруживается им совершенно случайно, прошедшей голодной зимой.

Тогда вьюги летели, стужа трещала, паровое отопление в проклятой квартире едва нагревалось, давая то семь, то восемь градусов тепла, и не было дров, стало быть, нечем стало буржуйку топить.

Тоска его грызла. Вопрошал он бесплодно, за какие такие провинности его так жестоко мытарит судьба. Припоминались картины, впрочем, и не картины, а гадость одна, погромы, мобилизации, истязания, трупы, трупы на каждом шагу. Думалось приблизительно так: “За что ты меня гонишь, судьба?! Почему я не родился сто лет тому назад? Или ещё лучше: через сто лет. А ещё лучше, если б и совсем не родился. Сегодня один тип мне сказал: “Зато вам будет что порассказать вашим внукам!” Болван какой! Как будто единственная мечта у меня — это под старость рассказывать внукам всякий вздор о том, как я висел на заборе!..”

Мысли, разумеется, бестолковые, праздные, никому не нужные, так, душу зазря бередят, а ему необходимо хоть что-нибудь написать, снести утром в редакцию, пока ещё даже неизвестно в какую, и в этой какой-то редакции гонорар получить, чтобы купить на Щепном связку дров, тайно пронести в свой подъезд, поскольку топить воспрещается строго-настрого, хоть умри, и развести в закоптелой буржуйке огонь.

Глава четвёртая.

ОН ПИШЕТ РОМАН

СКВЕРНЕЙШЕ живётся ему. Всем он чужой, всё чуждо ему.

Все известные признаки гения налицо.

Вы только оглянитесь вокруг. Все воруют так, как не крали, кажется, никогда, а уж чем-чем, а воровством из казны и всяких иных сундуков вечно славилась великая и необоримая Русь. В особенности виртуозно воруют спецы, что уже в высшей степени гадко, так что он лютой ненавистью ненавидит спецов, и когда к кому-нибудь из них попадает по шапочному знакомству в квартиру, набитую гарнитурами, с жирной едой, с непременными золотыми десятками в тайничках, с непременным гаданьем при плотно закрытых дверях, сколько ещё протянут большевики, он, человек до крайности добродушный и мирный, отчего-то видит одну и ту же картину: вдруг звонят, входят в кожаных куртках, делают обыск и увозят хозяина к чёртовой матери, и самое главное, что ему хозяина нисколько не жаль, и он свою накипевшую злость доверяет уже упомянутой “Столице в блокноте”:

“Спец жадно вдохнул запах краски и гордо сказал: “Не угодно ли. Погодите, ещё годик — не узнаете Москвы. Теперь “мы” (ударение на этом слове) покажем, на что мы способны!” К сожалению, ничего особенного спец показать не успел, так как через неделю после этого стал очередной жертвой “большевистского террора”. Именно: его посадили в Бутырки. За что, совершенно неизвестно. Жена его говорит по этому поводу что-то невнятное: “Это безобразие! Ведь расписки нет? Нет! Пусть покажут расписку. Сидоров (или Иванов, не помню) — подлец! Говорит, двадцать миллиардов. Во-первых, пятнадцать!” Расписки, действительно, нету (не идиот же спец, в самом деле!), поэтому спеца скоро выпустят. Но теперь уж он действительно покажет. Набравшись сил в Бутырках...”

Глава пятая.

СКВОЗЬ ДЕБРИ НЕВЗГОД

ЕГО ПРИГЛАШАЮТ в газету “Труд”, в “Голос работника просвещения”, позднее в речную и морскую газету “На вахте”, поскольку паскудному времени вовсе не романы, этому времени однодневки нужны. У него уже фельетонная слава, оттого и зовут, и он потрясает своими показными приёмами малоопытных новичков: “Ему давали письмо какого-нибудь начальника пристани или кочегара. Булгаков проглядывал письмо, глаза его загорались весёлым огнём, он садился около машинистки и за 10-15 минут надиктовывал такой фельетон, что редактор только хватался за голову, а сотрудники падали на столы от хохота. Получив тут же, на месте, за этот фельетон свои пять рублей, Булгаков уходил, полный заманчивых планов насчёт того, как здорово он потратит эти пять рублей...”

Всё это именно так, как повествует очень внимательный его современник, и заманчивые планы, и весёлый огонь, и гомерический хохот пустоголовых, решительно ни на что не способных сотрудников, и в то же время всё это не то и не так.

Михаил Афанасьевич потухает, едва за ним затворяется ненавистная редакционная дверь. Он таскается как неприкаянный, не знает, где себе и какое место найти. Его грешное имя частенько мелькает в разного рода московских кружках и в разного рода московских домах. Что он делает в них? Неизвестно. Большей частью доходит до нас стороной, что он там рассказывает какие-то смешные истории, так что и там от хохота падают куда ни попало, разыгрывает, шутит, целует ручки у дам, иногда соглашается “Записки на манжетах” читать. Большей частью наблюдает эту гнусную грубую, умерщвлённую жизнь интеллигентного мещанина, который перековался под страшным прессом новых властей и решился служить, и порой расплачивается за свои наблюдения, когда необходимо в кавалерийском порядке сочинить фельетон, а в голове пустота, хоть шаром покати, и он вдруг вспоминает, что у этих, как их, забыл, на той неделе устроился этот идиотский сеанс, спиритический, нет им больше в жизни забот, и к машинистке бегом, и через двадцать минут на столе у редактора лежит свеженький фельетон, и в спешке туда вставляются такие живые подробности прокислого мещанского быта, что те-то, чёрт побери, как в зеркале себя живьём узнают. У него в фельетоне стоит: “Дура Ксюша доложила: “Там к тебе мужик пришёл”...”, так она так и докладывает всегда, однако Ивана Петровича именно это обстоятельство и возмущает пуще всего: помилуйте, граждане, к его жене мужик не может прийти, клевета! Клевета! И хоть носа больше в тот разбушевавшийся дом не кажи.

К тому же с окончательно опечаленной Тасей что-то не ладится. Живут, живут столько лет, а словно нету семьи, что-то не так, а что именно — невозможно понять. Он втайне от всех тяжело и с тоской размышляет об изломанной жизни, иногда неожиданно говорит сам с собой: