Федор Волков

Евграфов Константин Васильевич

Личность Федора Григорьевича Волкова — актера, основателя русского национального театра овеяна многими легендами. Он оставил после себя очень мало вещественных следов, так что писателю К. В. Евграфову пришлось что-то домысливать, создавать свои версии о тех или иных событиях в жизни Федора Волкова, одного из крупнейших деятелей русской культуры.

Часть первая

ЯРОСЛАВСКИЕ КОМЕДИАНТЫ

Глава первая

ЮНОСТИ ЧЕСТНОЕ ЗЕРЦАЛО

Купцу Волкову недужилось. Он часто впадал в забытье и, сбросив с себя стеганое лоскутное одеяло, судорожно хватался сухими крючковатыми пальцами за серебряный тельник на груди, пытаясь сорвать его с жилистой шеи: задыхался. В горле его клокотало, острый кадык быстро ходил под морщинистой коричневой кожей. Редкая рыжая бороденка задиралась вверх и тряслась мелкой дрожью.

Старший сын его, семилетний Федюшка, смотрел в такие минуты на отца с ужасом и, ощущая бессильность свою, сжимал до ломоты зубы, чтоб не разрыдаться в голос.

В иную же пору хворь отпускала, и отец поворачивал к Федюшке посветлевшее лицо и хитро подмигивал.

— Ничего, Федор Григорьич, ничего. Мы еще с тобой поживем. Еще не всю рыбку в Волге изловили, порыбалим ужо… Только матери лишнего не болтай, пущай мальцом занимается.

В семье Волковых, кроме братанов мал мала меньше Федора, Алексея, Гаврилы да Ивана, появился на Фоминой неделе на свет божий еще один, которого нарекли в честь отца тоже Григорием. Двух месяцев не исполнилось малому, и очень уж опасался купец, чтоб беспамятством своим, а то и смертью не напугать Матрену Яковлевну. Потому и отослал ее подальше от себя, а за досмотром Федюшку просил оставить. К тому же старшой — грамотей, а уж очень любил Григорий Иванович слушать, как ладно, неторопливо, по-волжски напевно читает сын слова, будто нижет на гладкую шелковую нитку матовый жемчуг. Сам-то хоть и прожил жизнь в купеческом сословии, грамоту за недосугом так и не одолел. Федюшку же с Алешкой за немалую мзду грамоте обучил дьячок местного прихода.

Глава вторая

ЯРОСЛАВСКИЕ БЫЛИ

Пришла зима. Она была лютой, с трескучими морозами. А на масленицу бесконечные тоскливо-смурные дни сменились вдруг ослепительно солнечной погодой. И все ожило.

Незаметно, исподволь, лед на Волге посерел, набух, и под утро на Алексея — божьего человека (с гор вода!) вздохнула, проснувшись, река-кормилица, и лопнул на ее могучей груди тяжелый ледяной панцирь.

Весь город высыпал к торговым рядам. Завороженно смотрели горожане на мощь реки, и каждый загадывал: кто ж ты, Волга, — мать или мачеха?..

Вдовому ярославскому купцу Федору Васильевичу Полушкину сравнялось шестьдесят. Единственная его дочь, тридцатилетняя Матрена, давно была выдана замуж за ярославского купца Макара Игнатьевича Кирпичева и жила своей семьей.

Вот этот-то купец и сосватал вдовую костромскую купчиху Матрену Яковлевну Волкову, когда минул год со времени смерти ее мужа. Познакомился же Полушкин с Матреной Яковлевной задолго до этого, когда та гостила у сестры своей, живущей в Ярославле. Хотел, видно, Федор Васильевич если и не наследника на старости лет заиметь, то хотя бы передать свое дело в надежные руки. Матрена — баба, а зятя Полушкин недолюбливал за недоумие и скаредность. Покойный же Волков честь свою и своей фамилии всегда чтил свято, а среди купечества это ценилось особо — в такой семье гниль не заводится. Не беда, что приданого-то и взять было почти нечего. Пять братанов, пасынков, поднимались как дубки, и на них в старости смело можно было положиться, как и на Матрену Яковлевну — жену нрава доброго и покладистого.

Глава третья

«В НАУКАХ»

— Приехали, Федор Григорьев, леший побери! — сказал Антип и стал выбирать из своей сивой бороденки кусочки намерзшего льда.

Федюшка скинул с себя тулуп и набросил на лошадей.

За железной изгородью с высокими железными же воротами стояла длинная приземистая кирпичная хоромина с узкими окнами-бойницами. Федюшка открыл дверь и впустил с собой клубы молочного тумана. Ничего не мог он рассмотреть в сизом сумраке, и пока думал, куда идти, кто-то тихо дернул его за рукав.

— Тебе чего, мальчик?

Федюшка обернулся и увидел перед собой бледно-серое пятно вместо лица.

Глава четвертая

ОТЧИЙ ДОМ

Только добрался Федор до отчего дома и не успел еще на могилку отчима сходить, как появились нежданные гости — Матрена Федоровна Кирпичева с мужем.

Не сразу и узнал-то Федор сестру свою сводную, только по мужу ее догадался, кто пришел, — у того глаза совсем выцвели, и казалось, будто спал он на ходу. Матрена же вовсе расплылась, и маленькие глазки ее неуловимо бегали где-то под набрякшими веками. Прошелестев по комнатам черным шелковым платьем, никому не поклонившись, она подошла к Федору.

— Поговорить надоть…

Федор проводил Кирпичевых в комнату, в которой болел да и богу душу отдал Федор Васильевич. Предложил гостям сесть.

— Постоим, — шмыгнула носом Матрена. — Чай, не баре.

Глава пятая

КОЛОВРАТНОСТЬ

Императрица слушала оперу придворного сочинителя Бонекки «Евдоксия венчанная», о которой сам автор заметал: «Признаюсь, что под именем Евдоксии скрывается мое почтение. Стихи мои нечто величайшее представляют. Когда я бессмертную ее славу, геройские и трон украшающие добродетели прославляю, то в устах Евдоксию, а в сердцах Елисавету имею».

Императрица любила эту оперу, хотя о добродетелях своих сама была высокого мнения, и ничто не могло возвеличить их более, нежели ее собственное сознание. Спектакль шел на придворной сцене, а она вспоминала театр своего «маленького двора», в котором придворные девицы и певчие забавляли обаятельную и веселую цесаревну, ждущую — увы! — со дня на день заточения в монастырь и плетущую нити заговора против любезной Анны Иоанновны. В том домашнем театре ею были пережиты и «мрак падения», и «вечный полдень славы», и «скорбный стон», и «гимн победы величавый», как сказал бы Расин.

«И только своим бездействием и невмешательством в дела, — замечает мемуарист, — своей непосредственностью и страстью к забавам и увеселениям избегала подозрения и преследования».

Историк добавляет по этому поводу: «Знала ли цесаревна Елизавета Петровна, что ее именем пугают и держат в страхе императрицу Анну и что она играет такую печальную роль в тайной канцелярии? Иное, может быть, знала, но многого и не могла знать; да и о том, что слышала, принуждена была делать вид, что не слышит и не знает, и наполняла свои досуги — а у нее их было много —

комедиями»,

которые вносили оживление в «маленький двор» цесаревны, но большей частью служили ей ширмой.

О многом могли бы рассказать стены

того

театра. «Маленький двор» цесаревны собирал не только любителей сценического искусства, по и мастеров придворной интриги. Ах, как давно все это было!

Часть вторая

ТОРЖЕСТВУЮЩАЯ МИНЕРВА

Глава первая

ПОКАЯНИЕ ГРЕШНИКА

Сержант сенатской роты Лодыженский уже сутки сидел в почтовом домике ямской станции Славянки, последней перед Петербургом, и «недреманным оком» следил в окно за Санкт-Петербургским трактом. Пустынен он был и безлюден. Вытянув трубочкой пухлые губы, дышал в расписанное зимними узорами стекло и, глядя в оттаявшее оконце, поеживался — лютые выдались в эту зиму морозы крещенские. Кого и привезет-то бедный Дашков — комедиантов живых или замерзшие кочерыжки? И что за нужда такая — людей по морозу гонять!

В кармане сержанта лежал приказ князя Трубецкого, чтоб ему, сержанту Лодыженскому, «ехать в Словянку и во оной объявленного подпорутчика Дашкова, как он тех комедиантов повезет, дабы сюда не проехали, смотреть недреманным оком, и когда он в Словянку приедет, то означенной посланный от меня ордер ему отдать и ехать с ним в Царское Село. И ежели е. и. в. в Царское Село прибыть еще не изволит, то ему, Дашкову, объявя сей приказ, чтоб он и с ними, комедиантами, в Царском Селе, не ездя из оного, дожидался приказу, ехать тебе в самой скорости и меня репортовать».

Вчера сержант уже «репортовал» князю, что сидит, мол, и бдит недреманным оком. Подумал было, не пора ль «репортовать» еще, чтоб не волновать его сиятельство неведением, да в это самое время и увидел на дальнем искрящемся снежной белизной склоне длинную темную ленту обоза.

«Слава те, господи! — облегченно вздохнул Лодыженский. — Непременно Дашков». — Он запахнул поплотнее шубу и вышел.

Почуяв жилье, лошади без понуканья прибавили шагу, и вскоре обоз втянулся в Славянку.

Глава вторая

ГРАНЕНИЕ АЛМАЗА

Длинный обоз императрицы растянулся на несколько верст: величественные кареты с раззолоченными царскими и княжескими гербами, скромные кибитки, трудяги-сани, блестящий конвой гвардейцев, адъютанты, гоф-фурьеры, нарочные, мчащиеся во весь опор вдоль обоза туда и обратно. И над всем этим — резкий скрип сухого снега, хриплые крики возниц, звонкий женский смех, ржание лошадей и густые клубы пара в каленом морозном воздухе.

Федор с Гришаткой выскочили из кибитки, чтобы размять затекшие ноги, но в беге быстро задохнулись на крепком морозе и сразу же отстали — при всей своей громоздкости обоз двигался довольно быстро. С трудом нагнали кибитку и больше уж не пытались выскакивать из нее. Федор вспомнил путешествие из Ярославля в Царское Село и подивился, — будто бы и быстро гнал Дашков лошадей, однако далеко им было до резвости императорских скакунов.

В первый день одолели чуть ли не двести верст. Еще не видя в вечерних сумерках древнего Новгорода, проскакали мимо нескольких монастырей, опоясанных, словно каменными поясами, могучими стенами. Говорили, будто при нужде все монастыри, во множестве окружавшие город, могли выпустить из своих стен до ста тысяч войска. И стоял вольный город, не покоренный ни шведами, ни рыцарями Ливонского ордена, до той поры, пока внутренние распри и могущественный южный сосед не стали причиною его падения.

В городе остановились при полной луне. Этим и воспользовались Федор с Григорием — пошли любоваться славным Софийским собором: быть в Новгороде да не увидеть этакого чуда! И собор привел братьев в восторг своей величаво-спокойной каменной мощью, в которой, казалось, заключена была некая вечная тайна. А потом и город обошли…

Дорогою Федор дремал, а когда проснулся, увидел, что короткий зимний день клонится уже к вечеру. В виду Валдаев проехали берегом замерзшего озера, посредине которого, на высоком острове, приметили темный силуэт Иверского монастыря — детища патриарха Никона. С нетерпением ждали третьего дня, чтоб насладиться зрелищем вышневолоцкого канала со шлюзами.

Глава третья

ВАСИЛЬЕВСКИЙ ОСТРОВ

Сумароков, отставленный от генеральс-адъютантства при графе Разумовском, готовил для представления при дворе своего «Хорева». Спектакль был назначен на 9 февраля, на день, который случайно совпадал с днем рождения Федора. Федор репетировал роль Хорева, Ваня Дмитревский — Оснельды, Григорий Волков — Кия, Алеша Попов — Завлоха.

Хотя Александр Петрович писал трагедии исторические, к действительной истории государства Российского они не имели ни малейшего отношения, — русскими в них были лишь имена. Как и в драматургии Корнеля, Расина, Вольтера, главными действующими лицами трагедий Сумарокова являлись особы царской фамилии, от поступков которых и зависело благосостояние государства. Трагическая борьба чувства повелителя с его долгом по отношению к государству и составляла драматический конфликт произведения.

Став во главе русского придворного театра, Сумароков считал, что достиг того, о чем только можно было мечтать поэту: со сцены просвещать царей. «Взошед на трон, будь мать народа своего», — наказывал он в «Синаве и Труворе» Елизавете Петровне устами Гостомысла.

Федор же нисколько не сомневался, что государыня императрица лучше генеральс-адъютанта знает, как государством править, и поучения трагедий — «Любовь к отечеству есть перьва добродетель» — куда бы больше пользы могли принести тем подданным, которые о гражданском долге своем забыли. Разбудить обывателя от нравственной спячки, укрепить дух его и возвысить в нем человеческое — в этом Федор с самого начала видел предназначение свое. Здесь актер и поэт понять друг друга не могли, да и не хотели: слишком далеко они отстояли друг от друга на ступенях социальной лестницы. Федору, уже успевшему насмотреться со своей ступени на мир придворных отношений, устремления Сумарокова учить всемогущую самодержицу казались малоутешительными.

И актер и поэт были убеждены, что театр силою своего искусства превращает разноликую толпу в народ. О народе ж опять мыслили различно. Не мог же помещик Сумароков просвещать российских крепостных, чтоб превратить их в народ, борющийся за так обожаемую драматургом справедливость! Опора и надежда престола — дворяне, вот они-то и должны были законно требовать от государыни высшей справедливости. Волков понимал, что все его споры с Сумароковым тщетны и не могут быть употреблены на пользу искусству, и уповал лишь на то, что от русского придворного театра все же ближе путь к тому театру, зритель которого будет восторгаться не только пышностью декораций и красотой декламации, но и справедливостью слова, обращенного к нему. Эта надежда и питала сейчас все его творчество.

Глава четвертая

НА СЦЕНЕ И ЗА КУЛИСАМИ

В четыре часа утра с Петропавловской крепости дали сто один пушечный выстрел: столица отмечала первую победу над прусскими войсками при деревне Гросс-Егерсдорф на берегах Прегеля. Русская армия под командованием фельдмаршала Апраксина в кровавом сражении, длившемся с восьми утра до трех часов пополудни, наголову разбила войска прусского фельдмаршала Левальда. Генерал-майор Петр Иванович Панин, привезший в столицу это известие прямо с поля боя, растрогал императрицу и был обласкан ею. Но несколько преждевременно: Апраксин после блестящей победы бежал! До него дошли слухи (придворные петербургские шпионы Фридриха не теряли дорогое время!), что императрица Елизавета чуть ли не дышит на ладан и следует ждать ее быстрой кончины; что со дня на день все круто изменится, когда на престол взойдет голштинец-наследник. А о любви голштинца к своему кумиру Фридриху Степан Федорович Апраксин знал не понаслышке — сам видел на безымянном пальце наследника перстень с изображением прусского короля. Избави бог от всяких побед, молил фельдмаршал, своя голова дороже. И он бежал.

Когда, находясь в полном здравии, императрица узнала об этом позорном отступлении, мелькнула вполне справедливая мысль: «Измена!» Апраксина срочно отозвали в Нарву, назначив вместо него главнокомандующим русской армии генерал-аншефа графа Виллима Фермора.

Фермору все пришлось начинать сначала. Он опять ввел русскую армию в Восточную Пруссию. Здесь, при деревне Цорндорф, в кровопролитнейшей битве, длившейся с утренней зари до вечерних сумерек, король потерял почти все свое близкое окружение, бежал с поля боя, оставив на пленение своего флигель-адъютанта Вильгельма Фридриха Карла графа фон Шверина.

Именитого пленника привезли в Кенигсберг в сопровождении особо отличившихся в кампании офицеров — Григория Орлова и его двоюродного брата Александра Зиновьева. При Цорндорфе кирасирский полк, в котором служил двадцатитрехлетний Орлов, первый принял удар вражеской конницы. Трижды раненный в руку и ногу, Григорий Орлов не оставил боевых порядков и крушил своим страшным палашом прусских наемников до полного своего изнеможения.

Плененный граф, который никуда и не думал бежать, вместе со своей охраной поселился в заброшенном доме, и началось бесконечное братание вчерашних врагов, которые по молодости лет не могли долго помнить зла. Сколько б это братание продолжалось, одному богу известно, только, ознакомившись с реляцией Фермора и прознав из нее о таком знатном пленнике, отец которого служил чуть ли не всем европейским государям (и русскому — тоже), императрице вдруг захотелось познакомиться с ним поближе. Так фон Шверин со своими новыми друзьями, приставленными к нему, оказался в Санкт-Петербурге.

Глава пятая

ТОРЖЕСТВУЮЩАЯ МИНЕРВА

Петра Федоровича принудили подписать отречение. А еще через несколько дней появился новый манифест:

«В седьмой день после принятия Нашего престола Всероссийского, получили Мы известие, что бывший император Петр Третий, обыкновенным и прежде часто случавшимся ему припадком геморроидическим, впал в прежестокую колику. Чего ради не презирая долгу Нашего христианского и заповеди святой, которою Мы одолжены и к соблюдению жизни ближняго своего, тотчас повелели отправить к нему все, что потребно было к предусмотрению средств, из того приключения опасных в здравии его, и скорому вспоможению врачеванием. Но к крайнему Нашему прискорбию и смущению сердца, вчерашнего вечера получили Мы другое, что он волею Всевышнего скончался…»

Что же «другое» получила императрица «вчерашнего вечера»? Это «другое» долго хранилось в ее кабинетной шкатулке и представляло собой мятый, в пятнах, листок бумаги, на котором пьяным Алексеем Орловым было выведено: «Матушка милосердная государыня. Как мне изъяснить, описать, что случилось, не поверишь верному своему рабу; но, как перед богом, скажу истину… Матушка — его нет на свете… Но никто сего не думал, и как нам задумать поднять руки на государя… Он заспорил за столом с князем Федоровым; не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали; но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня хоть для брата…»

«Князь Федоров» — это Федор Барятинский. Кто заспорил и кто кого разнимал, не столь уж и важно, главное — «его уже и не стало».

Не успев снять траур по императрице Елизавете Петровне, Екатерина Алексеевна вновь предалась горю — теперь уже по мужу. Она проливала слезы, искала у всех утешения, просила поддержки в трудные для Отечества дни, казалась сломленной под свалившимся на нее тяжелым бременем невзгод. Наблюдавший за ней в эти дни французский посол Бретейль с содроганием скажет: «Эта комедия внушает мне такой же страх, как и факт, вызвавший ее». Не случайно Иван Иванович Шувалов, успевший хорошо узнать Екатерину, постарается не искушать судьбу. В день переворота Екатерина заметила его, когда он среди первых явился присягать ей, и выразила по этому поводу громкое одобрение: