Рассказы словенских писателей

Жабот Владо

Деклева Милан

Кумердей Мойца

Блатник Андрей

Рассказанные истории, как и способы их воплощения, непохожи. Деклева реализует свой замысел через феномен Другого, моделируя внутренний мир умственно неполноценного подростка, сам факт существования которого — вызов для бритоголового отморозка; Жабот — в мистическом духе преданий своей малой родины, Прекмурья; Блатник — с помощью хроники ежедневных событий и обыденных хлопот; Кумердей — с нескрываемой иронией, оттеняющей фантастичность представленной ситуации. Каждый из авторов предлагает читателю свой вариант осмысления и переживания реальности, но при этом все они предпочли «большим» темам камерные сюжеты, обращенные к конкретному личностному опыту.

Рассказы словенских писателей

Вступление Надежды Стариковой

Нельзя сказать, что современная словенская малая проза совсем неизвестна в России, однако имеющиеся публикации не дают о ней исчерпывающего представления. А между тем рассказ — один из наиболее продуктивных и репрезентативных для сегодняшней Словении жанров. Это в немалой степени связано с той «перестройкой» национальной литературной инфраструктуры, которую вызвала словенская «бархатная» революция и последовавшие за ней изменения на карте Европы: в 1991 году Словения, до этого имевшая статус одной из республик Югославии, обрела самостоятельность, впервые в своей истории став суверенным независимым государством. В новых условиях словенская литература начала искать адекватные способы взаимодействия с действительностью и сразу же столкнулась с проблемой выживания в условиях рынка, высокой конкуренцией, лавиной массовой переводной продукции. В результате произошло некоторое перераспределение «жанровых сил», возрос интерес к малым прозаическим формам — темп жизни и рыночные отношения потребовали мобильности и быстроты реакции и от художника, и от читателя. Прошедшие два десятилетия показали, что испытание коммерциализацией всех сфер общественной жизни литература в целом выдержала, сохранив самобытное лицо и высокий художественный уровень. Это в полной мере иллюстрируют представленные ниже рассказы четырех словенских писателей, которых можно отнести к старшему и среднему литературному поколению.

Милан Деклева известен на родине прежде всего как поэт, со времени его дебюта прошло уже более четырех десятилетий, отмеченных многими стихотворными сборниками. Его «Хромые сонеты» — знаковая книга 1990-х годов. Поэтическая образность мировосприятия придает прозе Деклевы особое стилистическое изящество. Владо Жабота читательская аудитория Словении знает с середины 1980-х гг. В своих произведениях, сумеречная атмосфера которых заставляет вспомнить романы Франца Кафки, он широко использует предания и легенды не затронутой цивилизацией равнины, болотистой области Словении, лежащей на северо-восток от реки Муры, особенности этнического сознания ее жителей, их диалект. Один из ведущих представителей словенской постмодернистской прозы, заявившей о себе тридцать лет назад, Андрей Блатник «устал» от конструирования виртуального мира слов, от игры с текстом и читателем и кардинально изменил эстетическую ориентацию, теперь сюжеты его бытовых зарисовок, в которых, без сомнения, чувствуется влияние Раймонда Карвера, решены в технике минимализма. Писательская карьера Мойцы Кумердей началась сравнительно недавно — в конце 1990-х, — когда в словенской литературе появилось много новых женских имен. В ее сочинениях логика и эрудиция органично соединяются с самоиронией и сарказмом.

Рассказанные истории, как и способы их воплощения, непохожи. Деклева реализует свой замысел через феномен Другого, моделируя внутренний мир умственно неполноценного подростка, сам факт существования которого — вызов для бритоголового отморозка; Жабот — в мистическом духе преданий своей малой родины, Прекмурья; Блатник — с помощью хроники ежедневных событий и обыденных хлопот; Кумердей — с нескрываемой иронией, оттеняющей фантастичность представленной ситуации. Каждый из авторов предлагает читателю свой вариант осмысления и переживания реальности, но при этом все они предпочли «большим» темам камерные сюжеты, обращенные к конкретному личностному опыту.

Владо Жабот

Ночь у св. Флориана

© Перевод Жанна Перковская

На поляне у костра сидели люди — недвижно, молча. Взоры потуплены. Отчужденные, почти белые лица пришельцев из дальних краев. Босые ступни, поджарые животы, запавшие глаза… Люди сидели, закутавшись в попоны, а искры, одна за другой, роем взмывали в ночное небо, то создавая вихрь, то вдруг зависая дрожащими точками, после чего, обессиленные и разрозненные, словно крадучись, уже не возносились, а как бы через силу добирались туда, чтобы встретить кончину. Порой в воздухе полыхало, будто воспаряла светящаяся дуга. Потом наступало угасание, закат — и ни единому малому огоньку не удавалось удержаться в вышине, все они гибли и скатывались вниз, в ночную тьму…

Дремотное пламя бросало дрожащие блики на деревья, обступившие поляну. Из лесной глуши донесся стонущий звук, затем словно что-то упало, покатилось по листве, захрустело, зашумело в сушняке и стихло — и только все еще покачивалась, замирая, протянутая к поляне тонкая веточка. Вновь настала такая тишь, такая недвижность и тьма, что перехватывало дыхание, поэтому он то и дело озирался, прислушиваясь: не таится ли за спиной изготовившаяся к прыжку смерть. Подойти к этим людям с белесыми лицами, которые словно были вплетены в игру светотени, к людям с голодными ввалившимися глазами, он опасался, но далеко впереди, на холме, возвышалась церквушка Святого Флориана, а за спиной, в долине, осталась пустынная деревня. Зубы клацали от холода, порывы ветра пронизывали до самых костей, временами из темноты раздавалось невнятное мычание, словно вокруг бесновалась нечистая сила…

И вдруг усталую тьму пронзил луч света, он пересек разверстое, поросшее терниями ущелье и теплым отсветом заплясал в глазах — как если бы его направил сюда сам святой Флориан. Странник отделился от дерева и вступил в световое пятно. Под ногами захрустело, заискрилось, но никто даже не поднял головы — все по-прежнему сидели понуро, как если бы то, что происходит вокруг, не имело никакого значения, лишь бы оно скорее закончилось…

— Добрый вечер! — с расстояния нескольких шагов поприветствовал он сидящих. Никто не ответил, хотя ему показалось, что кое-кто даже вздрогнул, как если бы пробудился от дремы.

Милан Деклева

Спасатель птиц

© Перевод Жанна Перковская

На голове у него растет трава, из ноздрей струится сизый дым. Как может вместо волос расти трава? У него что — в голове земля? А этот дым завитушками — почему он такой сизый и вообще для чего он? Сизый он, наверное, от холода, а завитушки, потому что человек это непростой, сказала няня. Вспомнить бы… когда это было? Мы еще смотрели этот… как его там? Аппарат какой-то. Ящик. Экран называется. И был в нем тот человек, белый-белый. Выбеленный такой, как наша спальня. Няня сказала: светлая голова. А я все никак не мог взять в толк, почему она говорит «светлая» про то, что совсем-совсем белое? Я спросил няню: что со мной, отчего я такой бестолковый? Она сказала: «светлая голова» — это когда человек, например, изобретатель. Такие люди придумывают вещи, о которых еще никто и не слышал, потому что раньше их не было. Значит, «светлые головы» — это те, кто все время что-то изобретает.

Наверное, человек, у которого из ноздрей идет сизый дым, изобрел то, что превратило его в сизую печь, и теперь из него идет дым. Наверное, он изобрел и зеленую траву, которая может расти на голове, а не только на зеленом на лужку. Не только там, где в садочке выросли цветочки. Человек смотрит на меня. Качает головой. Он и знать не знает, куда потом девается сизый дым, который струится у него из ноздрей. Куда же он исчезает, этот дым? Я изо всех сил пытаюсь это понять, но у меня начинает пухнуть голова, и я делаю глубокий вдох. Такой глубокий, что слышно сипение. Чтобы не сипеть, я поднимаю голову и вижу, как по небу плывут облака. Мне становится легче. Голова опять легкая, а дым вливается в пышную пену облаков и там постепенно седеет. Седеет медленно, как моя няня, и становится дождем.

Это я уже не про няню — дождем становится облако. Оно становится дождем, когда ему грустно-грустно. Жаль, что облако нельзя ухватить. Няня говорит, оно слишком далеко, у меня рук не хватит. Неправда, рук у меня хватает — нет ничего такого, до чего я не мог бы дотянуться, дотронуться. Я могу потрогать все, что видят глаза. Когда я смотрю на солнце, мне становится горячо, и я начинаю скулить. Солнце я люблю, но смотреть на него боюсь, а если и смотрю, то сквозь решетку из пальцев. Или когда мы бываем в лесу, где много ветвей и листьев.

Надо идти дальше, потому что на столбе, который управляет машинами, загорелся зеленый свет. Никак не могу запомнить, как он называется, этот шест с выпученными мушиными глазками. Аппарат какой-то. Мушино-зеленый цвет на столбе — он совсем другой, не такой, как волосяно-зеленый на голове человека. Человек на меня уже не смотрит, он переходит дорогу. Там, где надо идти по нарисованным белым полоскам. Хотя ее так и называют, но мне все же кажется, что никакая это не зебра. Зебру я знаю, она бегает и прыгает, как лошадка. А полоски на дороге больше похожи на лестницу. Когда няня везет меня по ее ступенькам, мне кажется, что дорога уходит ввысь, и я тоже поднимаюсь в небо. Небо — оно высокое, но птицы все равно выше, а облака еще выше. Птицы летают между небом и солнцем, между небом и облаками. Куда деваются птицы, когда идет дождь? Где они прячутся — птицы, которые живут там, где нет города, нет домов? Я спросил няню, она сказала: в гнездах.

Мойца Кумердей

Донорская печень

© Перевод Н. Старикова

Знал бы, чем дело кончится, в жизни не подписал бы такой бумаги. Но как специалист в вопросах жизнедеятельности — что же такое биология, как не наука о жизнедеятельности, — я довольно мало занимался случаями посмертного существования и даже избегал этой темы, разве в какой-нибудь развеселой компашке шутки ради нагонишь страху. Мне был интересен живой организм, а не то, что с ним происходит после отказа жизненных функций, когда начинается процесс превращения тканей в жидкость или, проще говоря, процесс гниения, известный любому дураку. Для этого не надо быть ни ученым, ни специалистом. А так как стать просто жидкостью я не хотел, то, зная о потенциально бесценных достоинствах живой ткани, дал письменное согласие, чтобы все стóящее и пригодное, оставшееся от меня после смерти, пустили в ход в медицинских целях, ну а остальным в течение двух ближайших часов пусть займется топка крематория. Понятное дело — после смерти, потому что сейчас это ни жизнью, ни смертью не назовешь. О моем нынешнем состоянии можно написать блестящую научную работу, за которую посыплется град премий. Но раньше писать об этом было преждевременно, а теперь, когда состояние мое столь деликатно и столь радикально изменилось, — уже поздно; я все еще не имею ни малейшего понятия о том, что же со мной случилось, могу лишь выдвигать гипотезы.

Дело было так. Со своим глубоко научным, а не псевдонаучным, просто гениальным докладом о лечении рака с помощью перепрограммирования материнских клеток я ехал на международный симпозиум. Я был сильно взволнован этим событием — ведь мне предстояло предъявить ученой общественности результаты своих исследований, которым я посвятил жизнь и карьеру. Кроме меня, автора и создателя, о моем научном открытии знали только два моих лаборанта, до моего общественного признания обязавшиеся хранить молчание. Первый, ипохондрик, поклялся здоровьем — если он проговорится, его здоровые клетки сбесятся и начнут делиться, как сумасшедшие, второй, последователь баптистской церкви, просто положил правую руку на черный, сделанный из коровьей кожи переплет Нового Завета.

В научной среде быстрота исключительно важна: раз у всех есть доступ к одной и той же информации и нейронные сети работают одинаково, то в мгновение ока может случиться следующее: только ты доведешь эксперимент до конца, подтвердишь данные, полученные на лабораторных крысах и кроликах, а возможно, и на человеческих клеточных тканях, и тебе останется лишь обобщить тщательно охраняемые результаты, как, глядь, откуда ни возьмись, появляется кто-то с похожим, чуть ли не точно с таким же исследованием. И — фьють! — заботливо наполняемый шар мгновенно лопается, а с ним канут в Лету годы, а то и десятилетия изнурительных экспериментов, анализов, бессонных ночей, в итоге — истощенная иммунная система, подорванное здоровье, не говоря уже о семейных и личных проблемах, неизбежном побочном эффекте беззаветной преданности науке. И вот твоя усталая научная голова уже смиренно склоняется в ожидании нимба за эпохальное для человечества открытие, но тут тебя грубо пихает локоть чьей-то загребущей руки, венок уводят прямо из-под носа, и твой конкурент нахлобучивает его себе на голову. А ты навсегда остаешься вторым, иначе говоря, лузером, нулем, пустым местом, имя которого в лучшем случае появится в какой-нибудь маленькой газетенке. Признаю, я был человек амбициозный и всегда ставил карьеру выше семьи, дружеских отношений и всего остального. Лично мне карьеризм не кажется большим пороком, в конце концов именно моя беззаветная преданность работе и так называемое пренебрежение делами семейными обеспечили моей семье комфортабельную жизнь. Кроме того, бесспорно, без таких амбициозных фанатиков, как я, вместо передвижения на автомобилях и самолетах мы бы до сих пор прыгали с ветки на ветку, я уж не говорю об удовольствии, получаемом от научных открытий, которое, честно говоря, ничуть не меньше и длится значительно дольше сексуального.

Репетируя в машине свое выступление перед воображаемым цветом международной научной общественности, я не заметил, как мелкая морось превратилась в ливень, и никак на это не среагировал — не сбросил скорость. На пустой дороге меня мгновенно занесло вправо, потом влево, развернуло, помню крутой поворот и пронзительный скрежет, тут картинка на моем живом экране пропала, и трансляция автоматически переключилась на другой канал. На этом новом канале возникла некая спираль ДНК, которая обвилась вокруг меня и увлекла в какой-то туннель, по которому я, как стиснутый ген, двигался между гигантскими молекулами протеинов и нуклеотидов, они отступали перед толстым красно-желтым октаядерным вирусом, я сталкивался с клетками, которые, прожорливо причмокивая и метаболизируя, делились, а некоторые испускали дух, так продолжалось до тех пор, пока в конце этой метафизической цепочки я не заметил некую массу — с десяток гигантских клеток терлись одна о другую. «Это мóрула

Андрей Блатник

Рассказы из сборника «Ты ведь понимаешь?»

© Перевод Надежда Старикова

Ничего не помню. Вечером мы куда-то пошли с одноклассницами, потом еще куда-то, не помню куда, а потом пришли эти ребята. Ну, мы немного подурачились, так, ничего особенного. Купили выпивки, но что пила, не помню. Помню, мы с ним разговаривали в закутке у туалета. Помню, как оба махнули рукой на прощанье — он своим, я своим. Помню, что он завел двигатель, дал мне шлем. Свой. Шлем был мне велик, но хорошо пахнул. Другие пахли мальчишками, а этот иначе. По-взрослому. Одноклассницы спрашивали потом, ты что, напилась? Он был нежным? Мама его видела? Он оставил телефон? Не помню. Ничего не помню, только этот запах шлема.

Потому что не смогла спать. Знаю, я должна была оставить тебе сообщение. Знаю, неприлично так уходить, после того как девушку повели ужинать — на самом деле, ее уже три месяца водят ужинать, — и потом после почти сотни этих ужинов она, наконец, говорит, что сегодня готова зайти к тебе выпить рюмку на сон грядущий. Знаю, нелегко просыпаться утром — а постель пуста, накануне вечером ты был убежден, что утром она не будет пуста, в квартире никого нет, а ты-то думал, что теперь так не будет. Но я должна была уйти, понимаешь, я не могла спать!