Истории и теории одного Пигмалиона

Жечев Тончо

Все же надо рассказать эту историю, чтобы прогнать, наконец, из головы эти странные, невероятные слова и мысли, которые как собаки то и дело лают или грызут мой мозг. Пусть они исчезнут, разлетятся к черту, растают в воздухе, пусть грызут чужие, более крепкие мозги! Говорят, чтобы навсегда избавиться от неприятных дум, надо с кем-нибудь поделиться своей ношей. У меня же совсем другой случай — я должен достоверно передать поведанные мне истории, а тут все, даже само течение времени, смешалось, и теперь трудно понять, что было три тысячи лет назад, а что третьего дня.

В конце концов, передо мной вся жизнь, я должен вернуть себе душевное равновесие, работать и жить так, как я хочу и разумею. Да и моему умалишенному старику, по-видимому, только того и надо было — он, словно карася, поймал меня на удочку, набил, как пустой мешок, своими фантазиями, ничуть не заботясь о том, каково мне все это носить. Иначе зачем бы ему исповедоваться перед незнакомым человеком, к чему эти записки кораблекрушенца, которые он так доверительно мне оставил и чей смысл и по сей день мне далеко не ясен?

Я сказал «исповедоваться», а сам колеблюсь, не знаю, что это было — импровизация опытного артиста, или адресованное кому-то другому послание? От меня, возможно, требовалось лишь передать его по назначению. Во всяком случае, не стану отрицать, что в его тоне было нечто исповедальное, интимное и болезненное, нечто такое, что при моей неопытности никак не передать. Повторение сокровенной исповеди ежевечерне, чуть ли не двадцать дней кряду, монотонность, неизбежные повторы, которые становится навязчивыми, — в конце концов поневоле начинаешь сомневаться, а не было ли все это актерской игрой, мистификацией? Я слишком хорошо знаю актерскую братию, чтобы верить ей всегда и во всем.

ВЕЧЕР ПЕРВЫЙ

Я вышел прогуляться берегом залива. День был успешный, предвещал неожиданно быстрое завершение работы, а впереди была еще более приятная ночь. Опускались короткие южные сумерки, банановая рощица казалась садом, который облюбовали летучие мыши. Я прошел через рощицу, касаясь рукой нежного пушка на их крылышках, и вдруг прямо перед собой на опушке рощицы увидел человека. Он сидел ко мне спиной на теплом камне и глядел на скалы Афродиты, которые в этот час казались порождением чьей-то причудливой фантазии. Сам человек, видимо, еще не слышавший моих шагов, походил на большую нахохлившуюся больную птицу. Так мне кажется теперь, но наверняка эта мысль родилась гораздо позднее.

Дорожка пролегала рядом с камнем, на котором он сидел. Пройти незаметно было невозможно, и я мягко, предупредительно кашлянул. Человек медленно, явно нехотя обернулся, а когда я поравнялся с ним, что-то сказал мне по-гречески. С языками я не в ладу, по-видимому мне пора смириться с мыслью, что полиглотом мне уже не стать. Я промямлил что-то вроде: я… не знаю… греческого…

Человек — лет шестидесяти, довольно невысокий и коренастый, с густой, но совершенно седой, в сумраке даже какой-то глянцево-белой шевелюрой, умным, выразительным лицом — вдруг вскочил. Я испуганно отдернулся, но быстро успокоился, увидев безграничное удивление на приветливом лице:

— Соотечественник! В такое время, в таком месте! Видать сам бог вас послал!

Удивлению его, восклицаниям не было конца. Он предложил мне сесть. Только теперь я заметил стоявший у него в ногах термос на ремешке. Старик отлил в крышку термоса немного соблазнительно плескавшейся внутри жидкости, и вскоре я составил ему компанию, потягивая прекрасный джин с тоником и лимоном. Потом, сколько я ни пытался, так никогда и не смог добиться тех же идеальных пропорций.