Забвение

Жеромский Стефан

Впервые напечатан в журнале «Голос», 1891, №№ 32–33. Рассказ был написан и послан в редакцию значительно раньше — в июле 1889 г. вместе с двумя другими рассказами («Собачий долг» и «Любовное письмо»), которыми писатель хотел открыть цикл «Из дневника». В 1889 г. в «Голосе» был напечатан только искаженный цензурой «Собачий долг». «Любовное письмо» не было пропущено и не сохранилось, о «Забвении» Жеромский писал в дневнике, что «при новом цензоре, может быть, пройдет» (запись от 23 января 1890 г.).

В «Забвении» использованы многочисленные наблюдения, сделанные писателем за годы его «гувернерских странствований». Так, проводя лето 1887 г. в доме помещика Цыпрысинского в Шульмеже Плоцкой губ., Жеромский 29 июля записал в дневнике следующую сцену, разыгравшуюся в доме его работодателя:

«Мы сидим за кофем, когда пану Ц. докладывают, что его ждет в кабинете какая‑то женщина. Он выходит, оставив дверь открытой. В ноги ему бросается крестьянка, с плачем целует его колени, рыдает:

— Смилуйся, вельможный пан! Смилуйся, вельможный пан!

— Что такое? В чем дело?

— Я жена Поплавского, который в острог идет…

— За то, что крал у меня лес?

— Да…

— Гм, так что же вы хотите?

— Погорели мы сегодня, вельможный пан.

— Гм, значит, это вы погорели?

— Мы, вельможный пан.

— Что же у вас сгорело?

— Рига и хата — один сарай остался.

— Гм, сарай остался. Так чего же вы хотите?

— Смилуйся, вельможный пан! Коли заберут его в острог, пропаду я с детьми.

— Гм… А зачем же он крал?

— Смилуйся…

— Почему ж он не пришел просить прощения?

— Да он говорит: пойду иль не пойду, все равно пан меня сгноит.

— Гм… Наказание должно быть, понимаешь, без этого нельзя. Если б люди без зазрения совести друг друга грабили, не было бы порядка на свете. Ничего, посидит в тюрьме — не будет красть.

— Вельможный пан! Дети с голоду помрут. Кто в поле управится? Где жить? Все сгорело…

— Ничего не поделаешь, должна быть справедливость. Ничего не поделаешь, дорогие мои… Не прощу.

— Вельможный пан! Вельможный пан!

Слышен стук — это женщина упала на колени, плач и фальцет барина:

— Ничего не поделаешь, дорогие мои, ничего не поделаешь».

В Курозвенках, имении пана Попедя, писателю случалось наблюдать различные проявления панского гнева:

«Вчера, когда возили снопы с поля, пошел проливной дождь. Это привело в ярость «ясного пана». Он поскакал верхом в поле и, обнаружив спрятавшегося под снопом конюха, начал его бить. Бил хлыстом, кулаком, между глаз, свалил на землю, топтал ногами, бил каблуками по лицу. Уходил и снова возвращался к лежащему и бил, бил. Ничего нет удивительного — шел дождь, и ясный пан впал в гнев… Не миновать этому ясному пану петли и сука!» (Запись в дневнике от 10 августа 1888 г.)

На русском языке рассказ был напечатан в журнале «Новое слово», 1896, № 2, перевод В. Зеленевской.

Мы предупредили лесника Лялевича, что на следующий день придем к нему до рассвета, чтобы он повел нас на озеро, к известному только ему болотистому лужку, где водились молодые утки.

Сказано — сделано. Пришлось встать во втором часу ночи, натянуть охотничьи сапоги и идти. И вот мы шагаем с паном Альфредом, покуриваем папиросы и лениво переговариваемся… Мы идем по тропинке, бегущей через хлеба. Колосья отцветшей ржи, отягощенные крупными каплями росы, почти касаются наших лиц. С наслаждением проводишь по ним рукой и позволяешь хлестать себя по лицу. Пахнет хлебами…

Порою с Вислы тянет не ветром, а крепким холодом, словно влажным дыханием окутанной ночью земли. Оно не колышет стену хлебов, а только гладит колосья, словно целует их, касаясь губами. Лениво, сквозь сон, они трутся один о другой, и легкий шорох пробегает по нивам. Капли росы слетают с чешуек колосьев, падают на омытые от пыли коленья стеблей и висят там до рассвета. Издалека, из ольховых рощ над рекой, долетает соловьиная песня. Нежные призывы: приди, приди, приди! — летят над полями и, никем не услышанные, молкнут в траве. Наступает долгая тишина, пока не вырвется вдруг из нее стаккато восторженной, нежной и упоительно страстной любовной песни. Но и она умолкает в далеких покрытых росою полях… Тогда молчаливые ольхи внимают порывистым, радостным переливам, похожим на звуки поцелуев. Однако нам недосуг слушать Шопена ольховой рощи.

Мы идем уже по широким лугам. Над лесом чуть-чуть светлеет, ночная тьма еще не рассеивается, но уже начинает редеть. Кажется, будто там гаснут отблески пастушьего костра. Вокруг нас еще так темно, что мы еле видим Пука, нашу легавую, бегущую в двух шагах впереди нас. По высокой траве мы подходим к лесу и, спотыкаясь о кротовины и кустики можжевельника, шагаем по опушке его, поросшей вереском. В лугах перекликаются коростели, где‑то вдали отвечает им первая перепелка, и мелодичный ее голос будит эхо в лесу. Как‑то веселее идти в темноте под ее призывы: жать иди, жать иди!..

Словно вода в час прилива, набегают из леса и обтекают нас студеные волны холода, напоенные запахом земляники, можжевельника, сосновой смолы, молодых ив, неописуемым, влажным, густым и душным, но здоровым запахом леса, окутанного утренней мглой. Так пахнет букет лесных цветов.