Проступок аббата Муре

Золя Эмиль

КНИГА ПЕРВАЯ

I

Дошла Тэза и приставила щетку и метелочку к алтарю. Она замешкалась, делая приготовления к большой полугодовой стирке, и теперь ковыляла через всю церковь, торопясь прозвонить «Angelus»

[1]

В спешке она хромала больше, чем обычно, и задевала за скамьи. Около исповедальни с потолка спускалась веревка, ничем не обернутая, истрепанная, с толстым узлом на конце, захватанным руками и засаленным. Тэза повисла на ней всей своей тяжестью, дернула раз, другой, а потом стала мерно раскачиваться, путаясь ногами в юбках. Чепец у нее сбился на сторону, широкое лицо налилось кровью.

На ходу поправив чепец, Тэза, тяжело дыша, возвратилась к алтарю и принялась перед ним мести. Пыль ежедневно скапливалась тут — в расщелинах плохо сколоченных досок помоста. Щетка шарила по углам и точно сама раздраженно ворчала. Затем Тэза приподняла покров с престола и даже рассердилась, увидев, что верхняя напрестольная пелена, и без того заштопанная в двадцати местах, снова прорвалась от ветхости в самой середине; сквозь дыру виднелась сложенная вдвое нижняя пелена, до такой степени редкая и прозрачная, что через нее просвечивал освященный камень, вставленный в престол из раскрашенного дерева. Она обмахнула метелочкой эти порыжевшие от времени пелены и с силой провела ею вдоль ступени, на которую раньше составила футляры с престола. И, наконец, взобравшись на стул, сняла с креста и двух подсвечников желтые чехлы из бумажной ткани. Медь вся была покрыта какими-то тусклыми пятнами.

— Да, их давно пора вычистить, — пробормотала вполголоса Тэза. — Ладно, потру как-нибудь красной глиной.

Тяжело припадая на одну ногу так, что гудели плиты, она побежала в ризницу за требником. Не раскрывая книги, она положила ее на аналой, рядом с «Апостолом», обрезом внутрь. Потом зажгла две восковые свечи. Унося щетку, Тэза огляделась вокруг, желая удостовериться, что хозяйство господа бога в полном порядке. Церковь спала; только веревка возле исповедальни все еще раскачивалась от сводов к полу медленно и плавно.

Аббат Муре только что сошел в ризницу, маленькую холодную комнату, отделенную от столовой одним коридором.

II

В это майское утро пустая церковь так и сверкала белизной. Веревка возле исповедальни перестала раскачиваться. Направо от дарохранительницы, у самой стены, красным пятном горела лампада из цветного стекла. Венсан отнес сосуды на жертвенник, сошел налево, на нижнюю ступень, и опустился на колени. А священник, преклонив колено на каменном полу церкви перед святыми дарами, поднялся затем к престолу, разостлал антиминс и поставил посреди его чашу. Потом с требником в руках вновь сошел вниз, опустился на колени и истово перекрестился. Затем молитвенно сложил на груди руки и приступил к великому божественному действу, с лицом, бледным от веры и любви:

— Introibo ad altare Dei.

[2]

— Ad Deum qui loetificat juventutem meam

[3]

, — пробормотал Венсан. Он проглатывал ответы на антифоны и псалом, потому что то и дело поворачивался на пятках и озирался на шмыгавшую по церкви Тэзу.

Старуха с беспокойством поглядывала на одну из восковых свечей. Ее тревога, казалось, усилилась, когда священник, склонившись в земном поклоне и вновь сложив руки, стал произносить «Confiteor»

[4]

. Тэза также остановилась, ударила себя в грудь, наклонила голову, но продолжала следить за свечой. Торжественный голос священника и бормотание служки еще некоторое время сменяли друг друга.

— Dominus vobiscum.

III

Тэза поспешила потушить свечи. Она замешкалась, выгоняя воробьев; и когда отнесла в ризницу требник, аббата Муре там уже не было. Он сам убрал священную утварь, омыв предварительно руки, и теперь в столовой, стоя, завтракал чашкою молока.

— Вам бы не стоило позволять сестре разбрасывать в церкви хлеб, — заявила Тэза, входя в комнату. — Эту милую затею она придумала прошлой зимой. Уверяет, что воробьям холодно и господь бог может их накормить… Вот увидите, она еще заставит нас спать вместе с курами и кроликами.

— Нам же будет теплее, — добродушно отвечал молодой священник. — Вечно-то вы ворчите, Тэза! Пусть бедняжка Дезире возится со своими животными. Ведь у нее, у нашей простушки, других радостей нет!

Служанка так и застыла посреди комнаты.

— Ну да, — возразила она, — вы еще, чего доброго, позволите даже сорокам вить гнезда в церкви! Ничего-то вы не замечаете, послушать вас — все хорошо… Повезло вашей сестрице, что вы, как вышли из семинарии, взяли ее к себе! Ни отца, ни матери! Хотела бы я знать, кто, кроме вас, позволил бы ей целые дни проводить на скотном дворе?

IV

Почувствовав, что он избавился от Тэзы, аббат Муре остановился; весьма довольный, что он, наконец, один. Церковь была построена на невысоком холме, отлого спускавшемся к селу. Продолговатое строение с большими окнами, блестевшее красными черепицами, походило на большую заброшенную овчарню. Священник обернулся и окинул глазами свой дом — сероватую лачугу, прилепившуюся сбоку к самому храму; потом, словно боясь вновь сделаться жертвой нескончаемой болтовни, уже с утра прожужжавшей ему уши, он свернул направо и почувствовал себя в безопасности, лишь когда достиг главного входа. Здесь его не могли заметить из церковного дома! Над лишенным всяких украшений, потрескавшимся от солнца и дождей фасадом церкви возвышалась узкая каменная башенка, внутри которой виднелся темный профиль небольшого колокола; из-под черепиц торчал конец веревки. Шесть разбитых, наполовину ушедших в землю ступенек вели к высокому полукруглому входу; рассохшаяся, вся изъеденная пылью и ржавчиной дверь была покрыта по углам паутиной; она едва держалась на полуоторванных петлях и, казалось, готова была уступить первому же порыву ветра. Аббат Муре относился к этой развалине с нежностью; он взошел на паперть и прислонился к одной из створок двери. Отсюда он мог окинуть взором всю округу. Заслонив глаза рукой, он всматривался в горизонт.

Буйная майская растительность пробивалась сквозь каменистую почву. Громадные кусты лаванды и вереска, побеги жесткой травы — все это лезло на паперть, распространяя свою темную зелень до самой крыши. Неудержимое наступление зелени грозило обвить церковь плотной сетью узловатых растений. В этот утренний час жизнь так и бурлила в природе: от земли поднималось тепло, по камням пробегала молчаливая, упорная дрожь. Но аббат не замечал этой горячей подземной работы; ему только почудилось, что ступени шатаются; он передвинулся и прислонился к другой створке двери.

На два лье вокруг горизонт замыкался желтыми холмами; сосновые рощи выделялись на них черными пятнами. То был суровый край — выжженная степь, прорезанная каменистой грядою. Только изредка, точно кровавые ссадины, виднелись клочки возделанной земли — бурые поля, обсаженные рядами тощих миндальных деревьев, увенчанные серыми верхушками маслин, изборожденные коричневыми лозами виноградников. Словно огромный пожар пронесся здесь, осыпал холмы пеплом лесов, выжег луга и оставил свой отблеск и раскаленный жар в оврагах. Лишь порою нежно зеленевшие полоски хлебов смягчали резкие тона пейзажа. Весь горизонт, казалось, угрюмо томился жаждой, изнывая без струйки воды; при малейшем дуновении его застилала завеса пыли. Только совсем на краю цепь холмов прерывалась, и сквозь нее проглядывала влажная зелень — уголок соседней долины, орошавшейся рекой Вьорной, которая вытекала из ущелий Сейль.

Священник перевел свой ослепленный взор на село; немногочисленные дома его в беспорядке лепились у подножия церкви. Жалкие, кое-как оштукатуренные каменные и деревянные домишки были разбросаны по обе стороны узкой дороги; никаких улиц не было и в помине. Всех лачуг было не больше тридцати: одни стояли прямо среди навозных куч и совсем почернели от нищеты; другие — более просторные и веселые на вид — розовели черепицами крыш. Крохотные садики, отвоеванные у скал, выставляли свои гряды с овощами; их разделяли живые изгороди. В этот час село было пусто; у окон не видно было женщин; дети не копошились в пыли. Одни только куры ходили взад и вперед, рылись в соломе, забирались на самый порог; двери домов были распахнуты настежь, словно настойчиво приглашали солнце войти. У въезда в Арто на задних лапах сидел большой черный пес и будто сторожил селение.

Мало-помалу аббата Муре начала одолевать лень. Подымавшееся все выше солнце заливало его теплом своих лучей, и, прислонившись к церковной двери, он радовался покою и счастью. Он думал об этом селенье Арто, что выросло тут среди камней, точь-в-точь как узловатые растения здешней долины. Все крестьяне состояли между собою в родстве, все носили одну и ту же фамилию, так что с колыбели каждому давали прозвище, чтобы отличать их друг от друга. Их предок, некий Арто, пришел и обосновался в этой пустоши как пария-изгнанник; с течением времени семейство его разрослось, напоминая своей упорной живучестью окрестные травы, питавшиеся жизненными соками скал. В конце концов оно превратилось в целое племя, целую общину, между членами которой родство уже потерялось — ведь оно восходило за несколько столетий. Здесь бесстыдно вступали в кровосмесительные браки: еще не было примера, чтобы кто-либо из Арто взял себе жену из соседней деревни; девушки, правда, иногда уходили на сторону. Люди тут от рождения и до смерти ни разу не покидали родного села, они плодились и размножались на этом клочке земли медленно и просто, словно деревья, пускающие побеги там, где упало семя. У них было самое смутное представление о том, что представляет собою обширный мир, расположенный за теми желтыми скалами, среди которых они прозябали. И все-таки между ними уже были свои бедняки и богачи. Куры стали пропадать, и птичники пришлось запирать на ночь, вешая большие замки. Как-то вечером один из жителей Арто убил у мельницы другого. Так внутри этой забытой богом цепи холмов возник особый народ, раса, словно выросшая из земли, человеческое племя в три сотни душ, которое будто заново начинало историю…

V

Солнце все еще продолжало нагревать церковные двери. Золотистые мушки жужжали вокруг большого цветка, пробившегося меж двух ступеней паперти. Аббат Муре собирался уже уйти — у него немного закружилась голова, — как вдруг большой черный пес с громким лаем бросился к кладбищенской решетке, по левую руку от церкви. В это же время послышался резкий голос:

— Ага, негодяй! В школу не являешься, а на кладбище торчишь!.. Не отнекивайся! Я за тобой уже четверть часа слежу.

Священник сделал несколько шагов. Он узнал Венсана. Монах из ордена христианских школ крепко держал мальчишку за ухо, и тот словно повис над тянувшимся вдоль кладбища оврагом, по дну которого бежал Маскль — прозрачный ручей, впадавший в двух лье от селения в Вьорну.

— Брат Арканжиа! — негромко молвил аббат, призывая грозного монаха к снисходительности.

Но тот не выпускал уха мальчишки.

КНИГА ВТОРАЯ

I

На двух больших окнах висели коленкоровые занавеси, старательно задернутые, и сквозь них в комнату вливался белесоватый, рассеянный свет раннего утра. Комната была с высоким потолком, очень большая, со старинной мебелью в стиле Людовика XV, белой, с красными цветами на фоне листвы. В простенках, над дверьми, по обеим сторонам алькова, еще виднелись потускневшие животики и спинки крылатых амуров, скопом играющих в какую-то игру, но в какую именно — разобрать уже было невозможно. Деревянная панель стен с овальным панно, двустворчатые двери, сводчатый потолок, некогда лазурный, с лепными бордюрами и медальонами, перевитыми лентами телесного цвета, — все было подернуто нежно-серой дымкой, придававшей этому увядавшему раю какое-то умиленное настроение. Против окон — большой альков, выступавший из-под клубящихся облаков, которые раздвигали гипсовые амуры, бесстыдно заглядывавшие в кровать, наклоняясь над нею; альков, как и окна, был задернут коленкоровым занавесом с крупной вышивкой и производил впечатление необычайной невинности, чуждой характеру всей комнаты, еще хранившей следы былой страсти и неги.

Сидя возле столика, где на спиртовке грелся чайник, Альбина внимательно смотрела на полог алькова. Она была в белом; на волосы ее была наброшена косынка из старинного кружева. Опустив руки, она глядела серьезно, будто взрослая девушка. В полной тишине слышалось слабое дыхание, точно дышал спящий ребенок. Прошло несколько минут, Альбина не утерпела; легкими шагами она подошла к алькову и с тревогой приподняла уголок занавеса. Серж, лежа на краю большой кровати, казалось, спал, опустив голову на согнутую руку. За время болезни волосы его отросли и пробилась борода. Он был очень бледен, глаза оттенялись мертвенной синевой, губы побелели. В нем была какая-то трогательная прелесть, словно у выздоравливающей девушки.

Альбина умилилась и опустила край занавеса.

— Я не сплю, — сказал Серж очень тихим голосом. Он так и остался со склоненной головой, не шевельнув и пальцем, как будто охваченный сладкой усталостью. Глаза его медленно раскрылись; легкое дыхание колебало пушок на бледной коже голой руки.

— Я тебя слышал, — пролепетал он снова. — Ты ходила так тихо-тихо.

II

На другой день погода испортилась: полил дождь. Сержа снова трясла лихорадка; он провел мучительный день и пролежал, с отчаянием устремив глаза на оконные занавеси, через которые проникал только пепельно-серый, тусклый, неприятный свет. Серж не ощущал за шторой солнца, он искал ту тень, которой накануне так страшился, ту длинную ветку, которая, сама исчезнув в свинцовой пелене ливня, казалось, унесла вместе с собою весь лес. К вечеру, в легком бреду, он с рыданьем закричал Альбине, что солнце умерло, что он слышит, как все небо, вся природа оплакивают гибель лучезарного светила. Ей пришлось утешать его, как ребенка, обещая, что солнышко вернется и она ему подарит его. Вместе с солнцем он оплакивал и растения. Семена, должно быть, страдают под землей, ожидая света. У них тоже свои кошмары. Им, наверно, чудится, что они ползут подземным ходом, прерываемым обвалами, и яростно борются за право выйти на солнечный свет. Затем его рыдания стали тише, и он стал уверять, что зима — болезнь земли; он же умрет вместе с землею, если весна их обоих не исцелит.

Еще целых три дня стояла ужасная погода. Потоки дождя струились по деревьям, напоминая своим шумом реку, вышедшую из берегов. Порывы ветра налетали и яростно бились о стекла окон, точно огромные валы. Серж пожелал, чтобы Альбина наглухо закрыла ставни. Когда зажгли лампу, его перестали приводить в уныние свинцовые тона занавесок; серое небо не прокрадывалось больше в узенькие щелки, не надвигалось на него погребальным прахом. Он лежал в забытьи, бледный, похудевший, и чувствовал себя еще более слабым оттого, что и природа была больна. В часы, когда черные тучи заволакивали все небо, когда деревья, сгибаясь, трещали, а ливень распластывал траву на земле, словно волосы утопленницы, Серж задыхался и изнывал, точно сам был жертвой урагана. Но как только небо прояснялось, как только показывался между двух туч первый клочок лазури, он переводил дух и с наслаждением вкушал покой высыхающих листьев, белеющих тропинок, полей, пьющих последний глоток воды! Теперь Альбина сама с мольбою призывала солнце; по двадцать раз в день она подбегала к окну на площадке лестницы и всматривалась в горизонт, радуясь каждому светлому пятнышку на нем, пугаясь темных, громадных, медного оттенка туч, чреватых дождем и градом, и страшась, как бы какое-нибудь слишком черное облако не убило ее дорогого больного. Она поговаривала о том, чтобы послать за доктором Паскалем. Но Серж не хотел никого видеть. Он говорил:

— Завтра за занавесками появится солнце и я поправлюсь! Однажды вечером, когда Сержу было особенно плохо, Альбина протянула ему руку, чтобы он приложил к ней щеку. Но на этот раз не помогла и рука. Видя свою беспомощность, Альбина заплакала. С тех пор, как Серж снова впал в какую-то зимнюю спячку, она не чувствовала в себе достаточно сил, чтобы без посторонней помощи вырвать юношу из-под власти давившего его кошмара. Она нуждалась для этого в поддержке весны. Девушка сама чуть не погибала, руки ее леденели, дыхание спирало, и она не умела вдохнуть в больного жизнь. Целыми часами бродила Альбина по большой, такой печальной теперь комнате. Проходя мимо зеркала, она видела свое потемневшее лицо и казалась себе безобразной.

Но затем в одно прекрасное утро, поправляя подушки и даже не смея попытаться еще раз прибегнуть к разрушенному волшебству своих рук, Альбина невзначай коснулась кончиками пальцев затылка больного и вдруг заметила на губах Сержа ту самую улыбку, что видела в первый день.

— Открой ставни, — прошептал он.

III

И действительно, показалось солнце. Когда Альбина раскрыла ставни, проникший снаружи приятный желтый свет снова согрел угол длинной белой занавески. А увидев тень ветки за окном, ветки, возвещавшей ему возвращение к жизни, Серж приподнялся и сел на своем ложе. Вся природа вокруг воскресла: зелень, воды, цепь холмов; и теперь все было для него связано с этой зеленоватой, дрожащей от каждого дуновения тенью. О, теперь ветка его больше не беспокоила. Он жадно следил, как она раскачивается, он сам испытывал потребность в мощных жизненных соках, о которых она возвещала ему. Поддерживая его своими руками, Альбина радостно восклицала:

— Ах, милый Серж, зима прошла!.. Мы спасены!

Он опять улегся, но в глазах его теперь светилось больше жизни, голос стал громче.

— Завтра, — сказал он, — я уже буду сильным… Ты отдернешь занавески. Я все хочу видеть.

Но на другой день его охватила какая-то детская робость. Он ни за что не соглашался, чтобы Альбина раскрыла окна. Он все бормотал: «Сейчас, погоди немного!» В тревоге, он с трепетом ожидал первого луча света, который упадет ему в глаза. Наступил уже вечер, а Серж все еще не решался взглянуть прямо на солнце. Он Так и пролежал все время лицом к занавескам и следил сквозь прозрачную ткань и за бледным утром, и за пылающим полуднем, и за лиловатыми сумерками, за всеми красками, за всеми переменами в небе. Там рисовалось все: даже трепет птичьих крыльев в теплом воздухе, даже радость дрожащих в солнечном луче ароматов. По ту сторону покрова, сквозь свою умиленную грезу о могучей жизни природы на воле, он явственно различал шествие весны. Минутами он даже слегка задыхался, когда этот прилив новой крови земли, невзирая на преграду занавесок, слишком резко докатывался до него.

IV

Море зелени прямо перед глазами, справа, слева, повсюду. Море, катящее валы листвы до горизонта, не встречая на своем пути преград, — ни дома, ни стены, ни пыльной дороги. Пустынное, девственное, священное море, раскинувшее в уединении всю свою дикую, ничем не запятнанную прелесть. Только солнце входило сюда, расстилало по лугам золотые ковры, пронизывало аллеи беглыми вспышками лучей, развешивало на деревьях пылающее руно своих тонких волос, пило из источников светлыми своими устами, от прикосновения которых вода начинала трепетать. Под этой пламенной лаской весь большой сад оживал, как счастливое животное, выпущенное на край света, далеко, далеко, на полную свободу. То был такой буйный пир листвы, такое разливанное море трав, что сад был ст края до края скрыт, залит, затоплен ими. Только зеленые скаты, мощные стебли, целые фонтаны стеблей, клубящиеся громады, плотно сдвинутые завесой дерев, разостланные по земле плащи из ползучих растений, гигантские взлеты могучих ветвей — только это и виднелось со всех сторон.

Под ужасающим наплывом растительной мощи можно было лишь с великим трудом угадать, в конце концов, старинный план сада Параду. Прямо перед глазами был, должно быть, некогда разбит цветник в форме какого-то громадного цирка с пересохшими теперь водоемами, сломанными перилами, заброшенными лестницами, опрокинутыми статуями, белевшими среди темных газонов. Дальше, позади синевшей в глубине водяной глади, высилась чаща фруктовых деревьев. А еще дальше выставляла свои лиловатые недра, пронизанные светом, высокая роща, вновь ставший девственным бор, верхушки которого заканчивались то зеленовато-желтыми, то бледно-зелеными, то сочными темно-зелеными кронами дерев. Направо лес карабкался по возвышенностям, переходя в сосновые рощицы и вырождаясь в тощий кустарник, а голые скалы громоздили гигантскую преграду взору, загораживая собою горизонт; там, сквозь трещины почвы, пробивалась пламенеющая поросль: чудовищные, неподвижные от зноя растения, напоминавшие застывших пресмыкающихся; с утесов бежали серебряные струи воды, разбрасывая брызги, походившие издали на жемчужную пыль; то был водопад, источник спокойных вод, так лениво протекавших возле цветника. Наконец, слева, посреди обширного луга, медленно бежала река, разделяясь на четыре ручья, прихотливо извивавшихся среди тростников, под ивами, позади могучих дерев. А далеко-далеко расстилались лужайки, придававшие всей этой равнине какую-то свежесть; там рисовался взору подернутый голубоватой дымкой пейзаж, над которым дневной свет постепенно таял, принимая зеленоватый оттенок, какой бывает на закате. Параду, его цветник, лес, скалы, воды и луга обнимали собою весь горизонт.

— Это Параду! — пролепетал Серж и широко раскрыл руки, точно желая прижать к груди весь сад целиком.

Он зашатался. Альбине пришлось усадить его в кресло. Так он просидел часа два, не говоря ни слова. Подперев рукой подбородок, он созерцал. По временам веки его начинали дрожать, к щекам приливала кровь. Он медленно обводил взором все вокруг в глубоком изумлении. Сад был для него слишком огромным, слишком сложным, слишком могучим.

— Ничего не вижу, ничего не понимаю! — воскликнул он и в крайнем изнеможении протянул руки к девушке.

V

Каждый день, в часы прохлады, она усаживала Сержа у окна. Он уже и сам отваживался делать по нескольку шагов, держась за мебель. Щеки его приобретали розовый цвет, руки потеряли восковую прозрачность. Но по мере выздоровления Сержа охватывала какая-то притупленность чувств, превратившая его жизнь в некое прозябание; бедняга словно только что родился на свет и напоминал растение, воспринимающее впечатления лишь от воздуха, в котором оно купается. Он как-то ушел в самого себя; в нем было еще слишком мало крови, чтобы растрачивать ее на внешний мир, и вот он тянулся к земле, точно желая напитать ее соками свое тело. Он переживал как бы второе рождение и медленное развитие в теплой утробе весны. Вспоминая слова, оброненные как-то доктором Паскалем, Альбина не на шутку тревожилась, что Серж так вот и останется маленьким ребенком, невинным и глупеньким. Она слыхала, что, выздоравливая после некоторых болезней, люди остаются слабоумными. И она по целым часам стала в упор глядеть на выздоравливающего, стараясь улыбаться ему, как это делают матери, чтобы заставить свое дитя улыбнуться. Но он все еще не смеялся. Она проводила рукой у него перед глазами, но он не видел этого, не следил за тенью. Только когда она заговаривала, Серж слегка поворачивал голову на шум. Альбина утешалась только одним: он становился крепче и вырастал красивым ребенком.

Нежных забот о нем ей хватило на целую неделю. Альбина терпеливо дожидалась, пока он подрастет. По мере того, как в Серже проявлялись признаки пробуждения мысли, она успокаивалась и думала, что со временем он станет вполне человеком. Он слегка вздрагивал, когда она его касалась. Затем в один прекрасный вечер он слабо рассмеялся. На следующий день, усадив Сержа перед окном, Альбина выбежала в сад и принялась бегать и звать его. Она пряталась за деревья, проходила по солнечным местам, возвращалась обратно, вся запыхавшись, хлопала в ладоши. Однако глаза его блуждали, и он сначала ее вовсе не замечал. Но она принималась снова бегать, играла в прятки, вдруг показывалась из-за куста, кричала, обращаясь к нему, и в конце концов Серж стал уже следить взором за белым пятном ее юбки. А когда она внезапно выросла под самым окном и подняла к нему лицо, он протянул руки, как бы выражая желание сойти к ней вниз. Она вошла в комнату и с гордостью его поцеловала.

— Ага! Ты меня видел, ты меня видел! — закричала она. — Ведь ты хочешь спуститься со мною в сад, правда?.. Если бы ты знал, как ты вот уж несколько дней огорчаешь меня, притворяясь таким глупышкой, делая вид, будто не видишь и не понимаешь меня!

Казалось, ему было немного мучительно слышать ее слова, и он боязливо потупился.

— Ведь тебе же лучше, — продолжала она. — Если ты захочешь, у тебя достанет сил, чтобы сойти вниз… Почему ты ничего не отвечаешь? Ты потерял дар речи? Ах ты, малышка! Посмотрите только, мне придется учить его говорить!