Собрание сочинений. Т. 21. Труд

Золя Эмиль

«„Труд“ — это роман-утопия, роман-проповедь, роман-трактат, написанный во славу Фурье. „Труд“ — произведение, в котором я хотел бы воплотить идею Фурье: организацию труда, Труд — источник регулирующего начала дивного мира. Пользуясь Люком, сыном Пьера и Марии, я создам Город будущего, своего рода фаланстер» (Э. Золя «Набросок»).

Идеальный Город — фаланстер, основанный инженером Люком Фроманом при поддержке богатого ученого-изобретателя Жордана, является последовательным осуществлением идей Фурье об ассоциации капитала, труда и таланта, о том, что и качестве социальной силы могут быть использованы человеческие страсти, разумно направленные на общее благо. В знаменитой триаде Фурье: «Капитал, труд, талант» — Золя на первое место выделяет талант, то есть представителей творческой научно-технической мысли. В основном следуя теории Фурье, Золя несколько расходится с ним в вопросе о роли технического прогресса. Фурье недооценивал значение индустриализации, Золя же считает, что фаланстер (ассоциация) будущего может быть создан только на основе высокого уровня развития техники и науки.

Эмиль Золя

Собрание сочинений. Т. 21. Труд

КНИГА ПЕРВАЯ

I

Люк

[1]

Фроман отправился на прогулку, не выбирая определенного направления; выйдя из Боклера, он пошел по дороге в Бриа, пролегавшей вдоль ущелья, в глубине которого меж двух уступов Блезских гор бурно течет река Мьонна. Дойдя до «Бездны» (так местные жители называли сталелитейный завод Кюриньона), Люк заметил на краю деревянного моста две темные тщедушные фигурки, робко приникшие к перилам. Сердце его сжалось. Перед ним стояла женщина, на вид еще совсем юная, бедно одетая; шерстяной, рваный платок едва прикрывал ее голову; к ней прильнул бледный, оборванный мальчуган лет шести. Устремив взор на заводские ворота, они ждали, не двигаясь, с угрюмой покорностью людей, которым не на что надеяться.

Люк остановился и также устремил взор на завод. Стоял сырой, щемящий душу сентябрьский вечер: время близилось к шести часам, уже смеркалось. Была суббота, а с четверга, не переставая, лил дождь. Теперь дождь прошел, но порывистый ветер по-прежнему гнал в небе свинцовые тучи, похожие на лохмотья, сквозь которые сочились грязно-желтые, смертельно печальные сумерки. Вдоль дороги были проложены рельсы. По крупным булыжникам, расшатанным непрерывно катившимися колесами, текла река черной грязи: то была разжиженная пыль угольных копей, расположенных по соседству в Бриа; оттуда безостановочно тянулись повозки. Угольная пыль одела в траур все ущелье, разлилась лужами на зачумленное скопище заводских зданий, загрязнила, казалось, даже темные тучи, проносившиеся бесконечной вереницей, подобно клубам дыма. Ветер навевал грустное предчувствие катастрофы: казалось, эти промозглые, мрачные сумерки возвещали конец света.

Люк, остановившийся в нескольких шагах от молодой женщины и ребенка, услышал, как тот сказал серьезным и решительным тоном маленького мужчины:

— Послушай-ка, сестра: хочешь, я сам с ним поговорю? Может, он тогда не так разозлится.

Но женщина ответила:

II

Боннер, мастер-пудлинговщик, один из лучших рабочих завода, играл видную роль в последней забастовке. Человек справедливый, он возмущался беззаконием, порождаемым наемным трудом; Боннер читал парижские газеты, он почерпнул из них революционное учение, не свободное от пробелов, но все же сделавшее его безусловным сторонником доктрины коллективизма. Это была мечта, которую когда-нибудь попытаются осуществить, так благоразумно добавлял Боннер, обладавший завидным душевным равновесием трудолюбивого и здорового человека; пока же следует добиваться наиболее справедливого порядка вещей, достижимого в настоящее время, и тем облегчить страдания товарищей.

Неизбежность стачки была ясна задолго до ее начала. Три года назад «Бездну», пришедшую в упадок в руках Мишеля Кюриньона, сына г-на Жерома, купил зять Мишеля, Буажелен, муж его дочери Сюзанны; Буажелен, полуразорившийся парижанин, праздный и элегантный, решился вложить в завод остатки состояния по совету своего небогатого кузена Делаво, обязавшегося обеспечить ему доход в тридцать процентов с капитала. И все эти годы Делаво, способный инженер, неутомимый работник, в точности выполнял взятое на себя обязательство; он добился этого образцовой организацией труда, энергичным управлением, самолично наблюдая за малейшими деталями работ, требуя от всех строжайшего соблюдения дисциплины. Одной из причин, повлекших за собой расстройство дел Мишеля Кюриньона, был разразившийся на местном металлургическом рынке кризис, вызванный тем, что производство рельсов и железных балок стало убыточным; это явилось следствием изобретения одного химика, применившего новый способ обработки руды, который дал возможность использовать с ничтожными затратами северные и восточные залежи руды, до той поры считавшиеся непригодной. Боклерский сталелитейный завод не в силах был выдержать падения цен, разорение стало неотвратимым; тут-то Делаво и озарила блестящая мысль — изменить род продукции, перестать делать рельсы и балки, которые поставлялись северными и восточными заводами по двадцать сантимов за кило, а заняться изготовлением изделий, требующих тонкой и тщательной работы, например, снарядов и пушек, ценившихся от двух до трех франков за кило. Дела завода сразу пошли на лад, деньги, вложенные в него Буажеленом, приносили последнему значительный доход. Правда, понадобились новое оборудование и более опытные, более внимательно относящиеся к делу рабочие, а потому имевшие право претендовать на более высокую оплату.

Вопрос о повышении расценок, в сущности, и был единственной причиной забастовки. Рабочие получали определенную сумму за каждые сто килограммов изделий; Делаво и сам признавал необходимость введения новых расценок. Но он хотел сохранить за собой неограниченную свободу в разрешении данного вопроса, более всего опасаясь, как бы не подумали, будто он подчиняется требованиям рабочих. Мышление Делаво не выходило за узко ограниченный кругозор его специальности; он обладал властным характером и ревниво оберегал свои права, хотя и старался быть беспристрастным и справедливым администратором; Делаво считал коллективизм вредной мечтой, он утверждал, что подобные утопии ведут прямым путем к ужасающим катастрофам. Раздоры между директором и тем трудовым мирком, над которым он властвовал, приобрели особую остроту с того дня, когда Боннеру удалось создать профессиональный союз для защиты прав рабочих; Делаво допускал существование касс взаимопомощи, пенсионных касс, даже потребительских кооперативов, признавая, что рабочим не запрещено улучшать свое положение, но он резко высказался против профессиональных союзов — объединений, вооружающихся для совместной борьбы за общие интересы. Со дня основания союза началась борьба; Делаво всячески оттягивал пересмотр расценок; решив, что и ему следует вооружиться, он ввел в «Бездне» нечто вроде осадного положения. Рабочие стали жаловаться, что у них отняли всякую личную свободу. Администрация неотступно следила за их поведением и мыслями даже за пределами завода. Кто становился смиренным и льстивым, а быть может, шел на доносы, тот попадал в милость; гордые же и независимые натуры зачислялись в разряд людей опасных. Консервативно настроенный директор, всеми силами защищавший существующий порядок вещей от малейших посягательств, не скрывал, что ему нужны подчиненные-единомышленники; и инженеры, мастера, надсмотрщики, стараясь перещеголять своего начальника, проявляли беспощадную строгость во всем, что касалось служебной дисциплины и того, что они именовали благонадежностью, Боннер с его приверженностью к свободе и справедливости, естественно, оказался во главе недовольных. Он отправился с несколькими товарищами к Делаво, чтобы ознакомить директора с требованиями рабочих. Боннер напрямик высказал Делаво свою точку зрения, но этим он только ожесточил его, повышения же расценок не добился. Делаво не допускал возможности общей забастовки на своем предприятии: рабочие-металлисты терпеливы, на заводе уже многие годы не было стачек, в то время как в Бриа, на угольных копях, рабочие то и дело бастовали. И когда все же вопреки расчетам директора забастовка разразилась, когда утром вышло на работу не больше двухсот человек из тысячи и завод пришлось остановить, всегда сдержанного Делаво охватил такой гнев, что он занял непримиримую позицию. Он начал с того, что выгнал Боннера с его профессиональным союзом, когда делегаты явились к нему для переговоров. Делаво заявил им, что он хозяин у себя на заводе, конфликт произошел между ним и его рабочими и он намерен самолично уладить его. Тогда Боннер вернулся к директору, взяв с собою лишь трех товарищей. Рабочим не удалось добиться от Делаво ничего, кроме рассуждений и выкладок, из которых вытекало, будто он, согласившись на повышение ставок, подорвет дела завода. Ему, мол, вверен определенный капитал и поручено управление «Бездной»; его строжайшая обязанность — заботиться о том, чтобы дела предприятия шли по-прежнему успешно и вложенный в него капитал приносил определенную прибыль. Он старается быть гуманным, но полагает, что, соблюдая взятые на себя обязательства и стремясь извлечь наибольший доход из руководимого им предприятия, выполняет долг честного человека. Все прочее — мечта, безрассудная надежда, утопические и опасные бредни. Следующие встречи оказались столь же бесплодными: обе стороны упорствовали; в результате стачка, губительная и для капиталиста и для наемных рабочих, затянулась на два месяца; рабочие голодали, заводское оборудование бездействовало и портилось. И в конце концов противники пошли на взаимные уступки, соглашение по новым расценкам было достигнуто. Но Делаво еще в течение целой недели отказывался допустить на завод некоторых рабочих — тех, кого он называл вожаками; среди них находился и Боннер. Делаво не мог простить Боннеру его роли в возникновении забастовки, хотя и признавал, что тот — один из самых искусных и трезвых рабочих на заводе. Когда же директор наконец уступил и вновь принял Боннера на завод вместе с другими, он заявил, что делает это вынужденно, против своих убеждений, единственно для того, чтобы добиться мира.

Боннер почувствовал себя обреченным. Первоначально он не захотел примириться с таким решением и отказался вернуться на завод вместе с товарищами. Но те, очень любившие Боннера, заявили, что если он не станет на работу вместе с ними, они также не возвратятся на завод. Боннер с присущим ему благородством, не желая служить причиной для нового столкновения, сделал вид, будто он примирился с создавшимся положением: товарищи его и так достаточно пострадали, он хотел остаться единственной жертвой, не заставляя никого другого расплачиваться за одержанную полупобеду. Поэтому он вышел в четверг на работу, но решил уволиться в ближайшее же воскресенье, так как был уверен, что присутствие его на заводе отныне невозможно. Боннер никому не открыл своего намерения; он просто предупредил администрацию в субботу утром, что вечером покидает завод; однако он задержался в мастерских до поздней ночи, ибо не успел закончить одной работы. Он хотел удалиться незаметно, без ущерба для дела.

Люк назвал свое имя заводскому привратнику и спросил, нельзя ли ему безотлагательно переговорить с мастером-пудлинговщиком Боннером; привратник молча указал ему на здание, в котором помещались пудлинговые печи и плющильные машины: оно находилось в глубине второго двора, налево. Заводские дворы с развороченной мостовой, все в грязи от последних дождей, представляли собой настоящую клоаку; там переплеталось множество рельсов и, между прочим, проходила узкоколейная железнодорожная ветка, соединявшая завод с городским вокзалом. Подобно лунам, блестело несколько электрических ламп; смутно выступавшие из сумрака навесы, башня для закалки стали, цементовальные печи, походившие на конические постройки какого-то варварского культа, отбрасывали черные тени; по двору, подавая пронзительные свистки, чтобы никого не раздавить, осторожно продвигался небольшой паровоз. Оглушительно гремели два молота, расположенные в помещении, напоминавшем погреб; видно было, как их огромные головы, головы алчных животных, с исступленной стремительностью бьют железо, бешено впиваются в него своими металлическими зубами, вытягивают его в полосу. Приставленные к ним рабочие, были спокойны и молчаливы: среди постоянно окружавшего их грохота и содрогания они могли объясняться друг с другом лишь знаками. Люк миновал низкое здание, в котором неистово стучали другие такие же молоты, повернул налево и вступил во второй двор; взрытая почва была завалена бракованными изделиями, лежавшими в грязи в ожидании переплавки. Рабочие грузили на платформу только что законченную металлическую громадину — вал для миноносца, за ней уже подъезжал, свистя, паровоз. Люк, посторонившись, направился вдоль прохода, образованного симметрично расположенными в два ряда кучами: то было металлическое сырье — болванки чугуна; наконец молодой человек достиг места, где помещались пудлинговые печи и плющильные машины.

III

На следующий день, в воскресенье, Люк получил рано утром дружеское письмо от г-жи Буажелен, в котором она приглашала молодого человека в Гердаш на завтрак. Ей известно, что Люк в Боклере и что Жордан и его сестра вернутся лишь в понедельник, писала г-жа Буажелен, и ей доставило бы искреннее удовольствие повидаться с Люком, вспомнить те теплые, дружеские отношения, которые завязались между ними в Париже, где они совместно вели большую благотворительную работу, тайно помогая беднякам Сент-Антуанского предместья. Люк уважал г-жу Буажелен и был искренне к ней расположен; поэтому он, не задумываясь, принял ее приглашение и ответил, что будет в Гердаше к одиннадцати часам.

Проливные дожди, целую неделю затоплявшие улицы Боклера, сменились чудесной погодой. В безоблачно-синем небе, будто омытом ливнями, сияло яркое сентябрьское солнце, такое жаркое, что дороги уже совсем просохли. Люк с удовольствием прошел пешком расстояние в два километра, отделявшее Гердаш от Боклера. Проходя около четверти одиннадцатого по новой части города, простиравшейся от площади Мэрии до полей Руманьской равнины, молодой человек удивился солнечной веселости этих нарядных улиц: в его памяти ожила ужасающе мрачная картина рабочего квартала, виденная им накануне. Здесь, в новой части города, находились здания субпрефектуры, суда, заново отстроенной тюрьмы — штукатурка на ее стенах еще не успела высохнуть. Частично была подновлена красиво построенная еще в XVI веке церковь Сен-Венсен, расположенная на границе между новым и старым городом: в ней отремонтировали колокольню, грозившую обрушиться на молящихся. Солнце золотило нарядные дома богачей; даже площадь Мэрии, примыкавшая к людной улице Бриа, — и та с ее древним просторным зданием, одновременно служившим ратушей и школой, приобрела под солнечными лучами веселый вид.

Люк миновал площадь и шел теперь улицей Формри, служившей продолжением улицы Бриа: эта прямая магистраль переходила за пределами города в дорогу на Формри. Она тянулась мимо Гердаша: имение находилось почти у самых городских ворот. Люк шел не спеша, как на прогулке, занятый своими мыслями; вокруг лежали поля. Обернувшись, он увидел на севере, за отлого спускающимися домами города, широко раскинувшийся отрог Блезских гор, прорезанный обрывистым ущельем, где протекала Мьонна. В этом подобии устья, выходившем на равнину, были ясно видны теснившиеся здания и высокие трубы «Бездны», чугуноплавильный завод Крешри — целый промышленный город; его можно было различить на расстоянии нескольких лье, из глубины равнины. Люк долго смотрел на это зрелище. Потом он медленным шагом направился к Гердашу: великолепный парк имения уже виднелся вдали; по дороге молодой человек вспомнил историю Кюриньонов, рассказанную ему Жорданом; она была на редкость типична.

Основатель «Бездны» Блез Кюриньон, рабочий-металлист, расположился в 1823 году на берегу Мьонны со своими двумя гидравлическими молотами. У него никогда не было больше двадцати рабочих; он нажил скромное состояние и удовольствовался тем, что построил поблизости от завода небольшой кирпичный дом, там наш теперешний директор «Бездны» Делаво. Промышленным королем сделался его сын Жером Кюриньон, родившийся в тот самый год, когда отец его основал династию Кюриньонов. В Жероме сосредоточились творческие силы, накопленные в длинном ряде поколений рабочих, все созревавшие в них усилия, вся вековая энергия народной массы. Сотни и сотни лет непроявлен-ной мощи, бесконечная череда предков, которые упорно пробивались к счастью, вели в безвестности яростную борьбу и умирали, не достигнув цели, — все это пришло теперь в действие и породило этого триумфатора, способного работать по восемнадцати часов в сутки, сметавшего все препятствия со своего пути благодаря исключительному уму, осмотрительности, упорству. Менее чем за двадцать лет по его воле из-под земли вырос целый город, число рабочих увеличилось до тысячи двухсот; он нажил миллионное состояние; Жерому было тесно в том скромном доме, который выстроил его отец, и он купил за восемьсот тысяч франков Гердаш — большой роскошный дом с прекрасным нарком, землями и фермой, в котором нашлось бы место для десяти семейств. По мысли Жерома, этот дом должен был стать той патриархальной обителью, где предстояло пышно царить его потомству — многочисленным, предназначенным для любви и радости супружеским парам, которые взрастут на его богатстве, как на некоей благодатной земле. Жером готовил им царственное будущее, которое он собирался основать на труде своих рабочих, на труде укрощенном, использованном для того, чтобы позволить немногим избранным наслаждаться жизнью; разве та накопившаяся и теперь переливавшаяся через край сила, которую Жером ощущал в себе, не была всемогущей, безграничной, разве не предстояло ей перейти, еще более возросшей, к его детям, не зная оскудения и истощения? Но хотя Жером был крепок, как дуб, в пятьдесят два года, на вершине могущества, его постигло первое несчастье: у него внезапно отнялись ноги, и ему пришлось передать управление «Бездной» своему старшему сыну, Мишелю.

Третьему из Кюриньонов, Мишелю, только что минуло тогда тридцать лет. У него был младший брат, Филипп, женившийся в Париже против воли отца на женщине необычайной красоты, но сомнительного поведения; была у Мишеля еще и двадцатипятилетняя сестра Лора, старше Филиппа, приводившая родителей в отчаяние своим крайним благочестием. Мишель в ранней молодости женился на тихой и кроткой, несколько болезненной женщине, от которой у него было двое детей: Гюстав и Сюзанна; когда Мишелю пришлось стать во главе «Бездны», Гюставу было пять лет, Сюзанне — три. Мишель стал управлять заводом от имени всей семьи, и прибыль должна была распределяться в определенных долях между всеми членами семейства по заранее заключенному соглашению. Блестящие качества Жерома Кюриньона — работоспособность, живой ум, методичность — не перешли в полной мере к его сыну; однако вначале Мишель выказал себя превосходным руководителем: в течение десяти лет он удерживал предприятие на прежней высоте, даже расширил на некоторое время его обороты, обновив оборудование завода. Но потом на Мишеля посыпались семейные огорчения и утраты, казалось, предвещавшие грядущие бедствия. Мать его умерла; парализованный отец, которого катали в колясочке, погрузился в абсолютное молчание с тех пор, как ему стало трудно выговаривать некоторые слова. Далее Мишелю пришлось примириться с тем, что сестра его Лора удалилась в монастырь: она была всецело охвачена мистической экзальтацией, ничто не могло удержать ее в Гердаше, среди мирских радостей; из Парижа до Мишеля доходили печальные вести о брате: жена Филиппа пускалась в более чем рискованные похождения, а сам он под ее влиянием новел расточительно-необузданный образ жизни, увлекался азартной игрой, совершал множество глупостей и безумств. Наконец, умерла хрупкая и тихая жена Мишеля; это было для него непоправимым ударом, который выбил его из равновесия и толкнул к иному, беспорядочному образу жизни. Мишель и раньше позволял себе увлекаться хорошенькими девицами, но он делал это лишь втайне от любимой, вечно больной жены, боясь огорчить ее. После ее смерти ничто уже не сдерживало его; он свободно отдался своей жажде наслаждений, заводил случайные связи, убивая на них большую часть своего времени и сил. Так протек новый период в десять лет — период упадка «Бездны»; во главе ее теперь стоял не победоносный вождь эпохи завоеваний, а усталый, пресыщенный хозяин, расточавший накопленную добычу. Лихорадочная жажда роскоши овладела Мишелем: потянулись сплошные празднества, увеселения, он без счета тратил деньги на удовлетворение своих прихотей. Мишель управлял «Бездной» все хуже, отдавал ей все меньше сил; к этому присоединилась промышленная катастрофа, едва не погубившая все металлургические заводы края. Уже невозможно было по-прежнему продавать по дешевой цене рельсы и стальные балки вследствие яростной конкуренции со стороны северных и восточных сталелитейных заводов: новооткрытый способ химической обработки позволил этим заводам использовать с исключительной для себя выгодой залежи руды, считавшиеся до тех пор непригодными вследствие их низкого качества. В два года благосостояние «Бездны» рухнуло, а в тот день, когда Мишелю пришлось занять сто тысяч франков, чтобы расплатиться с накопившимися долгами, удручающе тяжелая семейная драма окончательно погубила его. Мишелю было тогда пятьдесят четыре года, его телом и душой владела некая смазливая особа, которую он привез из Парижа и тайно поселил в Боклере; Мишель поверял ей порою свою безумную мечту: бежать вместе с нею в солнечные края и жить там одной любовью, вдали от докучных забот. Здесь же, в доме, жил его двадцатисемилетний сын Гюстав; из рук вон плохо окончив курс учения, он проводил дни в праздности; Гюстав, державшийся с отцом запросто, по-товарищески, подшучивал над его увлечением. Впрочем, он подшучивал также и над «Бездной» и заявлял, что ноги его не будет на этой грязной и вонючей свалке железа; зато он ездил верхом, охотился — словом, вел тот пустой образ жизни, который подобает элегантному молодому человеку, последнему представителю древнего знатного рода. В заключение он выкрал из отцовского письменного стола те сто тысяч франков, которые Мишелю удалось собрать, чтобы уплатить на следующий день по неотложным обязательствам, и исчез вместе с «папашиной любовницей»: красавица сама бросилась ему на шею. А Мишель, пораженный до глубины души этим двойным крушением — и страсти и благосостояния, — но устоял против налетевшего на него чудовищного вихря отвращения и ужаса и застрелился.

IV

Жорданы должны были возвратиться в Боклер на другой день, в понедельник, вечерним поездом. Люк провел все утро, гуляя по парку Крешри; парк этот, хотя и занимал всего каких-нибудь сорок гектаров, славился на всю округу: живописно расположенный, густой и тенистый, со множеством журчащих ключей, он казался райским уголком.

Жилой дом — довольно узкое, лишенное всякого стиля кирпичное здание — был построен дедом Жордана еще при Людовике XVIII на месте старого замка, сожженного во время революции; он стоял у самого склона Блезских гор; склон этот представлял собой гигантскую, крутую стену, близ ущелья Бриа, выдававшуюся уступом в неоглядную равнину Руманьи. Защищенный этой стеною от северного ветра, открытый южному солнцу, парк служил как бы естественной теплицей, где царила вечная весна. Со скалистого склона всюду сбегали прозрачными струями ручьи; благодаря обилию влаги он сверху донизу зарос буйной растительностью; среди вечнозеленого кустарника и вьющихся растений уходили вверх крутые козьи тропки, напоминавшие высеченные в скале ступени. Внизу ручьи сливались, образуя широкую реку; ее медленно текущие воды орошали весь парк — просторные поляны, купы высоких, красивых и могучих деревьев. Впрочем, Жордан, желая предоставить природу ее собственным плодоносным силам, держал только одного садовника с двумя помощниками; все их обязанности сводились к уборке парка да к уходу за огородом и несколькими клумбами, разбитыми перед террасой дома.

Дед Жордана, Орельен Жордан де Бовизаж, родился в 1790 году, накануне эпохи Террора. В то время род Бовизажей, один из самых славных и старинных в округе, уже приходил в упадок; от огромных земель, некогда ему принадлежавших, сохранились всего лишь две фермы, ныне присоединенные к деревне Комбетт, да около тысячи гектаров голых скал и бесплодных земель, тянувшихся длинной полосою вдоль плоскогорья Блезских гор. Орельену не было еще трех лет, когда в одну страшную зимнюю ночь его родителям пришлось бежать из охваченного пламенем замка и эмигрировать. До 1816 года он прожил в Австрии, где умерли друг за другом его мать и отец, оставив сына в самом тяжелом положении; Орельен получил суровое воспитание в ремесленной школе, ел только тогда, когда удавалось что-нибудь заработать: он служил рабочим-механиком на железном руднике. Орельен возвратился в Боклер двадцати шести лет, уже при Людовике XVIII; его родовое владение значительно уменьшилось: от него отошли обе фермы, и, в сущности, остался только небольшой парк, если не считать тысячи гектаров камней, которые были решительно никому не нужны. Злоключения Орельена необычайно демократизировали его: он почувствовал, что уже не может быть настоящим Бовизажем, стал подписываться просто Жордан и женился на дочери богатого фермера из Сен-Крона; приданое жены дало ему возможность построить на месте сгоревшего замка кирпичный дом обычного буржуазного типа, в котором ко времени описываемых нами событий жил его внук. Став работником с почерневшими, неотмывающимися руками, Орельен вспомнил тот австрийский железный рудник, ту чугуноплавильную домну, на которой он работал; в 1818 году он принялся за поиски руды и вскоре открыл среди принадлежавших ему голых скал залежи железа, о существовании которых подозревал и раньше на основании полуфантастических рассказов своих родителей; тогда-то он и построил на склоне горы над Крешри первую в этой местности доменную печь. С тех нор Орельен сделался промышленником и навсегда остался им; его дела никогда не шли особенно блестяще, он вечно боролся с затруднениями, вечно испытывал нужду в деньгах; но одна заслуга перед местным населением у Орельена все же была: построенная им домна привлекла к себе рабочих, из числа которых вышли впоследствии основатели мощных боклерских заводов, среди них волочильщик Блез Кюриньон, основавший в 1823 году «Бездну».

Орельену Жордану было уже больше тридцати пяти лет, когда у него родился сын Северен; в 1852 году, после смерти отца, Северен стал во главе дела; при нем-то чугуноплавильный завод Крешри сделался мощным предприятием. Северен женился на некоей Франсуазе Мишон, дочери врача из Маньоля, женщине пленительной доброты и исключительного ума. Франсуаза любила мужа, оказывала ему поддержку, подавала дельные советы; она стала воплощенной активностью, разумом, настоящим сокровищем фирмы. Северен Жордан прорыл новые ходы, удесятерил добычу руды, перестроил почти заново доменную печь, снабдив ее всеми новейшими усовершенствованиями. В результате Жорданы нажили большое состояние; единственной их печалью было отсутствие детей. Они были женаты десять лет, и Северену уже перевалило за сорок, когда у них наконец родился сын, Марсиаль, а еще через десять лет дочь Сэрэтта. Эти долгожданные дети переполнили меру их счастья. Франсуаза оказалась изумительной матерью, она как бы вторично родила и выходила своего сына, самоотверженно вырвав его у смерти и сделав его плотью от плоти своей — и в отношении ума, и в отношении доброты. Поселился в Крешри и удалившийся на покой отец Фрасуазы, доктор Мишон, старый фурьерист и сен-симонист, грезивший об осуществлении царствия божьего на земле; дочь построила старику отдельный флигель, тот самый, в котором теперь поместили Люка. Здесь старик и умер среди книг, окруженный радостным сиянием солнца и ароматом цветов. До самой смерти Франсуазы, последовавшей через шесть лет после того, как скончались ее отец и муж, обитатели Крешри безмятежно жили в неизменном благоденствии и счастье.

Ко времени смерти матери Марсиалю Жордану было тридцать лет, его сестре — двадцать; произошло это пять лет назад. Несмотря на хрупкое здоровье и частые болезни, от которых мать излечивала его только силой своей любви, молодому человеку удалось окончить Политехническое училище. Отклонив всякие официальные должности, Марсиаль Жордан возвратился в Крешри; здесь, оказавшись благодаря значительному состоянию полным хозяином своей судьбы, он страстно увлекся изучением тех широких возможностей, которые открывались перед учеными благодаря применению электричества в технике. Жордан построил обширную лабораторию, примыкавшую прямо к стене его дома, поставил под ближайшим навесом мощный мотор, мало-помалу специализировался в области электротехники и в конце концов целиком отдался одной мечте: осуществить не только в теории, но и на практике плавку металла в электрических печах и поставить этот способ на службу промышленности. С этого времени он повел замкнутую жизнь отшельника, весь отдавшись своим опытам, своей великой задаче: она стала его бытием, единственным смыслом его жизни, единственным стимулом его поступков. Сестра заменила Жордану умершую мать. Сэрэтта сделалась его верным стражем, вечно бодрствующим ангелом-хранителем; она заботилась о брате и окружала его той атмосферой сердечности и теплоты, в которой он нуждался, как в воздухе. Она взялась за ведение их маленького общего хозяйства, избавляя Марсиаля от всяких материальных забот, служа ему и секретарем и лаборантом; и все это бесшумно, мягко, со спокойной улыбкой, полной кротости и мира. По счастью, работа чугуноплавильного завода шла сама собой; домной ведал уже более тридцати лет — еще со времен ее основателя, Орельена Жордана, — инженер Ларош; благодаря Ларошу Марсиаль Жордан, погруженный в свои лабораторные опыты, мог совершенно не думать о делах завода. Он предоставил честнейшему старику инженеру вести дело согласно раз навсегда заведенному порядку и сложил с себя бремя забот о каких бы то ни было улучшениях и усовершенствованиях; с той поры, как Жордан задался целью осуществить плавку железа с помощью электричества и произвести таким путем коренной переворот в металлургической промышленности, все начинания, дающие лишь относительные, преходящие результаты, казались ему лишенными большого смысла. Иной раз в дело приходилось вмешиваться самой Сэрэтте, которая и принимала тогда вместе с Ларошем то или иное решение; она делала это в тех случаях, когда брат ее был всецело поглощен каким-либо изысканием и ей не хотелось отвлекать его посторонними вещами. И вдруг смерть Лароша внесла такое расстройство в привычное ведение дел, что Жордан, считавший себя достаточно богатым и к тому же совершенно лишенный честолюбия, стал подумывать о том, как бы ему избавиться от домны; он готов был тотчас же начать переговоры с Делаво, о чьих намерениях ему было известно, но более благоразумная Сэрэтта настояла на том, чтобы брат сначала посоветовался с Люком: она питала к молодому инженеру большое доверие. Отсюда — настойчивая просьба посетить их и срочный приезд Люка в Боклер.

V

Люк лег и потушил свет; он устал телом и душою и надеялся, что крепкий сон избавит его наконец от лихорадочного волнения. В обширной комнате было темно и тихо; несмотря на это, молодой человек не мог сомкнуть глаз: мучительная бессонница жгла его, он весь был во власти одной упорной, гложущей мысли.

В его воображении вновь и вновь возникала Жозина, перед ним вставало подернутое легкой дымкой ее детское лицо, дышавшее грустным очарованием. Люк вновь увидел ее, в слезах, голодную, перепуганную у ворог «Бездны»; затем — в кабачке, когда Рагю выбросил бедняжку за дверь с такой грубостью, что ее изувеченная рука обагрилась кровью; потом он увидел ее на скамейке близ Мьонны, покинутой во тьме трагической ночи, когда ей оставалось лишь броситься в воду, увидел, как она утоляет свой голод, точно жалкое, бездомное животное. И в этот ночной час, после неожиданных, почти бессознательных открытий, на которые его за последние три дня натолкнула судьба, перед Люком снова возникла картина человеческого труда — труда, столь несправедливо распределяемого, презираемого, как нечто социально постыдное, обрекающего большую часть человечества на ужасную нищету; и страшная судьба этой печальной девушки, так глубоко затронувшей его душу, предстала перед Люком как воплощение судьбы самого труда.

И тогда мучительные, неотвязные видения обступили Люка. Он вновь ощутил ужас, веявший над мрачными улицами Боклера, вдоль которых двигался поток отверженных, вынашивающих тайные помыслы о мести. Он вспомнил речи Боннера и вновь ощутил дыхание революции, революции обдуманной и неизбежной, которая приближалась с каждой безработицей, когда судорога сжимает пустые желудки и семьи тружеников, лишенные самого необходимого, голодают в убогих, холодных лачугах. Перед ним вновь возник Гердаш, его наглая, разлагающая роскошь, прожигание жизни, отравляющее человека, которое довершало разрушение привилегированного класса — этой горстки буржуа, пресыщенных ленью и неправедным богатством, похищенным у сотен тысяч рабочих. Даже в Крешри, на чугуноплавильном заводе, где царствовало какое-то первобытное благородство, где ни один рабочий не жаловался, наблюдалась все та же безотрадная картина: все те же многовековые человеческие усилия, люди, словно пораженные проклятием, словно оцепеневшие в вечном страдании, без какой-либо надежды на всеобщее освобождение от рабства, на то, что когда-нибудь весь род человеческий вступит наконец в Город справедливости и мира. И Люк снова видел и слышал, как Боклер трещит по всем швам: братоубийственная борьба велась не только между классами, разрушительное брожение проникло в семьи, и ветер безумия и ненависти, проносясь над городом, будил в сердцах ярость. Чудовищные драмы оскверняли домашние очаги, сталкивали в сточные канавы отцов, матерей и детей. Люди лгали, крали, убивали. Вследствие голода и нищеты участились преступления, женщины продавались, мужчины пьянствовали; человек превращался в исступленное животное, стремившееся удовлетворить свои порочные вожделения. Множество зловещих признаков говорило о неизбежной и близкой катастрофе; старое здание, все в грязи и крови, должно было неминуемо рухнуть.

Люк был потрясен этими ужасающими видениями позора и кары; он скорбел всей силой жившей в нем любви к человечеству; и тогда из глубины густого мрака перед ним вновь возник бледный призрак Жозины: улыбаясь своей кроткой улыбкой, она с трогательным призывом протягивала к нему руки. С этой минуты Люк видел только Жозину; на нее, казалось ему, должно обрушиться источенное червями, изъеденное проказой здание социального строя. Эта маленькая, хрупкая работница с поврежденной рукой — горестное олицетворение работницы по найму — становилась как бы единственной жертвой: конечно же, она умрет с голоду, проституция столкнет ее в клоаку, ее, чья прелесть так поразила Люка. Он страдал ее страданиями, его безумная мечта о спасении Боклера воплотилась в стремление спасти Жозину. Если бы какая-нибудь сверхъестественная сила дала ему всемогущество, он превратил бы этот город, насквозь отравленный эгоизмом, в Город счастья и солидарности, чтобы Жозина была в нем счастлива. И Люк понял, что эта мечта зародилась в нем давно, еще с той поры, когда он жил в Париже, в бедном квартале, среди безвестных героев и скорбных жертв труда. То была как бы смутная тревога о каком-то будущем, которого Люк не решался себе ясно представить, о какой-то миссии, тайно зревшей в нем. И вдруг среди душевного смятения, во власти которого он все еще находился, Люк почувствовал: наступил грозный, решающий час. Жозина умирает с голоду. Жозина рыдает, и этого дольше терпеть нельзя! Надо действовать, надо немедленно прийти на помощь безмерной нужде и страданию, надо покончить с несправедливостью!

Разбитый усталостью, Люк наконец все же забылся. Вдруг ему почудилось, будто его зовут какие-то голоса; он вздрогнул и проснулся. Откуда донеслись до него далекие жалобы, отчаянные призывы несчастных, находящихся в смертельной опасности? Люк приподнялся, прислушался, но ухо его уловило лишь смутный трепет ночи. Его сердце томительно ранила мысль, что в эту самую минуту миллионы несчастных изнемогают под гнетом социальной несправедливости. Но когда, охваченный дремотой, Люк, содрогаясь, опять склонился на подушки, голоса послышались вновь и вторично заставили его приподнять голову и прислушаться. В полусне все ощущения усиливались, приобретали необычайную остроту. И с этой минуты, едва Люк пытался забыться, голоса становились громче: казалось, они отчаянно зовут его взяться за какое-то неотложное дело; какое, этого он не мог бы сказать, хотя и чувствовал, что время не терпит. Куда бежать, чтобы скорее оказаться на поле битвы? Что делать, как бороться и обеспечить победу? Он этого не знал и жестоко мучился в смутном безысходном кошмаре. Казалось, в полной темноте медленно разгорается робкая заря, неумолчные голоса настойчиво просят Люка выполнить какое-то недоступное его сознанию дело. Но вот все эти голоса покрыл чей-то кроткий голос, голос Жозины, жалобный, умоляющий. Осталась она одна; Люк вновь почувствовал на своей руке мягкую ласку ее поцелуя; он вдохнул аромат букетика гвоздик, который бросила ему Жозина, и ему показалось, что их неукротимое благоухание наполняет всю комнату.

КНИГА ВТОРАЯ

I

Прошло три года. За это время Люк создал новый завод, который, в свою очередь, породил целый рабочий городок. Заводские земли занимали больше квадратного километра; то было обширное поле, отлого спускавшееся от парка Крешри до тесно сгрудившихся строений «Бездны». Начать пришлось с малого: часть земли все еще пустовала; Люк рассчитывал использовать ее при дальнейшем расширении предприятия.

Завод был расположен у самого подножья Блезских гор, прямо под старой домной, соединенной с ним подъемником. В ожидании переворота, который должны были произвести в плавильном деле электрические печи Жордана, Люк не уделял домне особого внимания: внеся в ее работу небольшие улучшения, он предоставил управление домной Морфену, который повел дело издавна установившимся порядком. Зато при постройке нового завода Люк применил всевозможные технические усовершенствования как в отношении зданий, так и в отношении оборудования, стремясь увеличить производительность труда и в то же время уменьшить затрату физической силы рабочих. Каждый из домиков заводского городка был окружен садом. Люк хотел сделать эти жилища приютом спокойной и безбедной семейной жизни. Рядом с парком Крешри уже виднелось около пятидесяти таких домиков; то был словно маленький городок, движущийся к Боклеру: ведь каждый возводимый Люком дом был новым шагом грядущего Города, готовившегося к завоеванию старого города, греховного и обреченного. Посреди заводских земель Люк построил Общественный дом — обширное здание, в котором помещались школы, библиотеки, зал для собраний и празднеств, зал для спортивных занятий и игр, бани. Только это и сохранил Люк от фаланстера Фурье: он предоставил каждому свободу устраиваться по-своему, никому не навязывая единого, обязательного для всех уклада жизни, и оставил в ведении управления лишь заботу о важнейших общественных нуждах рабочих. Наконец, позади завода были расположены день ото дня расширявшиеся магазины-склады, снабжавшие работников завода хлебом, мясом, бакалейными товарами, одеждой, домашней утварью, различными мелкими вещами, — целая потребительская кооперативная ассоциация, дополнявшая ту производственную кооперативную ассоциацию, которая лежала в основе работы завода. Конечно, это было еще только начало, но дело крепло и развивалось, и было уже ясно, что опыт удался. Люк не сумел бы осуществить с такой быстротой свои замыслы, не приди ему счастливая мысль заинтересовать строительных рабочих в скорейшем окончании построек. Особенно радовался он тому, что ему удалось использовать все рассеянные по склону горы источники: они омывали свежей и чистой водой нарождавшийся город, завод, Общественный дом, орошали густо зеленевшие сады, струились в каждое жилище, принося с собой здоровье и радость.

Однажды утром Фошар пришел в Крешри навестить прежних товарищей. Нерешительный и забитый, он остался работать в «Бездне»; Боннер уговорил перейти на новый завод своего шурина Рагю, а тот, в свою очередь, убедил Буррона последовать его примеру. Все трое работали теперь в Крешри; Фошару хотелось порасспросить их. Пятнадцать лет однообразного труда, в течение которых он одинаковыми движениями, все с тем же нечеловеческим усилием, среди никогда не угасавшего пламени вынимал из печи раскаленные тигли, довели Фошара до такого отупения, что он не был способен самостоятельно принять какое-либо решение. Он был настолько изуродован духовно, настолько утерял всякую волю, что уже много месяцев собирался зайти в Крешри и никак не мог решиться. Новый завод ошеломил Фошара.

Перед его глазами все еще стояли громоздкие, мрачные, запыленные и грязные, слабо освещенные узкими окнами мастерские «Бездны»; здесь же Фошара поразили стройные и легкие здания из железа и кирпича; сквозь широкие окна в них лились потоки воздуха и света. Пол был выложен цементными плитами, и это значительно уменьшало количество вредной пыли. Изобилие воды позволяло рабочим часто умываться. Благодаря дымовым трубам нового образца, в которых сгорало все без остатка, дыма почти не было; и на заводе легко было поддерживать блистательную чистоту. Вместо адского логова циклопа — просторные, светлые, блестящие и веселые мастерские, казалось, облегчавшие тяжелый труд. Правда, электричество на заводе применялось еще недостаточно широко, грохот машин был все так же оглушителен, работа по-прежнему требовала огромного физического напряжения. Только у пудлинговых и плавильных печей были оборудованы некоторые еще несовершенные механические приспособления, позволявшие надеяться, что в один прекрасный день рабочие будут избавлены от непосильно тяжелого труда. То были лишь первые, неуверенные попытки: решить проблему предстояло в будущем. Однако чистота, обилие воздуха и солнечного света, просторные, высокие помещения, бодрая, веселая обстановка, облегчавшая работнику тяжесть труда, — все это уже было крупным шагом вперед. И какой поразительный контраст представлял этот новый завод тем сараям, полным мрака и страдания, в которых изнемогали рабочие соседних заводов!

Фошар думал найти Боннера у пудлинговой печи; к своему удивлению, он увидел, что тот управляет большой плющильной машиной, выделывавшей рельсы.

II

Прошло четыре года со времени основания нового завода в Крешри, все это время Люк ощущал, что от Боклера поднимается к Крешри дыхание глухой ненависти. Началось с враждебного удивления, с плоских и злых шуточек; но когда оказались задеты интересы боклерских предпринимателей, шутки сменились злобой и стремлением бешено защищаться всеми возможными способами против общего врага.

Первыми забеспокоились мелкие розничные торговцы. Кооперативные лавки Крешри, над которыми вначале потешались, мало-помалу приобретали все более широкий круг покупателей, в число которых входили не только рабочие завода, но и все те, кто пожелал вступить в кооператив. Легко представить, как волновались прежние поставщики боклерских обывателей из-за этой грозной конкуренции, из-за установленных кооперативом новых цен, удешевлявших товары больше чем на треть! Если только этот проклятый Люк с его разрушительной идеей о более справедливом распределении богатств, с его стремлением облегчить и улучшить жизнь бедняков победит, — пиши пропало! Борьба окажется невозможной, наступит быстрое разорение. Мясникам, бакалейщикам, булочникам, виноторговцам придется закрыть свои лавки, раз их посредничество окажется ненужным и они больше не смогут извлекать из него барыши. Поэтому они громко негодовали; по их словам выходило, что общество неминуемо разрушится и погибнет в тот самый день, когда они не смогут больше паразитировать за счет бедняков.

Сильнее всех оказались затронутыми Лабоки, торговавшие различными скобяными товарами, которые они раньше развозили по ярмаркам, а теперь продавали в лавке на углу улицы Бриа и площади Мэрии. С тех пор как завод Крешри начал вырабатывать в большом количестве железные изделия, цены на них во всей округе сильно упали; хуже всего было то, что стремление войти в ассоциацию постепенно охватывало ряд мелких предприятий города, близилось время, когда потребители перестанут нуждаться в Лабоках и будут приобретать гвозди Шодоржа, ножи и косы Ос-сера, сельскохозяйственные машины и орудия Миранда прямо в кооперативных лавках. Помимо железных изделий, магазины завода Крешри уже торговали некоторыми из этих товаров, и число покупателей в лавке Лабоков таяло с каждым днем. Поэтому Лабоки неистовствовали; их выводило из себя то, что они именовали позорным падением цен; они считали себя обкраденными с той самой минуты, когда потеряли возможность своекорыстно наживаться на чужом труде и за чужой счет. И вполне понятно, что Лабоки стали активным средоточием недовольства и оппозиции, очагом, в котором понемногу разгоралось пламя всей той вражды, какую вызывал своей деятельностью Люк, — имя его произносилось теперь в Боклере не иначе, как со злобной бранью. У Лабоков бывали и мясник Даше, ярый реакционер, просто заикавшийся от бешенства, и бакалейщик, он же трактирщик, Каффьо, полный непримиримой ненависти, но более холодный и сдержанный, умевший точно учитывать свои выгоды. Здесь появлялась иногда и булочница, красивая г-жа Митен; она жаловалась, что с каждым днем теряет покупателей, но все же склонялась к мысли о необходимости соглашения.

— Да разве вы не знаете, — кричал Лабок, — что этот господин Люк, как его называют, стремится, в сущности, только к одному: он хочет уничтожить торговлю! Да, он этим похваляется, он во всеуслышание заявляет чудовищные вещи: торговля, по его словам, не что иное, как кража, все мы воры и должны исчезнуть. Для того чтобы смести нас с лица земли, он и основал свой завод.

Даше слушал, весь побагровев, с округлившимися глазами.

III

И с тех пор при каждом новом несчастье, поражавшем Крешри, когда люди отказывались следовать за Люком, мешая ему создавать Город труда, справедливости и мира, он неизменно восклицал:

— Беда в том, что в них нет любви! Живи в них любовь, все было бы оплодотворено, все бы росло и радовалось жизни.

Дело его переживало грозную и решающую пору, настал час отступления. В каждом движении вперед бывает такой час упорной борьбы, час вынужденной остановки. Больше не идешь вперед, даже отступаешь, теряешь уже завоеванное, и кажется, никогда не дойдешь до цели. Но в такие часы закаляются твердые духом, неколебимо верующие в конечную победу герои.

На другой день Люк попытался удержать Рагю, заявившего, что он выходит из объединения, покидает Крешри и возвращается на «Бездну». Но Люк столкнулся со злой и насмешливой решимостью человека, довольного тем, что он может причинить зло в такую минуту, когда уход рабочих грозил оказаться для завода гибельным. Кроме того, здесь было нечто большее: и Рагю проснулась какая-то тоска по рабскому труду, ставшему привычкой, — стремление возвратиться к блевотине, к беспросветной нужде, ко всему ужасному прошлому, гнездившемуся у него в крови. Живя в чистом, уютном домике, окруженном зеленью и озаренном солнцем, Рагю с сожалением вспоминал узкие вонючие улицы Старого Боклера, те словно прокаженные лачуги, рассадники заразы. Когда он сидел в большом светлом зале Общественного дома, где спиртное было запрещено, его неотступно преследовал терпкий запах кабачка Каффьо. Образцовый порядок, установленный в кооперативных лавках, выводил его из себя, он испытывал потребность тратить деньги по-своему, у торговцев улицы Бриа, которых сам же считал ворами, но с которыми мог браниться в свое удовольствие. И чем больше Люк настаивал, доказывая все безрассудство его ухода, тем больше упорствовал Рагю: он думал, что если за него так держатся, стало быть, он действительно приносит заводу вред своим уходом.

— Нет, нет, господин Люк, я своего решения не изменю. Быть может, я и совершаю глупость, но пока что не вижу почему. Вы нам наобещали золотые горы, мы все должны были стать богачами, а на самом деле зарабатываем не больше, чем в других местах, да к тому же тут, по-моему, много разных неполадок.

IV

И тогда Люк — строитель, основатель Города — опять обрел себя: с новой силой принялся он за работу, и люди и камни подчинились его голосу. Апостол, в расцвете сил и радости, он весь отдался своей миссии.

Весело, с победным ликованием, руководил он борьбою Крешри с «Бездной», завоевывая мало-помалу людей и вещи, сильный той жаждой любви и счастья, которую сам излучал. Основанный им Город должен был вернуть ему Жозину, с Жозиной будут спасены и все отверженные. Люк верил в это; он действовал любовью, во имя любви и не сомневался в победе.

Однажды в ясный, безоблачный день он стал свидетелем сцепы, которая привела его в еще лучшее расположение духа и исполнила его сердце нежностью и надеждой. Обходя, как заботливый хозяин, заводские службы, он услышал ясные голоса и звонкие взрывы хохота; они доносились из отдаленного угла заводской территории, примыкавшей к подножию Блезских гор: там тянулась стена, разделявшая земли Крешри и «Бездны». Люк удивился. Осторожно, стараясь остаться незамеченным, направился он в ту сторону, и глазам его предстала очаровательная картина: он увидел кучку детей, свободно играющих на солнце, словно возвращенных к невинности первых обитателей земли.

По эту сторону стены стоял Нанэ, он ежедневно приходил в Крешри к товарищам; с ним были двое маленьких Боннеров — Люсьен и Антуанетта: видимо, Нанэ увлек их в какую-то отчаянную экспедицию. Все трое стояли, задрав носы, смеялись и кричали; из-за стены доносились смех и крики других, невидимых детей. Не трудно было понять, в чем дело: у Низ Делаво, очевидно, собрались ее маленькие друзья, и теперь все они, выбежав в сад, поспешили на призыв другой компании, горя желанием повидаться и весело поиграть всем вместе. Однако тут их ждало немалое затруднение: проделанная в стене калитка была замурована, после того как выяснилось, что никакими выговорами не удается удержать детей от совместных игр. У Делаво ослушников наказывали, запрещая им даже заходить в конец сада. В Крешри детям старались разъяснить, что из-за них может произойти неприятность, может быть подана жалоба, начаться процесс. Но простодушные ребятишки, покорные неведомым силам грядущего, нарушали все запреты, упорно встречались и дружили, не ведая взаимного озлобления и борьбы классов.

До слуха Люка доносились звонкие, кристально ясные голоса, напоминавшие пение жаворонка:

V

Произошли осложнения, Люк чуть не умер. Два дня думали, что спасения нет. Жозина и Сэрэтта не отходили от его изголовья, даже Жордан сидел у постели раненого, забросив свою лабораторию, чего он не делал со времени болезни матери. Глубокое отчаяние поселилось в этих любящих сердцах при мысли о том, что дорогое для них существо с минуты на минуту может испустить последний вздох.

Удар ножа, сразивший Люка, взбудоражил Крешри. В цехах царила грусть, работа продолжалась, но люди то и дело спрашивали о состоянии больного; рабочие почувствовали себя солидарными, все ощущали беспокойство и любовь к Люку. Бессмысленное убийство, пролитая кровь сблизила их с Люком больше, чем могли бы это сделать целые годы совместной работы на новых началах. Даже в Боклере многие почувствовали симпатию к Люку: ведь он был так молод, так красив, так деятелен, ведь все его преступление состояло в том, что он стремился к справедливости и полюбил прелестную женщину, которую муж осыпал оскорблениями и побоями. В общем, никто не возмущался при известии, что беременная Жозина переселилась к умирающему Люку. Это находили вполне естественным: разве он не был отцом ее ребенка? Разве Люк и Жозина не купили ценою своих страданий право жить вместе? С другой стороны, жандармы, устремившиеся в погоню за Рагю, так и не смогли напасть на след убийцы: двухнедельные поиски остались тщетными. Казалось, сама судьба взяла на себя развязку этой драмы: в глубине одного из оврагов Блезских гор нашли полусъеденный волками труп мужчины, и некоторые утверждали, что узнают в нем обезображенные останки Рагю. Официально факт смерти Рагю не мог быть установлен, но утвердилась версия, что Рагю погиб либо вследствие несчастного случая, либо покончив с собой в припадке бешеного исступления. Жозина, таким образом, сделалась вдовой. Почему же в таком случае не могла она жить вместе с Люком? Почему бы Жорданам не принять к себе эту чету? И так естествен, так прочен, так нерасторжим был этот союз, что никто впоследствии не вспоминал о том обстоятельстве, что Люк и Жозина не были повенчаны законным браком.

Наконец, солнечным февральским утром, доктор Новар поручился за жизнь Люка; и действительно, через несколько дней уже стало ясно, что больной поправляется. Жордан в восторге вернулся в свою лабораторию. У постели Люка оставались Сэрэтта и Жозина. Они были утомлены от бессонных ночей, но полны счастья. Жозина, несмотря на свое положение, не щадила себя; теперь она жестоко страдала, хотя и скрывала это. Однажды, едва встав с постели, она почувствовала приближение родовых мук. И этим солнечным утром ранней весны, когда она присутствовала при первом завтраке Люка — доктор позволил раненому съесть яйцо, — возрастающая боль вырвала у нее слабый крик.

— Что с тобой, Жозина, дорогая?

Жозина попыталась побороть себя, но боль так усилилась, что ей пришлось сдаться.

КНИГА ТРЕТЬЯ

I

Катастрофа, как гром, обрушилась на Гердаш. Перспектива близкого разорения нависла над этой обителью роскоши и веселья, звеневшей вечными празднествами. Пришлось отменить уже назначенную охоту, отказаться от званых обедов по вторникам. Предстояло увольнение многочисленной челяди; уже толковали о продаже экипажей, лошадей, собак. Замерла шумная жизнь, прекратился бесконечный поток гостей, опустели сады и парк. Гостиные, столовая, бильярдная, курительная комната обширного дома превратились в пустыню, овеянную ужасом разразившейся катастрофы; Гердаш стал жилищем, которое покарала судьба, он умирал в том одиночестве, какое создает неожиданно обрушившийся удар.

Буажелен блуждал жалкой тенью по своему печальному дому. Ошеломленный, разбитый, уничтоженный, он мучительно страдал: все наслаждения были у него отняты, он не знал, что делать с собой, и скитался по Гердашу, подобно бесприютной, тоскующей душе. Это был заурядный человек, изящная посредственность с моноклем в глазу, один из тех людей, чей кругозор ограничивается манежем и клубом; его внушительный вид, высокомерно-корректная осанка были сметены первым же трагическим дыханием правды и справедливости. Ведь он еще ни разу не приложил рук к какой бы то ни было работе, он, как в кресле, нежился среди увеселений, будучи убежден, что так оно и должно быть, что он особое, избранное, привилегированное существо, рожденное для того, чтобы жить и развлекаться за счет чужого труда, как мог он понять неизбежность катастрофы, сокрушившей его. Теперь этот культ эгоизма был потрясен до основания, и Буажелен растерянно стоял перед лицом грядущего; доныне он вовсе не думал о нем. В основе его потрясения лежал, главным образом, ужас праздного человека, который привык жить на содержании у других и чувствует, что не способен самостоятельно заработать свой хлеб. Делаво больше не было; с кого теперь Буажелену спрашивать обещанные ему доходы? Завод сгорел, вложенный в него капитал погиб под развалинами; на какие средства будет он, Буажелен, жить завтра? И, не находя ответа на этот вопрос, он бродил, как безумный, по пустынному саду и мрачному дому.

С той ночи, когда разыгралась драма, воображение Буажелена неотступно преследовала ужасная смерть Делаво и Фернанды. Он-то знал, в чем дело: он помнил, в каком бешенстве была в тот вечер молодая женщина, покидая его, с какой угрозой говорила она о муже. Очевидно, произошла какая-то ужасная сцена, под влиянием которой Делаво сам поджег дом, желая покончить разом и с собой и с изменницей. Буажелен привык, не мудрствуя лукаво, снимать сливки с жизни; во всем случившемся его больше всего ужасала какая-то мрачная свирепость, безудержность чудовищных страстей. А главное, Буажелен понял, что у него нет той практической ясности ума, той энергии, которые необходимы, чтобы найти выход из такого сложного и трудного положения. Он с утра до вечера вынашивал разные планы и не мог остановиться ни на одном. Надо ли ему пытаться восстановить завод, искать денег, фирмы, инженера в надежде, что удастся продолжать эксплуатацию предприятия? Это казалось почти невозможным: слишком велики были потери. Или следовало дождаться покупателя, который удовлетворится заводским участком, уцелевшим оборудованием и материалами и захочет вести дело дальше на свой страх и риск? Но Буажелен сильно сомневался, дождется ли он такого покупателя; еще больше он сомневался в том, даст ли этот покупатель хотя бы такую цену, которая позволит ему расплатиться с долгами. А вопрос о том, чем жить, оставался по-прежнему неразрешенным: обширное имение требовало огромных расходов, и к концу месяца его хозяевам грозила опасность оказаться без куска хлеба.

Одно только существо сжалилось над этим несчастным, дрожащим, всеми покинутым человеком, который бродил, как заблудившийся ребенок, по своему опустевшему жилищу; то была Сюзанна, его жена, та героически кроткая женщина, которую Буажелен так тяжко оскорбил. Вначале, когда муж открыто поставил ее перед фактом своей связи с Фернандой, Сюзанна раз двадцать вставала поутру с решением изгнать из своего дома, хотя бы ценой скандала, эту вторгшуюся в чужую семью любовницу; и каждый раз она вновь закрывала на все глаза, так как была уверена, что если прогонит Фернанду, то Буажелен уйдет вместе с нею — настолько он был одержим, порабощен красавицей. Мало-помалу это ненормальное положение утвердилось: Сюзанна перешла в отдельную комнату и осталась женою своего мужа лишь в глазах посторонних; зато, сохранив внешние приличия, она вся отдалась воспитанию своего сына Поля, которого хотела спасти от губительного влияния окружающей обстановки. Не будь этого ребенка — красивого, белокурого и кроткого, как мать, — молодая женщина никогда не смирилась бы. В сыне заключалась главная причина ее самоотречения, ее жертвы. Она совершенно отстранила недостойного отца от воспитания мальчика; она хотела, чтобы ум и сердце Поля всецело принадлежали ей, только ей, хот, ела вырастить сына разумным и добрым человеком и в этом обрести свое утешение. Шли годы. Сюзанна с тихой радостью наблюдала, как укрепляется ум ее сына, как все нежнее становится его душа. Словно со стороны, издали, смотрела молодая женщина на то, как свершалась драматическая судьба ее семьи, как все более процветал Крешри и постепенно разорялась «Бездна», как заразительная, безрассудная жажда наслаждений увлекала в пропасть гердашский мир. А теперь последний припадок безумия уничтожил в пламени пожара остатки былого богатства; Сюзанна, как и Буажелен, не сомневалась, что Делаво сам зажег огромный костер «Бездны», чтобы сгореть в нем вместе с преступной развратительницей и хищницей. Это событие глубоко потрясло Сюзанну; она спрашивала себя, не лежит ли и на ней доля ответственности за случившееся, не было ли слабостью с ее стороны так долго и безропотно сносить измену и позор. Возмутись она с первого же дня, дело, быть может, не зашло бы так далеко. Эти мысли довершали ее смятение и внушали ей жалость к несчастному мужу, растерянно бродившему со дня катастрофы по пустынному саду и безлюдному дому.

Однажды утром, проходя через большую гостиную, видевшую столько веселых празднеств, Сюзанна заметила мужа: бессильно упав в кресло, Буажелен рыдал, как ребенок. Это зрелище взволновало Сюзанну; она почувствовала глубокое сострадание к мужу. Уже много лет она не обращалась к нему ни с единым словом в отсутствие посторонних; Сюзанна приблизилась к Буажелену.

II

И в то время, как ход событий увлекал Боклер навстречу новой судьбе, в то время, как благотворная, все возраставшая сила солидарности воздвигала Город, на помощь этой солидарности неотразимо, молодо, весело и победоносно пришла любовь: всюду беспрестанно заключались браки, сближая классы, ускоряя наступление гармонии и мира. Победоносная любовь опрокидывала все препятствия, преодолевала самое упорное сопротивление, утверждала буйную радость жизни и открыто, с громким ликованием провозглашала счастье бытия, нежности и неистощимого плодородия.

Люк и Жозина подали пример. За последние шесть лет у них выросла целая семья — три мальчика и две девочки. Старшему, Илеру, родившемуся до пожара «Бездны», было уже одиннадцать лет. За ним через промежутки в два года следовали остальные: девятилетний Шарль, семилетняя Тереза, пятилетняя Полина, трехлетний Жюль. Флигель, где жил Люк, пришлось значительно расширить; там играла, смеялась и мечтала вся эта детвора, вырастая навстречу грядущему счастью. Восхищенный Люк говорил улыбающейся Жозине, что это торжествующее плодородие составляет самую сердцевину их неослабевающей любви; ведь Жозина все более принадлежит ему с каждым ребенком, которого она ему дарит. Любимая женщина, стремление к которой некогда толкнуло его на борьбу, сделало героем-завоевателем, ныне уступила место матери, окруженной своими детьми; и он, умиротворитель завоеванных земель, боролся теперь за благополучие этого семейного очага. И все же Люк и Жозина по-прежнему страстно любили друг друга: любовь не знает старости, она — вечное пламя, негаснущий костер, питающий жизнь миров. Дом Жозины и Люка стоявший в цветущем саду, был полон детей, он оглашался звуками безмятежной радости. Здесь любили друг друга с такой силой, с таким звенящим ликованием, что несчастью сюда уже не было доступа. Иногда, правда, в памяти Жозины воскресало мучительное прошлое, оживали воспоминания о пережитых страданиях, о грозившей ей гибели, от которой ее спас Люк; и тогда в порыве бесконечной благодарности она бросалась ему на шею, а он, растроганный, чувствовал, что Жозина становится ему еще дороже при мысли о той ужасной, позорной судьбе, от которой он ее избавил.

— Ах, как я люблю тебя, мой добрый Люк! Как мне благодарить тебя за то, что ты сделал меня счастливой и всеми уважаемой?!

— Милая, милая Жозина! Это я Должен любить тебя всей силой моей благодарности: ведь без тебя мне не удалось бы достичь цели!

Оба они были словно очищены тем потоком справедливости и мира, который брал начало в их душах; и они постоянно говорили:

III

Прошло еще десять лет, и любовь, сочетавшая все эти пары, торжествующая, плодоносящая любовь вызвала в каждой семье к жизни целый цветник детей — вестников грядущего. С каждым новым поколением все больше правды, справедливости и мира должно было воцаряться на земле.

Люку уже минуло шестьдесят пять лет; по мере того как он старился, его охватывала страстная, все возраставшая любовь к детям. Теперь, когда живший в нем строитель нового Города, создатель нового народа увидел осуществление своей мечты о грядущем Городе, Люк посвятил все свои мысли, все свое время детям: ведь дети — это грядущее. Ведь это дети Люка и его друзей, их внуки и тем более их правнуки станут когда-нибудь тем разумным, тем мудрым народом, в котором воплотится идеал справедливости и доброты, грезившейся Люку. Нельзя перевоспитать зрелых людей, унаследовавших от прошлого определенные верования и привычки. Но можно воздействовать на детей, освобождая их от ложных представлений, помогая им расти и развиваться сообразно тому естественному закону эволюции, который они несут в себе. Люк ясно чувствовал: каждое поколение должно быть шагом вперед, оно все больше увеличивает власть человека над природой, создает все больше мира и счастья. И Люк с доброй улыбкой говаривал, что среди его маленького народа, двинувшегося в поход против старого мира, самыми могучими и победоносными завоевателями являются дети.

Два раза в неделю, по утрам, Люк, как и прежде, обходил Крешри; наиболее заботливое внимание он уделял школе и даже яслям, где находились самые крошечные ребятишки. Со школы и яслей и начинал он обычно свой обход: сразу же после ясного восхода солнца его тянуло полюбоваться на всю эту здоровую и смеющуюся детвору. Обходы Люка преследовали две цели: надзор и ободрение; он являлся всегда в различные дни педели, и каждый его приход был радостным сюрпризом для шумного детского мирка; дети обожали Люка, своего веселого и доброго дедушку.

Однажды, во вторник, прелестным весенним утром, решив навестить своих милых детей, как он называл их, Люк направился к школе. Было восемь часов, солнце струилось золотым дождем среди молодой зелени, Люк неторопливо шел по аллее; вдруг, когда он проходил мимо дома Буажеленов, до его слуха донесся милый голос, звавший его. Люк остановился.

У калитки сада стояла Сюзанна: завидя Люка, она вышла из дома.

IV

Прошло еще десять лет; новый Город окончательно сложился, окончательно преобразовал общество на началах справедливости и мира. Наступило двадцатое июня — канун одного из четырех больших праздников Труда, посвященных четырем временам года; в этот день у Боннера произошла странная встреча.

Боннеру исполнилось восемьдесят четыре года; он был патриархом, героем труда. Высокий, прямой, крепкий, с массивной головой и густыми белыми волосами, он оставался подвижным, здоровым, веселым. Благоденствие его товарищей умиротворило бывшего революционера, теоретического сторонника коллективизма; теперь он пожинал плоды своих многолетних трудов, видя кругом гармонию достигнутой наконец солидарности, видя счастье своих внуков и правнуков. Он был одним из последних рабочих, помнивших великую борьбу, одним из борцов за то преобразование труда, которое привело к справедливому распределению богатства и полностью вернуло труженику его достоинство и свободную индивидуальность человека и гражданина. Возраст и заслуги Боннера снискали ему глубокое уважение; он гордился тем, что содействовал своим многочисленным потомством слиянию прежде враждебных классов; на закате своей жизни Боннер все еще оказывал благотворное влияние на окружающих своей величавой красотой патриарха и добротою.

В тот день Боннер гулял на закате у входа в ущелье Бриа. Он часто совершал, опираясь на трость, продолжительные прогулки; ему нравилось вновь видеть знакомые места, вспоминать прошлое. Боннер дошел до того места, где некогда находились ворота уже давно исчезнувшей «Бездны». Тут же был когда-то деревянный мост, перекинутый через Мьонну; теперь от моста не осталось и следа: реку на протяжении ста метров заключили в трубы и засыпали землей, а поверх труб разбили широкий бульвар. Сколько перемен! Кто бы угадал, что здесь некогда находились грязные, мрачные ворота проклятого завода, здесь, на повороте этой спокойной, светлой, окаймленной смеющимися домиками аллеи! Боннер на мгновение остановился — высокий, величественно прекрасный в своей счастливой старости; и тут он с изумлением заметил другого старика, понуро сидевшего на скамейке, — оборванного, исхудалого, дрожащего от лихорадки, с изможденным, давно не бритым лицом.

— Неужели нищий? — негромко сказал вслух удивленный Боннер.

Да, это был нищий — нищий, которого впервые за много лет видел Боннер. Бедняк, несомненно, пришел издалека. Его башмаки и одежда побелели от пыли; видимо, он шел в течение долгих дней, пока не свалился от утомления у входа в Город. У ног его лежали палка и пустая котомка, выскользнувшие из усталых рук. Он, казалось, был в полном изнеможении и растерянно озирался, как человек, который не может сообразить, где находится.

V

Прошли еще годы, и неотвратимая смерть, послушная спутница вечной жизни, сделала свое дело: унесла одного за другим тех, кто уже выполнил свою задачу. Первым умер Буррон, за ним его жена Бабетта, она оставалась веселой до самого конца. Затем ушел Пти-Да, потом Ма-Бле закрыла навеки свои голубые глаза, подобные беспредельному, вечному небу. Ланж скончался, заканчивая глиняную фигурку, изображавшую очаровательную девочку-босоножку, которая напоминала его покойную жену. Нанэ и Низ умерли, слившись в поцелуе, не успев достигнуть глубокой старости. Наконец, Боннер встретил смерть, как герой, на ногах, словно унесенный бурей труда: он умер в цехе, куда пришел посмотреть на работу гигантского молота, который одним ударом выковывал рельс.

Из всего поколения основателей и творцов торжествующего Боклера оставались в живых только Люк и Жордан; Жозина, Сэрэтта и Сюзанна окружали их любовью и вниманием. Эти три женщины, изумительно здоровые и бодрые для своего преклонного возраста, казалось, жили лишь для того, чтобы служить поддержкой и опорой мужу, брату, другу. У Люка начали постепенно отниматься ноги, он передвигался с трудом и почти все время проводил в кресле; Сюзанна переселилась в дом Люка, она с умилением и гордостью ухаживала за ним вместе с Жозиной. Люку было уже более восьмидесяти лет; он оставался неизменно веселым и полностью владел своими умственными силами; сам Люк говорил, смеясь, что он в расцвете молодости, если не считать проклятых ног, словно налитых свинцом. Сэрэтта не отходила от своего брата Жордана; он безвыходно работал у себя в лаборатории и даже спал там. Жордан был старше Люка на десять лет, он уже, как говорится, дышал на ладан, но все еще трудился с неторопливостью и методичностью, все еще был проникнут сознательной волей к труду, в то время как самые крепкие его сверстники давно уже спали в земле.

Он часто повторял своим слабым голосом:

— Умирают лишь те, кто хочет этого; те, у кого осталось невыполненное дело, не умирают. Мое здоровье очень плохо, но я все же доживу до глубокой старости и умру только в тот день, когда закончу свое дело… Вот увидите, вот увидите! Я заранее буду знать о дне своей смерти, и я предупрежу вас о ней, мои добрые друзья; я скажу вам: прощайте, мой день окончен, теперь я могу уснуть.

И Жордан продолжал работать, полагая, что дело его еще не завершено. Он вечно кутался в плед, не пил ничего холодного, чтобы не простудиться, подолгу отдыхал, лежа на кушетке, и уделял своим изысканиям лишь два-три часа в день. Но зато он работал с такой методичностью, с такой настойчивостью и продуктивностью, что ему удавалось выполнить в эти отвоеванные им часы огромную работу. Сэрэтта, внимательная, самоотверженная, не отходила от него; казалось, ее жизнь неотделима от жизни брата; она выполняла одновременно обязанности сиделки, секретаря, лаборанта — и никого не допускала к Жордану. В те дни, когда руки Марсиаля слабели настолько, что лишали его возможности осуществить задуманную работу, Сэрэтта выполняла все по его указаниям; она стала как бы продолжением его существа.

КОММЕНТАРИИ

«Труд», вторая книга серии «Четвероевангелие», по замыслу Золя, должен был стать романом-утопией, основанным на учении социалиста-утописта Шарля Фурье. Золя писал Полю Брюлару 15 октября 1899 года: «Разве после сорока лет анализа я не имею права обратиться к синтезу? Гипотеза, утопия — это одно из неотъемлемых прав поэта». Общий замысел «Труда», изложенный в «Наброске» ко всей серии «Четвероевангелие» в 1897 году, не претерпел затем существенных изменений.

Создание фурьеристской утопии потребовало от писателя большой подготовительной работы. В июле 1898 года Золя вынужден был тайно покинуть Францию и временно поселиться в Англии, так как ему угрожало тюремное заключение и большой денежный штраф за выступление в защиту Дрейфуса. В период своего изгнания он углубленно изучает работы Фурье, взглядам которого посвятил немало страниц в романе «Париж» (1898).

Жан Жорес, посетивший Золя в Англии в 1898 году, рассказывает, что писатель, всецело поглощенный идеями Фурье, говорил ему: «Что касается меня, то я читаю, ищу не для того, чтобы придумать новую социальную систему после стольких, уже придуманных, но чтобы выбрать из книг специалистов то, что наиболее совпадает с моим пониманием жизни, с моим стремлением к активной деятельности, здоровью, изобилию и радости… Один из моих друзей одолжил мне Фурье, и я сейчас читаю его с увлечением.

Я не знаю еще, что получится из моих изысканий, но я хочу прославить труд и тем самым заставить людей, которые его угнетают и оскверняют нищетой, наконец уважать его (газета „Петит Репюблик“ — „La Petite République“, 23 апреля 1901 г.).

Помимо Фурье, Золя внимательно знакомится с работами В. Консидерана „Теория права собственности и права труда“, И. Реньо „Солидарность“, Ж. Годена „Разрешение социальных проблем“. Что касается Годена, то Золя хорошо знал о его попытке осуществить на практике идеи Фурье. Еще в 1896 году Золя беседовал с фурьеристом Нуаро, который заинтересовал писателя рассказом о деятельности фабриканта Годена в городе Гизе, о его фамилистере — производственно-потребительском кооперативе