Роза алхимии

Йейтс Уильям Батлер

Уильям Батлер Йейтс стал первым Нобелевским лауреатом среди ирландцев вообще и ирландских литераторов в частности, что целиком справедливо, – знаменитая Британская энциклопедия и по сей день считает Йейтса одним из величайших англоязычных поэтов XX столетия.

Меньше известен русскому читателю другой Йейтс – страстный романтик и почитатель дохристианской кельтской старины, в которой он видел основу духовного возрождения Ирландии, раздираемой противоречиями между католическим и протестантским вероучениями. Языческое прошлое Ирландии привлекало Йейтса еще и стихийной близостью к сверхъестественному, неуловимыми моментами интуитивного приобщения к гармонии природы. Эти очаровательные легенды, где грань между древнеирландским бытом и волшебным миром домовых, фей, эльфов порой оказывается совершенно неразличимой, – настоящий подарок для тех, кто привык считать прозу одной из форм поэзии, пронизывающей своим дыханием все земное существование человека.

I

Тому уже больше десяти лет, как мне довелось в последний раз встретить Майкла Робартиса

[2]

. Что до его друзей и собратьев по изысканиям, – та наша встреча была первой и последней. Мне суждено было стать свидетелем трагического их конца и пережить немало странного, и все это столь изменило меня, что писания мои утратили былую ясность, стали темны и невразумительны, а сам я едва ли не уподобился нравом св. Доминику. Я только что опубликовал Rosa Alchemica, небольшую работу об алхимиках, манерой своей несколько напоминающую сочинения сэра Томаса Брауна

[3]

, и получил множество писем от поклонников тайных наук, укоряющих меня за "робость", ибо они не могли поверить, что столь явное сочувствие их вере есть лишь сочувствие художника, которое сродни жалости, – сочувствие ко всему, что воспламеняет из века в век сердца человеческие. В ходе своих изысканий я обнаружил, что исповедуемая ими доктрина – вовсе не химическая фантазия, а целостная философия, охватывающая мироздание, стихии и человека; и если они стремились получить золото из неблагородных металлов, то для них это было лишь частью великой трансмутации, преображающей все сущее в божественную непреходящую субстанцию; постигнув это, я смог превратить свою книжицу в прихотливую грезу, повествующую о преображении жизни в искусство и в плач, что вызван безмерным стремлением достичь мироздания, состоящего из чистых сущностей.

Предаваясь мечтам о написанной книге, я сидел у себя дома, в старой части Дублина; благодаря моим предкам, игравшим не последнюю роль в политике города и водившим дружбу со знаменитыми людьми минувшей эпохи, дом этот стал чем-то вроде городской достопримечательности; я сидел, чувствуя непривычное умиротворение, ибо наконец-то воплотил давно лелеемый замысел и превратил мои комнаты в выражение столь любимой доктрины. Со стен были изгнаны портреты, представлявшие интерес скорее для историка, чем любителя искусств; двери я занавесил гобеленами, изображавшими павлинов

[4]

, чье оперение отливавало голубизной и бронзой, и они преграждали вход суете и злобе дня всему, что чуждо покою и красоте; и теперь, созерцая Богоматерь Кревелли

Все эти формы: Мадонна, исполненная чистоты наивной и грустной, и восторженные лица, сияющие в свете утренней зари, и эти бронзовые божества, не ведающие ничего, кроме своего бесстрастного достоинства, – все эти образы, которые столь легко спугнуть, образы, проносящиеся в пространстве от одного отчаянья до другого, – все они принадлежат миру божественному, миру, в котором мне отказано; всякий опыт, сколь бы ни был он глубок, всякое восприятие, сколь бы ни было оно утончено и обостренно, будут дарить меня лишь горькой грезой о бесконечной энергии, которой мне никогда не причаститься, и даже в лучшие мои мгновения во мне будет два человека, один из которых тяжелым взглядом смотрит на мгновенные прозрения второго. Я окружил себя золотом, рожденным в чужих тиглях; но высшая мечта алхимика преображение истомленного сердца в не ведающий усталости дух – была так же далека от меня, как и от древнего адепта Великой науки. Я обернулся к своему последнему приобретению – алхимической печи, которая, как уверял меня продавец на улице Пелетье, в свое время принадлежала Раймонду Луллию, и, соединяя алембик с атанором, а рядом с ними водружая lavacrum maris

Думая об этом, я откинул портьеру и устремил взгляд во тьму; моему взволнованному воображению представилось, что все эти маленькие точки света, усеявшие небо, – не что иное как горны неисчислимых божественных алхимиков, непрерывно вершащих свое делание, обращающих свинец в золото, усталость в экстаз, тьму – в Бога; и при виде их совершенной работы ощущение смертности тяжким грузом легло мне на плечи, и я заплакал, как плакали в нашем веке многие мечтатели и поэты, стеная о рождении совершенной духовной красоты, которая одна только и может возвысить души, отягощенные столь многими мечтами.

II

Грезу мою оборвал громкий стук в дверь, и тем странее было мне слышать его, что посетителей у меня не бывает, слугам же велено не шуметь, чтобы не спугнуть мои видения. Недоумевая, кто бы это мог быть, я решил сам открыть дверь и, взяв с каминной полки серебряный подсвечник, начал спускаться по лестнице. Слуги, видимо, вышли в город, ибо, хотя стук разносился по всему дому, в нижних комнатах не слышалось никакого движения. Я вспомнил, что прислуга уже давно приходит и уходит по собственному усмотрению, на много часов оставляя меня одного, ибо нужды мои ограничены немногим, а участие в жизни – ничтожно. Пустота и безмолвие этого мира, из которого я изгнал все, кроме снов, внезапно ошеломили меня, и, открывая засов, я вздрогнул.

За дверью я обнаружил Майкла Робартиса, которого не видел уже долгие годы. Непокорная рыжая шевелюра, неистовый взгляд, чувственные нервные губы и грубое платье – весь его облик был таким же, как и пятнадцать лет назад: нечто среднее между отчаянным гулякой, святым и крестьянином. Он объявил мне, что только что прибыл в Ирландию и хотел увидеться со мной, ибо у него есть ко мне дело – дело, крайне важное для нас обоих. Его голос отбросил меня во времена студенческих лет в Париже, напомнив о магнетической власти, которой обладал надо мной этот человек; к неясному чувству страха примешивалась изрядная доля досады, вызванная неуместностью вторжения, покуда, освещая путь гостю, я поднимался по широкой лестнице – той самой, по которой когда-то всходили Свифт – балагуря и бранясь, и Каран – рассказывая истории и пересыпая свой рассказ греческими цитатами – в стародавние времена, когда все было проще, когда знать не знали чувствительности и усложненности, привнесенных романтиками от искусства и литературы, и не трепетали на краю некоего невообразимого откровения.

Я чувствовал, что руки мои трясутся, а пламя свечи, казалось, дрожит и мерцает больше положенного, дикими отсветами ложась на старинной работы французские мозаики, так что изображенные на них менады выступали из стен, будто первые существа, медленно обретающие облик в бесформенной и пустой бездне. Когда дверь закрылась, павлиний гобелен, переливающийся, словно многоцветное пламя, упал, отделив нас от внешнего мира, и я поймал себя на ощущении, что сейчас произойдет нечто необычное – и неожиданное. Я отошел к камину. Стоявшая на каминной полке, чуть в стороне от майолик Орацио Фонтано, бронзовая чаша-курильница , куда я складывал старинные амулеты, оказывается, опрокинулась, рассыпав свое содержимое. Я принялся водворять их на место отчасти, чтобы собраться с мыслями, отчасти – движимый вошедшим в привычку благоговением, которое, полагаю, подобает вещам, что столь долго связаны были с тайными страхами и надеждами.

"Я вижу, – кивнул Майкл Робартис, – ты по-прежнему любишь благовония – хочешь, я покажу тебе фимиам, подобного которому ты не встречал, " – с этими словами он взял курильницу из моих рук и высыпал из нее амулеты на полку, между атанором и алембиком. Я опустился в кресло, а он присел на корточки рядом с камином и какое-то время молча глядел в огонь, держа курильницу в ладони. "

Я пришел задать тебе один вопрос, – сказал он, – пусть же, покуда мы беседуем, этот фимиам наполнит сладким ароматом комнату – и наши мысли. Он достался мне от одного старика из Сирии – тот утверждал, что это благовоние изготовлено из неких цветов точно таких же, что осыпали тяжелые багровые лепестки на ладони, волосы и ступни Христа в Гефсиманском саду, облекая Его своим тяжелым дыханием, покуда молил Он о том, чтобы миновали Его распятие и назначенный жребий".