Русский рассказ

Кафка Франц

отсутствует

Когда-то — с тех пор прошло уже много лет — я некоторое служил на небольшой железной дороге в русской провинции. Таким покинутым, как там, я никогда себя не чувствовал. По различным причинам, напрямую не относящимся к моему рассказу, я тогда искал именно такое место, так что чем более я был одинок, тем лучше я себя чувствовал, одним словом, я не собираюсь здесь жаловаться. В первое время мне не хватало разве что дела. Эту небольшую дорогу изначально заложили, видимо, для каких-то хозяйственных нужд, но денег не хватило, стройка встала, и, вместо ближайшего поселка Калда в пяти днях езды на автомобиле, дорогу довели до маленькой деревушки в глуши, откуда до Калды был еще целый день пути. И теперь, даже если бы дорогу продлили до Калды, она все равно еще долго была бы нерентабельной, потому что сам план ее устарел, провинции необходимы были автомобильные дороги, но никак не железные, тем более, что в том состоянии, в котором дорога теперь находилась, она вообще не могла более существовать, оба поезда, что проходили по ней ежедневно, перевозили грузы, которые можно было бы перевезти в одном нетяжелом вагоне, а из пассажиров была лишь пара крестьян летом. Но закрыть дорогу не хотели, ибо все еще надеялись, тем, что дорога все еще использовалась, привлечь капитал для дальнейшего строительства. Но и эта надежда была, по моему мнению, не столько надеждой, сколько сомнением и ленью. Дорога функционировала как бы сама по себе, покуда имелись в наличии материалы и уголь, жалование двум ее работникам платили нерегулярно и не целиком, будто это были милостивые дары, а вообще же попросту ждали всеобщего развала.

Итак, я работал на этой дороге и занимал избу, которая осталась там еще со времен стройки и одновременно служила станцией. В ней была только одна комната, в которой для меня поставили лежак и бюро для предполагаемых письменных работ, над ним повесили телеграфный аппарат. Когда я приехал туда весной, первый поезд проезжал станцию очень рано — позже это поменяли — и иногда случалось так, что какой-нибудь пассажир приходил на станцию, когда я еще спал. Тогда он, конечно, — а ночи там до самой середины лета были очень прохладными — не оставался стоять на улице, а стучал, я отпирал и мы часто проводили в разговорах целые часы. Я валялся на своем лежаке, мой гость сидел на полу или делал под моим руководством чай, который мы потом пили с полным взаимопониманием. Всех этих деревенских жителей отличает необычайная уживчивость. Я, кстати, заметил, что был не так уж и расположен выносить полное одиночество, не говоря уж о том, что одиночество, которое я наложил на самого себя, уже скоро начало рассеивать прошлые заботы. Я вообще понял, что это хорошее испытание для горя, как долго оно может одолевать человека в одиночестве. Одиночество сильнее всего и оно заставляет вернуться к людям. Естественно, впоследствии пытаешься найти другие пути, на первый взгляд кажущиеся менее болезненными, а на самом деле пока просто неизвестные.

Там я привязался к людям больше, чем думал. Конечно, это нельзя было назвать регулярным общением. Каждая из тех пяти деревень, которые мне следовало бы принять во внимание, находилась на расстоянии в несколько часов ходу как от станции, так и от четырех других. Я не отваживался слишком уж далеко уходить от станции, если не хотел потерять своего места. А этого, по крайней мере в первое время, мне совсем не хотелось. Поэтому я не мог отправиться в сами деревни, а потому был вынужден обходиться общением с пассажирами или людьми, которых не пугал дальний путь и которые навещали меня. Такие люди появились уже в первый месяц, но какими бы дружелюбными они ни были, легко было заметить, что они приходили лишь для того, чтобы, возможно, заключить со мной сделку; да они, впрочем, вовсе и не скрывали своих намерений. Они приносили различные товары и поначалу я обычно покупал, пока были деньги, все без разбору, так мне нравились эти люди, особенно некоторые. Позже я, как бы то ни было, сократил закупки, и среди прочего потому, что начал замечать, что моя манера делать покупки казалась им достойной презрения. Кроме того, я получал продукты и по железной дороге, они, правда, были совсем плохи и куда дороже тех, что приносили крестьяне. Изначально я намеревался разбить небольшой огород, купить корову и таким образом сделаться ото всех по возможности независимым. Я привез с собой садовый инвентарь и семена, земли было более чем достаточно, незасеянная, она простиралась бескрайней равниной вокруг моей избы без малейшего холмика сколько хватало глаз. Но я был слишком слаб, чтобы возделывать эту землю. Упрямая почва, до самой весны остававшаяся промерзшей, не поддавалась даже моей новой острой мотыге. Все, что в нее сеялось, пропадало. Во время этой работы со мной случались приступы отчаяния. Тогда я дни напролет проводил на своем лежаке и даже не выходил к прибывающим поездам. В таких случаях я только высовывал голову из люка, который был проделан прямо над лежаком, и объявлял, что болен. Тогда ко мне, чтобы согреться, заходили люди из поезда, их было трое, но много тепла найти они бы и не смогли, потому что я старался по возможности не пользоваться старой, железной печью, которая легко могла взорваться. Я чаще кутался в старое теплое пальто и накрывался разными шкурами, которых постепенно много накупил у крестьян. «Ты часто бываешь болен», — говорили они мне, — «ты болезненный человек. Тебе отсюда уже не выбраться». Они говорили это не для того, чтобы расстроить меня, а пытались всегда, когда это только было возможно, рубить правду. Обычно они делали это, на особый манер выпучив глаза.

Раз в месяц, но всегда в разное время приезжал инспектор, чтобы проверить мою записную книгу, забрать выручку и — этого, правда, уже давно не было — выплатить мне жалование. О его приезде мне всегда накануне сообщали люди, высадившие его на предыдущей станции. Эти извещения они считали великой милостью, которую они только могли мне оказать, хотя у меня и так все всегда было в порядке. Впрочем, это не составляло ни малейшего труда. Но и инспектор каждый раз заходил на станцию с такой миной, будто в этот раз ему непременно придется изобличить мою безалаберность. Дверь избы он всегда открывал коленом и при этом уставлялся на меня. Стоило ему открыть мою книгу, как он находил ошибку. Требовалось еще много времени, пока мне удавалось с помощью повторного расчета у него на глазах доказать ему, что не я, а он сам ошибся. Он постоянно был недоволен выручкой, затем он громко хлопал по книге и снова пристально смотрел на меня. «Нам придется закрыть дорогу», — говорил он каждый раз. — «К этому все и идет», обыкновенно отвечал я.

По завершении ревизии наши отношения менялись. У меня всегда была подготовлена на такой случай водка и какой-нибудь деликатес. Мы пили за здоровье друг друга, он пел довольно сносным голосом, но всегда только две песни, одна была грустной и начиналась так: «Куда идешь ты, малое дитя, по лесу?», а вторая — веселой и начиналась так: «Веселые ребята, я к ним принадлежу!» В зависимости от настроения, в которое у меня получалось его ввести, он выплачивал мне часть жалования. Но я наблюдал за ним намеренно только в начале таких встреч, потом мы и вовсе сходились, бесстыдно ругали руководство, он шептал мне на ухо тайные обещания о повышении, которое он для меня выхлопочет, и наконец мы оба падали на лежак в объятиях, которые не разжимали часто часов по десять. На следующее утро он снова уезжал моим начальником. Я стоял перед поездом и отдавал честь, он обычно поворачивался ко мне еще раз, заходя в вагон, и говорил: «Итак, друг мой, увидимся через месяц. Ты знаешь, что для тебя поставлено на карту». Я до сих пор вижу его с трудом повернутое ко мне, распухшее лицо, на этом лице всему было тесно, щекам, носу, губам.