Литературные сказки народов СССР

Калугин Виктор Ильич

Гоголь Николай Васильевич

Сомов Орест Михайлович

Даль Владимир Иванович

Вельтман Александр Фомич

Одоевский Владимир Федорович

Аксаков Сергей Тимофеевич

Толстой Лев Николаевич

Лесков Николай Семенович

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович

Ремизов Алексей Михайлович

Замятин Евгений Иванович

Горький Максим

Бунин Иван Алексеевич

Писахов Степан Григорьевич

Шергин Борис Викторович

Соколов-Микитов Иван Сергеевич

Бажов Павел Петрович

Платонов Андрей Платонович

Честняков Ефим Васильевич

Белов Василий Иванович

Вовчок Марко

Франко Иван Яковлевич

Крянгэ Ион

Алтынсарин Ибрай

Агаян Газарос

Туманян Ованес

Исаакян Аветик Саакович

Ломоури Нико

Лордкипанидзе Нико

Ахундов Сулейман Сани

Бядуля Змитрок

Короткевич Владимир Семёнович

Скалбе Карлис

Саксе Анна

Цвирка Пятрас

Нагишкин Дмитрий Дмитриевич

Кенин-Лопсан Монгуш

Санги Владимир Михайлович

Юхма Михаил Николаевич

Литературная сказка — своеобразнейшее явление в нашей многонациональной литературе. В этот сборник включены классические образцы литературных сказок народов СССР — русские, украинские, белорусские, армянские, литовские и др. Среди авторов книги — В. Даль, В. Одоевский, М. Горький, А. Платонов, М. Вовчок, И. Франко, Й. Крянгэ, А. Исаакян, П. Цвирка и другие замечательные писатели.

Виктор Калугин

«Это что за невидаль…»

«И Пушкин окончил свою сказку! Боже мой, что-то будет далее? Мне кажется, что теперь воздвигается огромное здание чисто русской поэзии, страшные граниты положены в фундамент, и те же самые зодчие выведут и стены, и купол, на славу векам».

Эти строки из письма Н. В. Гоголя к В. А. Жуковскому датированы 10 сентября 1831 года, а 15 сентября в газетах появилось объявление о выходе в свет первой части «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Создавались «Вечера» в то же лето 1831 года и в том же самом Царском Селе, где молодой, двадцатидвухлетний Гоголь, оказался

рядом

с Пушкиным и Жуковским («Почти каждый вечер собирались мы: Жуковский, Пушкин и я», — сообщал он другу) и где — одновременно, все трое — создавали свои сказки. Пушкин — «Сказку о царе Салтане», Жуковский — «Сказку о царе Берендее» (в ее основе, как известно, пушкинская фольклорная запись), а Гоголь —

невидали

украинского пасичника Рудого Панько, которые тоже воспринимались современниками как сказки («На сих днях вышли

Вечера на хуторе

 — Малороссийские народные сказки», — запишет 23 сентября 1831 года Владимир Одоевский).

Среди

зодчих

нужно назвать имена не только Пушкина, Жуковского и Гоголя. Это

огромное здание чисто русской поэзии

возводили Орест Сомов и Владимир Даль, Николай Языков и Владимир Одоевский, Николай Полевой и Иван Ваненко, Александр Вельтман и Петр Ершов — все они стояли у истоков нового жанра —

литературной сказки.

Произошло это в самом начале 1830-х годов, когда были созданы все шесть сказок Пушкина, три сказки Жуковского, «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголя, «Малороссийские были и небылицы» Ореста Сомова, «Были и небылицы казака Владимира Луганского» (Владимира Даля), «Сказка о пастухе и диком вепре» и «Жар-птица» Николая Языкова, «Пестрые сказки» Владимира Одоевского, романы-сказки Александра Вельтмана, «Конек-горбунок» П. П. Ершова.

Все эти прозаические и стихотворные сказки вышли до 1835 года, когда в Копенгагене появились в свет первый и второй выпуски «Сказок, рассказанных детям» Ханса Кристиана Андерсена.

И это не случайное совпадение, а общая закономерность развития всех национальных литератур, в каждой из которых рано или поздно появлялись свои «короли сказок». Во Франции (еще в XVII веке) — Шарль Перро, в Германии — братья Гримм, в Дании — Андерсен, в Норвегии — Асбьёрнсен, в Англии — Льюис Кэрролл, на Украине — Марко Вовчок, в Армении — Газарос Агаян и Ованес Туманян, в Молдавии — Йон Крянгэ, в Латвии — Карлис Скалбе и Анна Саксе, в Литве — Пятрас Цвирка.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Н. В. Гоголь

Заколдованное место

Быль, рассказанная дьячком ***ской церкви

{1}

Ей-богу, уже надоело рассказывать! Да что вы думаете? Право, скучно: рассказывай, да и рассказывай, и отвязаться нельзя! Ну, извольте, я расскажу, только, ей-ей, в последний раз. Да, вот вы говорили насчет того, что человек может совладать, как говорят, с нечистым духом. Оно, конечно, то есть, если хорошенько подумать, бывают на свете всякие случаи… Однако ж не говорите этого. Захочет обморочить дьявольская сила, то обморочит; ей-богу, обморочит! Вот извольте видеть: нас всех у отца было четверо. Я тогда был еще дурень. Всего мне было лет одиннадцать; так нет же, не одиннадцать: я помню как теперь, когда раз побежал было на четвереньках и стал лаять по-собачьи, батько закричал на меня, покачав головою: «Эй, Фома, Фома! тебя женить пора, а ты дуреешь, как молодой лошак!» Дед был еще тогда жив и на ноги — пусть ему легко икнется на том свете — довольно крепок. Бывало, вздумает…

Да что ж эдак рассказывать? Один выгребает из печки целый час уголь для своей трубки, другой зачем-то побежал за комору. Что, в самом деле!.. Добро бы поневоле, а то ведь сами же напросились. Слушать так слушать!

Батько еще в начале весны повез в Крым на продажу табак. Не помню только, два или три воза снарядил он. Табак был тогда в цене. С собою взял он трехгодового брата — приучать заранее чумаковать. Нас осталось: дед, мать, я, да брат, да еще брат. Дед засеял баштан

{2}

на самой дороге и перешел жить в курень; взял и нас с собою гонять воробьев и сорок с баштану. Нам это было нельзя сказать чтобы худо. Бывало, наешься в день столько огурцов, дынь, репы, цибули, гороху, что в животе, ей-богу, как будто петухи кричат. Ну, оно притом же и прибыльно. Проезжие толкутся по дороге, всякому захочется полакомиться арбузом или дынею. Да из окрестных хуторов, бывало, нанесут на обмен кур, яиц, индеек. Житье было хорошее.

Но деду более всего любо было то, что чумаков каждый день возов пятьдесят проедет. Народ, знаете, бывалый: пойдет рассказывать — только уши развешивай! А деду это все равно что голодному галушки. Иной раз, бывало, случится встреча с старыми знакомыми, — деда всякий уже знал, — можете посудить сами, что бывает, когда соберется старье: тара, тара, тогда-то да тогда-то, такое-то да такое-то было… ну, и разольются! вспомянут бог знает когдашнее.

Раз, — ну вот, право, как будто теперь случилось, — солнце стало уже садиться; дед ходил по баштану и снимал с кавунов листья, которыми прикрывал их днем, чтоб не попеклись на солнце.

Орест Сомов

{9}

Русалка

Малороссийское предание

{10}

Давным-давно, когда еще златоглавый наш Киев был во власти поляков

{11}

, жила-была там одна старушка, вдова лесничего. Маленькая хатка ее стояла в лесу, где лежит дорога к Китаевой пустыни: здесь, пополам с горем, перебивалась она трудами рук своих, вместе с шестнадцатилетнею Горпинкою

[1]

, дочерью и единою своею отрадою. И подлинно дочь дана была ей на отраду: она росла, как молодая черешня, высока и стройна; черные ее волосы, заплетенные в

дрибушки,

отливались как вороново крыло под разноцветными скиндячками

[2]

, большие глаза ее чернелись и светились тихим огнем, как два полуистухших угля, на которых еще перебегали искорки. Бела, румяна и свежа, как молодой цветок на утренней заре, она росла на беду сердцам молодецким и на зависть своим подружкам. Мать не слышала в ней души, и труженики божии, честные отцы Китаевой пустыни, умильно и приветливо глядели на нее как на будущего своего собрата райского, когда она подходила к ним под благословение.

Что же милая Горпинка (так называл ее всякий, кто знал) стала вдруг томна и задумчива? Отчего не поет она больше, как вешняя птичка, и не прыгает как молодая козочка? Отчего рассеянно глядит она на все вокруг себя и невпопад отвечает на вопросы? Не дурной ли ветер подул на нее, не злой ли глаз поглядел, не колдуны ли обошли?.. Нет! не дурной ветер подул, не злой глаз поглядел, и не колдуны обошли ее: в Киеве, наполненном в тогдашнее время ляхами, был из них один, по имени Казимир Чепка. Статен телом и пригож лицом, богат и хорошего рода, Казимир вел жизнь молодецкую: пил венгерское с друзьями, переведывался на саблях

за гонор

[3]

, танцевал краковяк и мазурку с красавицами. Но в летнее время, наскуча городскими потехами, часто целый день бродил он

по сагам

[4]

днепровским и по лесам вокруг Киева, стрелял крупную и мелкую дичь, какая ему попадалась. В одну из охотничьих своих прогулок встретился он с Горпинкою. Милая девушка, от природы робкая и застенчивая, не испугалась, однако ж, ни богатырского его вида, ни черных, закрученных усов, ни ружья, ни большой лягавой собаки: молодой пан ей приглянулся, она еще больше приглянулась молодому пану. Слово за слово, он стал ей напевать, что она красавица, что между городскими девушками он не знал ни одной, которая могла бы поспорить с нею в пригожестве; и мало ли чего не напевал он ей? Первые слова лести глубоко западают в сердце девичье: ему как-то верится, что все, сказанное молодым красивым мужчиною, сущая правда. Горпинка поверила словам Казимира, случайно или умышленно они стали часто встречаться в лесу, и оттого теперь милая девушка стала томна и задумчива.

В один летний вечер пришла она из лесу позже обыкновенного. Мать пожурила ее и пугала дикими зверями и недобрыми людьми. Горпинка не отвечала ни слова, села на лавке в углу и призадумалась. Долго она молчала; давно уже мать перестала делать ей выговоры и сидела, также молча, за пряжею; вдруг Горпинка, будто опомнясь и пробудясь от сна, взглянула на мать свою яркими, черными своими глазами и промолвила вполголоса:

— Матушка! у меня есть жених.

— Жених?.. кто? — спросила старушка, придержав свое веретено и заботливо посмотрев на дочь.

Оборотень

Народная сказка

{13}

«Это что за название?» — скажете или подумаете вы, любезные мои читатели (какому автору читатели не любезны!). И я, слыша или угадывая ваш вопрос, отвечаю: что ж делать! виноват ли я, что неусыпные мои современники, романтические поэты в стихах и в прозе, разобрали уже по рукам все другие затейливые названия? Корсары, Пираты, Гяуры, Ренегаты и даже Вампиры

{14}

попеременно, одни за другими, делали набеги на читающее поколение или при лунном свете закрадывались в будуары чувствительных красавиц. Воображение мое так наполнено всеми этими живыми и мертвыми страшилищами, что я, кажется, и теперь слышу за плечами щелканье зубов Вампира или вижу, как «от могильного белка адского глаза Ренегатова отделяется кровавый зрачок…». Напуганный сими ужасами, я и сам, хотя в шутку, вздумал было попугать вас, милостивые государи! Но как мне в удел не даны ни мрачное воображение лорда Байрона, ни живая кисть Вальтера Скотта, ни даже скрипучее перо г. д’Арленкура и ему подобных, и сама моя муза так своевольна, что часто смеется сквозь слезы и дрожа от страха; то я, повинуясь свойственной полу ее причудливости, пущу слепо мое воображение, куда она его поведет. Скажу только в оправдание моего заглавия, что я хотел вас подарить чем-то

новым, небывалым

; а русские оборотни, сколько помню, до сих пор еще не пугали добрых людей в книжном быту. Я мог бы вместо оборотня придумать что-нибудь другое или подменить его каким-либо лихим разбойником; но все другое новое, как я уже имел честь доложить вам, разобрано по рукам другими, а в книжных наших лавках залегли теперь такие большие шайки разбойников — не всегда клейменых (по крайнем мере клеймом гения), но всегда печатных, — что если б мыши и моль не составляли против них своей Santa Hermandad

[12]

, то от них не было б житья порядочным людям.

Я думал написать это вступление в виде разговора кого-нибудь из моих приятелей с кем-нибудь из моих неприятелей, но побоялся, что меня тотчас уличат в подражании; а признаюсь, мне не хотелось бы прослыть подражателем… Свое, господа мои сподвижники на поприще бумаги и перьев, станем творить свое! Я хочу вам подать похвальный пример и для того вывожу напоказ небывалого русского

В одном селении… Вы, добрые мои читатели, верно, не спросите, как называется это селение, в какой губернии и в каком уезде лежит оно. Удовольствуйтесь же тем, что я вам буду рассказывать, и не требуйте от меня лишнего.

Итак, дослушайте ж…

Сказание о храбром витязе Укроме-табунщике

Картина из русских народных сказок

{22}

— Есть ли у нас на Руси богатырь, кто бы вышел силой со мною померяться и на булатных мечах переведаться?

Так перед ратью половецкою кричал великан Баклан-богатырь. А у того Баклана голова была, что пивной котел; брови, что щетина; борода, что камыш: ветер в нее дунет — инда свист пробежит. В руке у него был меч-кладенец, такой широкий, что на нем хоть блины пеки; а всех его доспехов ратных, когда он их снимал с себя и складывал на телегу, три пары волов и с места не могли тронуть.

— Что ж, или нет бойца со мною переведаться? — крикнул-гаркнул Баклан-богатырь громче прежнего. Все князья и воеводы и храбрые могучие витязи приумолкли и дух притаили: все знали нечеловечью силу Бакланову и слыхали про него молву, что он-де одним пальцем до смерти быка пришибает. Вот и выискался из обоза Укрома-табунщик, стал перед князьями и воеводами и повел к ним слово: «Государи князья и воеводы! не велите казнить, а дозвольте мне речь говорить. В прежние годы бывалые важивалась и у меня силишка: случалось, медведишка ли, другой ли косматый зверь повстречается — мне его сломать, как за ухом почесать. Благословите, государи князья и воеводы, и на этого дикого зверя руку поднять». Вот князья и воеводы и сильные могучие витязи пожали плечами и отвечали Укроме-табунщику, что если он на белом свете нажился и богу во грехах своих покаялся, то они ему на вольную смерть идти не мешают. И пошел Укрома-табунщик на великана; Баклан же богатырь только его завидел — и засмеялся молодецким хохотом, инда у воевод и витязей в ушах затрещало: «Что-де это за бойца на меня высылаете? мне таких полдюжины и под одну пяту мало!» — «Не чванься, бритая башка половецкая, — молвил ему Укрома-табунщик. — Добрые люди говорят:

не сбил — не хвались.

Хочешь со мною переведаться рука на руку? так вот кинь свое посечище: у моего батюшки много такого лому, только им у нас не храбрые витязи дерутся, а на ночь ворота запирают». — «Будь по-твоему», — отвечал Баклан-богатырь и бросил свой меч-кладенец на сыру землю. «А это что на тебе? — сказал ему Укрома. — У моего батюшки из такого чугунного черепья собак кормят, а не храбрых витязей в него наряжают». — «И это сниму, когда тебе не любо», — со смехом промолвил Баклан-богатырь и снял с себя высокбулатный шелом. «А это что на тебе? — опять ему говорил Укрома. — У моего батюшки малые дети в такие сетки мелких пташек ловят, а не храбрых витязей в них наряжают». — «Пожалуй, и это сниму, коли ты боишься запутаться, как синица», — с тем же смехом отвечал великан и скинул с себя стальную кольчугу переборчатую. Так Укрома-табунщик расценил на великане все доспехи ратные: не оставил ни щита, ни рукавиц, ни поножей, ни поручей железных, все было им на смех поднято; а Баклан-богатырь снимал с себя доспех за доспехом и все смеялся злым хохотом, смекая себе на уме: «Я-де и без этого раздавлю тебя, как мошку!» Вот и крикнули-гаркнули оба бойца, и бросились друг на друга, словно два дикие зверя. Великан схватил Укрому в охапку, сжал его и хотел задушить; только Укрома был крепок, словно мельничный жернов: как ни бился с ним великан, у него ребра не подавались; наш табунщик только пыхтел да пожимался. Сам же он впился в Баклана, как паук, уцепился за него обеими руками подмышки, запустил пальцы, рванул и выхватил два клока мяса. Великан заревел от боли как бешеный и руки опустил, а Укрома стал на ноги как ни в чем не бывало и, не дав великану опомниться и с силою справиться, схватил его за обе ноги, тряхнул и повалил, как овсяный сноп. Вся дружина православная вскрикнула от радости, а рать-сила половецкая завопила, словно душа с телом разлучалася. Укрома-табунщик дослужил свою службу князьям и воеводам: он схватил великанов меч-кладенец и одним махом отсек Баклану-богатырю буйную голову. Тогда рать-сила басурманская дрогнула и побежала с поля, инда земля застонала; а русские князья и воеводы три дня пировали на месте побоища, честили да выхваляли Укрому-табунщика, снарядили его доспехами богатырскими и нарекли сильным могучим витязем Укромою, русских сердец потехою, а половецких угрозою.

Сказка о медведе-Костоломе и об Иване, купецком сыне

{24}

В старые годы, в молодые дни, не за нашею памятью, а при наших дедах да прапрадедах жил-был в дремучих лесах во муромских страшный медведь, а звали его Костолом. Такой он страх задал люду православному, что ни душа человеческая, бывало, не поедет в лес за дровами, а молодые молодки и малые дети давным-давно отвыкли туда ходить по грибы аль по малину. Нападет, бывало, супостат-медведь на лошадь ли, на корову ли, на прохожего ли оплошалого — и давай ломить тяжелою своею лапою по бокам да в голову, инда гул идет по лесу и по всем околоткам; череп свернет мозг выест, кровь выпьет, а белые кости огложет, истрощит

{25}

да и в кучку сложит: оттого и прозвали его

Костоломом.

Добрые люди ума не могли приложить, что это было за диво. Иные говорили: это-де божье попущение, другие смекали, что то был колдун-оборотень, третьи, что леший прикинулся медведем, а четвертые, что это сам лукавый в медвежьей шкуре. Как бы то ни было, только хоть никто из живых, не видал его, а все были той веры, что когда Костолом по лесу идет — то с лесом равен, а в траве ползет — с травою равен. Горевали бедные крестьяне по соседним селам; туго им приходилось: ни самим нельзя стало выезжать в поле на работы, страха ради медвежьего, ни стада выгонять на пастьбу. Сильных могучих богатырей, Ильи Муромца да Добрыни Никитича, не было уже тогда на белом свете, и косточки их давно уже сотлели; а мечи их кладенцы, сбруи ратные и копья булатные позаржавели: так избавить крестьян от беды и очистить муромский лес от медведя Костолома было некому.

Скоро сказка сказывается, не скоро дело делается. Прошло неведомо сколько времени, а медведь Костолом все по-прежнему буянил в лесу муромском. Вот забрел в одно ближнее к лесу селение высокий и дюжий парень, статен, бел, румян, белокур, лицо полно и пригоже, словно красное солнышко. Все девицы и молодицы на него загляделися, а молодые парни от зависти кусали себе губы. За плечами у прихожего была большая связка с товарами, а в руках тяжелый железный аршин, которым он, от скуки, помахивал, как павлиним перышком. «Здравствуй, добрый молодец, — повел с ним речь Вавила, сельский староста, — издалека ли идешь, куда путь держишь?» — «Не больно издалека, дядя: города я Коврова, села Хворостова, прихода Рождества Христова; а путь держу к Макарьеву на ярманку

Вот на другой день, еще черти в кулачки не бились, Иван, купецкий сын, встал, умылся, богу помолился и, оставя связку с товарами в доме у старосты, взял только свой аршин и пошел к лесу. Близко ли, далеко ли, долго ли, коротко ли ходил он — мы не станем переливать из пустого в порожнее: скажем только, что все крестьяне не пошли в тот день на работу, а сошлись на площади перед церковью, молились богу за Ивана и за то, чтоб он одолел медведя Костолома, и забыли о еде и питье. Щи выкипели в горшках у баб, каша перепарилась, и хлебы в печи пригорели, а никто и не думал идти обедать. Ждать-пождать — Ивана нет как нет! Вот и солнышко пошло на закат; все крестьяне, осмелясь, вышли из деревни, стали около огородов и не сводя глаз смотрели к лесу; жалели о купецком сыне, думали, что он на беду свою расхрабрился; а красные девушки и издыхали тайком в кумачные рукава свои — не ведаю, об Иване или о медвежьей шкуре: не время было тогда выпытывать. Вдруг послышался из лесу такой страшный рев, что у все от него головы пошли ходенем. Смотрят — из лесу бежит большой-пребольшой черный медведь, а на нем сидит верхом Иван, купецкий сын, держит медведя руками за уши и толкает под бока каблуками, которые подбиты были тяжелыми железными подковами; аршин Иванов висит у него за поясом и от медвежьей рыси болтается да тоже постукивает по медведю. Спустя малое время медведь с седоком своим прибежал прямо к деревне и упал замертво у самого того места, где собрались крестьяне. Иван, купецкий сын, успел соскочить вовремя, схватил свой аршин и единым махом раскроил череп медведю. «Вот вам, добрые люди, живите да радуйтесь, — молвил купецкий сын крестьянам, — видите ли, у вашего Костолома теперь и у самого кости переломаны». После того зашел он к старосте, выпил чару другую зелена вина, наелся чем бог послал, сказал спасибо хозяину и, вскинув связку за плеча, пожелал всему сельскому миру всего доброго. «Чем же мы тебе поплатимся за твою послугу?» — спрашивали крестьяне. «Добрым словом да вашими молитвами», — отвечал Иван, купецкий сын. «А шкура-то медвежья? ведь она твоя!» — взговорили ему крестьяне. «Пусть она при вас останется: берегите ее у себя в деревне да вспоминайте про Ивана, купецкого сына!» За сим поклон — и был таков.

Крестьяне пировали три дня и три ночи по уходе Ивана, купецкого сына, на радостях о своей избаве от медведя Костолома. И я там был, мед-пиво пил: по усам текло, а в рот не попало… А к этой сказке вместо присловья любезной нашей имениннице желаю доброго здоровья: дай ей бог жить да поживать, худа не знать, а добро наживать да пиры пировать!

В. И. Даль

{58}

Сказка о Шемякином суде и о воеводстве и о прочем; была когда-то быль, а ныне сказка буднишная

{59}

Пробежал заяц косой, проказник замысловатый, по свежей пороше; напрыгался, налягался, крюк выкинул сажени в три, под кочкою улегся, снежком загребся, притаился, казалось бы его уж и на свете нет — а мальчики-плутишки заутре на клюкву пошли и смеются, на след глядя, проказам его; экой увертливой, подумаешь, ведь не пойдет же прямым путем-дорогой, по-людски, виляет стороной, через пень, через тын, узоры хитрые лапками по снежку выводит, на корточки сядет, лягнет, притопнет; петлю закинет — экой куцый проказник! Ну, а как бы ему еще да лисий хвост? И долго смеялись зайцу, а заяц уж бог весть где! Слухом земля полнится, а причудами свет; это не сказка, а присказка, а сказка будет впереди. Шемяка, судия и воевода, напроказил, нашалил и скрылся, как заяц наш, да след покинул рыси своей лебединой-лапчатой; а Русский народ, как известно всему свету, необразованный, непросвещенный, так и рад случаю придраться, голову почесать, бороду потрясти, зубы поскалить, и подымает на смех бедного Шемяку-судию и поныне. Кто празднику рад, тот до свету пьян; у меня кума жила на Волге, Соломонида, бывало как вспомянет, что у свекрови на крестинах пономарь оскоромился, так и в слезы; а в Суздале, сват Демьян, и на тризне, да хохочет! Уговор лучше денег; кто в куму Соломониду удался, ни сказки, ни присказки моей слушать не садись; сказка моя о похождениях слезных, приключениях жалостных Стоухана Рогоухова и Бабарыки Подстегайловны лежит у меня под спудом; а присказка о косом и куцом зайце и сказка о суде Шемякином написана, к быту приноровлена и поговорками с ярмонки Макарьевской разукрашена, для свата Демьяна с честными сотоварищи: всякому зерну своя борозда; на всех не угодишь; шапка с заломом, будь и бархатная, не на дворянскую голову шьется — а по мне да по свату куцое платье, французская булка на свет не родись! Нам подай зимою щи с пирогом, кашу; летом ботвинью, либо окрошку, тюрю, поставь квасу, да ржного хлебца ломоть, чтобы было, за что подержаться, да зубами помолоть — а затем просим свата Демьяна не прогневаться, небылицами коренными Русскими потешиться, позабавиться: у нас с ним, как у людей, выше лба уши не растут!

Шемяка родился не воеводою, а мужиком. Не родись умен, не родись богат, а родись счастлив. Край его был бедный, народу смыслящего мало, письменного не много, а Шемяка у дьячка в святцы глядеть выучился, знал праздник, по приметам, отличать от буден, ходил в тонком кафтане — а как на безрыбьи и рак рыба, а в городе Питере и курица птица, так мир его и посадил в старосты. Шемяка мужик смирной: когда спит, так без палки проходи смело; и честный, заговорит, так что твои краснобаи, душа на ладони и сердце на языке; а что скажет, то и свято, где рука, там и голова; лихоимства не знал, бывало Федосей, покойник, царство ему небесное, вечная память, смышлен и хитер на выдумки, на догадки, тороватей Немца иного — ему пальца в рот не клади! Бывало и комар носу не подточит; да любил покойник, нечего греха таить, чтобы ему просители глаза вставляли серебряные; бывало стукнет по голове молотом, не отзовется золотом? Да и сам только тем прав бывал, что за него праведные деньги молились. Шемяка наш прост, хоть кол на голове теши, да добр и богобоязлив; так мужики и надеялись нажить от него добра, да и оскоромились. Не то беда, что растет лебеда, а то беды, как нет и лебеды!

Приходит к старосте Шемяке баба просить на парня, что горшки побил. Парню, лежа на полатях, соскучилось; поймал он клячу, а как он был не из самых ловких и проворных, так не умел и сесть, покуда кума его не подсадила. Клячонка начала его бить, понесла, а на беду тут у соседки на частоколе горшки сушатся — понесла, да мимо горшков; он как пошел их лбом щелкать, все пересчитал, сколько ни было!

Судья Шемяка подумал, да и рассудил: чтобы кума заплатила протори

«Чтобы тебе быть дровосеком, да топорища в глаза не видать, за такой суд, — подумал сват Демьян, — убил бобра! Заставь дурака богу молиться, так он и лоб расшибет!»

Сказка о воре и бурой корове

{63}

— Гни сказку готовую, да дугу черемховую! Пей-ка, копейка; пятак, постой-ка, будет и на твою долю попойка! Гужи сыромятные, тяжи моржовые, шлея наборная, кобыла задорная — пойдет рысить через пни, через кочки, только держись, супонь

{64}

да мочки

{65}

! Эх вы, любки-голубки, хвосты-песты, головы-ступки, что ноги ходки, хвосты долги, уши коротки, аль вы забыли, как прежде любили? Эх, с горки на горку, даст барин на водку — даст ли, не даст ли, а дома будем, дома будем, гостей не забудем! Эх, маленькие, разудаленькие, ударю! Гни сказку готовую, что дугу черемховую!

— Погоди, Демьян, либо ты с похмелья, либо я пьян; а этак гнать, добру не бывать: держи ты тройку на вожжах, правь толком да сказку сказывай тихомолком; а то с тобой чтоб беды не нажить, чтобы сказкой твоей кого не зацепить; ты сказкой о воре и бурой корове кому-нибудь напорешь и глаз, не только брови! А ты кричи: поди, поди, берегися! Едет сказка тройкой, сторонися! Сказка моя в доброго парня не метит, а ледащего не жаль, хоть и зацепит.

— Жил-был под Нижним, под городом, мужик, а с ним и баба, а с нею и дети — семеро никак — шестеро постарше, а один помоложе всех. Поколе мужик тот был в поре, так за всякую работу брался. «Я, — говорил он, — слава богу, человек крещеный, так у меня руки от работы не отвалятся!» А как состарился, так уже и не под силу стало; коли лапотки сплетет, лучины под светец надерет, так и на том спасибо. Было время, что он детей кормил, а ныне — дети его и кормят и поят; круговая порука! Старик детей своих шестерых наставил и научил добру, и вышли они парни работящие — а на седьмом, на Ваньке, оборвалось; не в прок пошло отцовское ученье; отбился, отшатнулся и пошел своим проселком, — не доймешь его ни калиной, ни хворостиной! У него, чуть где плохо лежит, то и брюхо болит; что ни взглянет, то и стянет! А сам увалень, лежебок такой, что опричь разве за поживой, не шелохнется ни рукой, ни ногой. Как, бывало, в воскресный денек, утром ранним — ранешенько, поколе народ у заутрени, с легкой руки протянет пятерню да сволочит у соседа кушак, либо нож, либо, буде рука не дрогнет, колесо с телеги, — так и пошел на всю неделю, отколе что берется! Ванька с малых лет приучал себя к этому ремеслу — без выучки нет и мастера, а без уменья и пальца не согнешь. Он хлеба еще не умел спросить у матери, а сам уже тихомолком руками за ломоть хватался. Бывало, мать поставит удой молока на семерых, да ребятишек обсажает на полу вокруг, а он один в две руки да в две ложки уписывает — ни одной ложки мимо рыла не пронесет; бывало, отец привезет из Нижнего на всех ребятишек по маковнику

Ванька себе на уме. Поется старая песня: «Не бывать плешивому кудрявым, не отростить дерева суховерхого, не откормить коня сухотарого, не отвадить вора от куска краденого». И Ванька все проказит по-прежнему. Тогда уже сказал ему отец: «Послушай, Ванька, ты теперь не мал и не глуп; скажу я тебе притчу: у моего у сударя у батюшки, а у твоего у дедушки, была собачища старая, насилу она по подстолью таскалася, — и костью краденою та собака подавилася; взял дед твой ее за хвост, да и под гору махнул — и была она такова! Будет то же и тебе от меня! Ступай ты лучше, до греха, с моего с честного двора; вот тебе образ, а вот тебе двери; дай бог свидеться нам на том свете, а на этом не хочу я тебя и знать, не хочу я хлеба-соли с тобой водить; не хочу я с тобою в баню ходить; где со мной столкнешься, ты мне не кланяйся, шапки передо мной не ломай: я тебя не знаю, и ты меня не знай, я тебя не замаю, ты меня не замай!»

Гни сказку готовую, что дугу черемховую! Эх, по всем, по трем, коренной не тронь, а кроме коренной и нет ни одной! Кто везет, того и погоняют, у меня коренная за всех отвечает; мой рысак под дугою рысит — не частит, пристяжные выносят, жару просят… Ой, жару, жару, нагоняю я на свою пару — ударю, ударю!.. Гни сказку готовую, что дугу черемховую!

Сказка о нужде, о счастии и о правде

{73}

Гой, нужда-свет, барыня горемычная! Ты ль с босой ноги на босу ногу переступаешь, кулаки студеные продуваешь, щец горячих и прихлебнула бы, да ложки и плошки нетути; а поколе ложкою скудельною Христа-ради где разживешься, так и щи давным-давно простыли, и собаки их вылакали и горшки вылизали! Аль ты карга-птица совобокая, от нужи и туги седина пробивается, лысины нет, да и кудрей не видать; на лаптях снежок, а в зобу песок? Чего, кумушка-вещунья, пригорюнилась? Не то чарой зелена вина кто обнес тебя, не то свет-сосед мимо шел да не кланяется? Аль ты, нужда, зверь-чудище, о семи ногах, что беда над ним прилучилася, да заместо хвоста у него хобот вырос, а за место хобота хвост крючком? Аль зайчиком мохноногим по зарям прыскаешь, тушканчиком, табарганом

{74}

под землей живешь, не то белугою сорокапудовою, словно Белевская купчиха, с боку на бок переваливаешься? Тяжело-то оно, тяжело, да крякнуть нельзя: водою глотку так и заливает тебе! Ой! нужда, нужда! кто про нужду на веку своем не слыхивал, кто над буйной головой своей ее не видывал? И тут-то она, и там она; и повсюду ее поминают, и всему она причина, и всем она виновата, а самоё ни тут, ни там ее не увидаешь; либо невидимкой по белу свету носится, не то затворницей где в ските сидит; ведь недаром же говорится, что нужда и по воскресным дням постится, что нужда научит и калачи печь, и богу молиться; уж не она ль разве Чурилья-игуменья, про которую поется

{75}

:

Уж не она ль, нужда, в стужу и вьюгу зимнюю воробушком сереньким под стреху забивается да сидит там нахохлившись? да нет, зачем про нужду поют:

Стало быть, она барыня веселая, а, может статься, и пригожая, а еще чего доброго — и ласковая, сговорливая? Ведь говорят же: нужда последнюю копейку ребром катит; стало быть, она и тороватая хозяйка и проказница; нужда свой закон пишет, — стало быть, и сильна и могуча; нужда смекает, нужду не проведешь; нужда из лычка кроит ремешок — так она же и досужая художница, коли не чернокнижница, а спроста из рогожи — сыромятной кожи не сделаешь; нужда ум родит, нужда из-под Сызрани да в Москву пеши ходила; нужда красн

Сказка о бедном Кузе Бесталанной голове и о переметчике Будунтае

{84}

— А что, ребята, какой ныне у нас день? Кто скажет, не заглядывая в святцы, не справляясь у церковника нашего, ни у тещи его, у просвирни?

— А ныне трынка-волынка-гудок, прялка-моталка-валек да матери их Софии! — отвечал косолапый Терешка, облизываясь.

— А коли так, — молвил сват, — коли праздник, то, видно, быть тому делу так: чтобы не согрешить, не ухватиться от безделья за дело, подите-тка пока сюда, садитесь на солнышко, в кружок, да кладите головы друг дружке на колени; сами делайте свое, а сами слушайте!..

Жили-были во земле далекой, промеж чехов да ляхов, старик гусляр да старуха гуслярка…

— И страх их не берет, — сказал долгополый церковник, проходя мимо наших молодцов и подпираясь терновой тросточкой своей, — и страх их не берет! Хоть бы воскресного дня дождались, да и зубоскалили б: так нет, вишь, и в будень… погоди, я вас!

Александр Вельтман

{107}

Лихоманка

Солдатская сказка

…По принятии лазарета Артамон Матвеевич назначил Емельяна Герасимовича бессменным дежурным с тем, чтоб ни шагу из лазарета. Как исправный дежурный, Емельян Герасимович тотчас же пошел по камерам раненых и больных.

— Что, ребята, больны?

— Больны, ваше благородие.

— Все до одного больны?

— Все до одного, ваше благородие.

Повесть о Змее Горыныче

Емельян Герасимович не заметил, как вышел в калитку на берег Днепра. Шел-шел по берегу и видит — сидит подле реки дедушко, белый как лунь, и удит рыбу; а подле него стоит болван каменный. Емельян Герасимович подошел к старику и произнес арабский стих, указывая пальцем на болвана.

— Ась? Что делают? — спросил старик. — Да золотую рыбку-кудесницу ужу… около уды ходит, а на уду нейдет! А хитрая, хитрая, да я перехитрю ее!

Емельян Герасимович сказал:

— Гм!

— Ась? Не слыхать, посадской! Говори погромче; были у меня ушки смолоду, бывало, слышу, как трава растет, а пришла смерть за мной; а я и говорю ей: «Погоди, сударыня!» — «Откупись!» — говорит, и взяла за выкуп ушки, да глазок взяла, насилу умолил, чтоб хоть один оставила на время… ась? Что изволишь говорить?

Владимир Одоевский

{108}

Игоша

Я сидел с нянюшкой в детской; на полу разостлан был ковер, на ковре игрушки, а между игрушками я; вдруг дверь отворилась, а никто не взошел. Я посмотрел, подождал, — все нет никого.

— Нянюшка! нянюшка! Кто дверь отворил?

— Безрукий, безногий дверь отворил, дитятко!

Вот безрукий, безногий и запал мне на мысль.

— Что за безрукий, безногий такой, нянюшка?

Необойденный дом

Древнее сказание о калике перехожей и о некоем старце

Давным-давно, в те годы, которых и деды не запомнят, на заре ранней, утренней шла путем-дорогою калика перехожая; спешила она в Заринский монастырь на богомолье, родителей помянуть, чудотворным иконам поклониться. Недолог был путь — всего-то верст десять, да старушка-то уж не та, что бывало в молодые лета; идет-идет да приостановится: то дух занимает, то колени подгибаются. Вот слышит она, в монастыре звонят уж к заутрене. «Ахти, — сказала она, — замешкалась я, окаянная; не поспеть мне к заутрене, хоть бы бог привел часов-то не пропустить». Смотрит — а к лесу идет тропинка прямо на монастырь. «Постой-ка, — подумала старушка, — дай бог память; я, кажись, в молоды лета по той по тропинке хаживала, ведь ею вдвое ближе, чем обходом идти». И старушка своротила в лес на хожалую тропинку. Так и обдало нашу калику смолистым запахом сосен, и силы ее подкрепилися.

Красное солнышко на восходе играет по прогалинам, птицы очнулись и кормят детенышей, медвяная роса каплет с ветвей; старушка идет да идет; благовест ближе да ближе, а лес все гуще да гуще. Идет она час, идет и другой, а все не видать конца леса; вот и благовест перестал, и тени от деревьев сделались короче — а все не может старушка выйти из леса; оглядывается: спереди тропинка, сзади тропинка, а кругом лишь темень лесная; ни жилья, ни былья, ни голоса человеческого; а у старушки уже ноги едва двигаются и в горле пересохло; жажда томит, в глазах темнеет; но все идет она, едва шаг за шагом переступает; вдруг пахнуло на нее живым дымом, а вот невдалеке и лес проредел; старушка перекрестилась, закусила стебелек щавеля, и с того у калики словно силы прибавилось. Прошла с десяток шагов — перед нею поляна; посреди поляны дубовый дом с закрытыми ставнями, тесовые ворота на запоре — и не видать ни души христианской; у ворот скамеечка; калика присела и пригорюнилась. Вот залаяла в подворотне цепная собака, калитка отворилась, и вышел малой лет пятнадцати, подстрижен в кружок, в красной рубахе, ремнем подпоясан; он искоса посмотрел на старуху, отряхнул волоса, подпер боки руками и молвил:

— А кого тебе здесь надобно, старушонка?

— Ах, родимый; никого мне не надобно; шла я на богомолье в монастырь да заблудилась и из сил выбилась; не дай умереть без покаяния, дай водицы испить.

Молодой малый поглядел в раздумье на старуху, еще раз встряхнул головою, вошел в калитку и чрез минуту возвратился; в одной руке нес он ковш с ячным квасом, в другой — краюху свежего хлеба с бузою.