На далеких окраинах

Каразин Николай Николаевич

Приключенческий роман из эпохи завоевания Туркестанского края.

Впервые опубликован в 1872 г. в журнале «Дело» № 9—11. В книжном варианте вышел в 1875 г.

Текст печатается по изданию «Полное собрание сочинений Н.Н.Каразина, т.1, Издатель П.П.Сойкин, С.-Петербург, 1905» в переводе на современную орфографию.

Николай Николаевич Каразин

На далеких окраинах

Роман в 3-х частях

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Кара-Кумы

Четыре волка, гуськом друг за другом, боязливо оглядываясь, спускались с песчаного бугра.

Если бы им предоставлен был свободный выбор, то они спустились бы совсем не с этой стороны. Их зоркое зрение, несмотря на темноту ночи, упорно останавливалось на одном и том же предмете. Их раздутые ноздри жадно втягивали в себя струю воздуха, несшуюся от этого предмета. Голод ворочал внутренности степных хищников, зубы скрипели и щелкали, налитые кровью глаза искрились во мраке.

Бандиты остановились в лощине, куда не проникали лучи лунного света, и сели. Они не решились отступить совсем и выжидали. Они хорошо устроились: надо было прилечь к самой земле — я хотел сказать на песок, потому что земли давно уже не видно было в этом песчаном, волнистом море — чтобы заметить четыре рядом торчащих силуэта, с острыми, настороженными ушами. А, между тем, сами волки хорошо видели кругом. Луна усердно помогала им в этом обзоре, освещая своим мертвым светом мертвую окрестность.

Лощина, где они сидели, заменяла темную литерную ложу, пустыня — ярко освещенную сцену.

Голодные бродяги видели все, а их не видел никто.

II

Перлович у себя на даче

Просторная, довольно высокая комната. Открытые, потолочные брусья расписаны яркими, цветными узорами и украшены позолотой, стены, с бесчисленными хитро вырезанными углублениями, покрыты мелкой резной работой по алебастру. В одной из длинных стен, так как комната не квадратная, проделаны рядом одна с другой четыре двери из темно-коричневого карагача; двери эти также сплошь покрыты затейливой резьбой. Над каждой дверью — полукруглое окно с частым гипсовым переплетом, затянутым красной кисеей. Все эти двери выходят на обширную террасу; над ней — тяжелый навес, составляющий продолжение плоской крыши дома. Навес этот поддерживается рядом деревянных, кувшинообразных столбов. Справа и слева виднеются узкие двери в прочие помещения дома.

Несмотря на сорокаградусный жар, несмотря на солнце, стоящее над самой головой, в доме прохладно, и отрадный зеленоватый полусвет приятно ласкает глаза, утомленные ярким солнечным светом. Громадные столетние карагачи раскинули свои густые ветви над крышей дома; никакие солнечные лучи не найдут себе дороги сквозь эту массу темной зелени. Перед террасой — пруд, обсаженный такими же гигантами-карагачами. Высокие пирамидальные тополя, упираясь своими вершинами в сероватое, раскаленное небо, двойными рядами окружали все пространство сада. Тщательно вычищенные дорожки все сходились к пруду; по бокам этих дорожек тянулись неглубокие канавки (арыки) со свежей проточной водой: одни канавки проводили воду к центральному пруду — резервуару, другие — выводили ее вон, за пределы сада.

Всюду, куда могло только проникать солнце, виднелись деревянные решетки, которые гнулись под тяжестью виноградных лоз; красивая, вырезная листва мешалась с наливающимися гроздьями синего винограда.

Под одним из карагачей, тех, что у пруда, навзничь, закинув мускулистые руки за голову, лежала почти голая темно-бронзовая фигура; белая, старческая борода торчала кверху, шапочка (тюбетейка) сползла с головы, обнажив гладко выбритый, лоснящийся от пота череп. К дереву прислонен был садовый заступ, указывавший на должность спящего.

Садовник спал крепко. Его ничто не беспокоило. Большой шмель мелодично басил, предполагая, вероятно, спуститься на кончик горбатого, чисто библейского носа.

III

На Мин-Урюке

Перлович избавился от своего гостя, употребив уловку, хотя и слишком незатейливую, но уже несколько раз удававшуюся ему прежде.

Он очень хорошо знал, что Блюменштант недолго будет его дожидаться: винные пары, с помощью усыпляющей тишины и наступающего мрака, возьмут свое. О дальнейшем Перлович не заботился: он также знал, что капитан проспит у него на террасе до утра, потом выкупается в пруду и, освежившись, забудет, о чем шла речь накануне.

Подтянув подпруги у седла, он сел на своего смирного коня и поехал в

русский город.

Дорога шла, извиваясь по берегу крутого оврага, скалистые берега которого почти отвесно спускались на зеленеющее, густо заросшее кустарниками дно. Внизу шумел и пенился ручей Бо-су, перехваченный бесчисленными мельницами самых миниатюрных размеров; кое-где слышались звуки рожков, дающих знать, что та или другая мельница свободна и желающие могут приносить свое зерно для перемола. По чуть заметным тропинкам спускались и поднимались серенькие ишаки с тяжелыми мешками на своих костлявых спинах. Вереницы закутанных сартянок, спешивших куда-то с узелочками в руках, стремительно кидались в сторону и при приближении чуждого всадника прижимались лицом к стенкам. Откуда-то из чащи со свистом вылетел маленький камешек, щелкнул о дорогу перед самыми ногами чалого и поскакал дальше, рикошетируя по пыльной дороге.

Перлович погнал шибче.

IV

Оргия у Хмурова

В первой комнате было пусто; у окна стояла только высокая конторка, на ней лежала большая счетная книга в изношенном донельзя переплете, на книге — казачья уздечка. Под конторкой стояла корзинка с посудой, в углу валялись шелковый халат и камера-обскура с выбитыми стеклами. Все это освещалось висячей лампой под круглым металлическим абажуром.

Во второй комнате — пили, в третьей — играли, в четвертой — опять пили, в следующей — опять играли.

Всем, должно быть, было весело.

Громкий говор и смех, вместе с клубами табачного дыма, носились из комнаты в комнату. Словно маяки по берегу в туманную погоду, мелькали нагоревшие свечи, кое-где мигали и теплились голубоватые огоньки на пуншевых стаканах играющих.

Все двери и окна большого дома Хмурова были растворены настежь, и в них заглядывали характерные, узкоглазые, скуластые, то черные, почти оливковые, то медно-красные лица любопытных туземцев.

V

Серенада

Тихая, летняя ночь стояла над спящим городом.

На темном небе ярко искрились звезды. Прохладный воздух врывался в отворенное окно, внося с собой смолистый запах тутовых деревьев. В кустах, в непроницаемом мраке сверкали светляки-изумруды. Там и сям, в своем беззвучном полете, проносились летучие мыши. Где-то — далеко-далеко — звенели подковы скачущего коня.

Утомленная продолжительной прогулкой верхом, Марфа Васильевна жадно, всей грудью впивала ароматный воздух.

Она стояла у окна. Волосы ее были распущены и длинными темными прядями падали вниз, скользили по плечам, прикрывая белые, словно точеные, руки. Ворот у рубахи расстегнулся и спустился: на тонкой черной бархатке колыхался вместе с упругой грудью не то медальон, не то крестик.

Давно она стояла в таком положении. Полузакрытые глаза ее ничего не видели; она, казалось, забыла обо всем окружающем...

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Первый перегон

— Странно, куда ж они все подевались? — думал Батогов, глядя на широкую спину не то киргиза, не то китай-кипчака, ехавшего впереди его на пегом аргамаке. — Ведь их было много — человек двадцать, я думаю, а теперь: вот тут один, вон еще два впереди, сзади...

Пленник хотел обернуться и посмотреть назад, но не мог: веревки, связывавшие за спиной его отекшие руки, прихватывали для верности и за шею; малейшая попытка повернуть голову сопровождалась удушьем и режущей болью...

— Ишь как стянули, черти, — проворчал он, — сзади тоже никак один только... — Он начал прислушиваться к топоту конских ног. — Раз, два, раз, два, раз... да там только один; ишь, как отчеканивает, должно быть, иноходец...

Белая, вся в гречке, старая лошадь, которая была под Батоговым, тяжело сопела, раздувая ноздри; завязанные узлом на тонкой шее коня замшевые поводья запенились и взмокли.

Несколько больших, гудящих басом оводов провожали усталого коня и скрученного всадника; по мокрой, лоснящейся шерсти животного кое-где тянулись тёмно-красные струйки крови, вытекавшей из тех мест, где жадному насекомому удалось пропустить свое жгучее жало. Один овод пытался сесть на лицо Батогова: тот мотнул головой и отфыркнулся.

II

Сказка Сафара

— Это было давно, — начал Сафар; начал и замолчал, задумался. Все затаили дыхание и плотнее сжались в кружок.

Сторож совсем сполз с бархана и сел на корточки, рядом с Батоговым.

— Да, это было очень давно, — продолжал рассказчик, — так давно, что если бы прадед моего прадеда прожил бы двести лет, то, все-таки, это было бы много прежде, чем он родился. У большого озера, где две реки сходятся вместе, стояла большая кибитка из настоящей, самой лучшей белой кошмы, а подбита эта кибитка была золотым адрасом, и в кибитке этой жил хан, и такой богатый хан, что если бы собрать со всего света самых ученых мулл, то все вместе они во всю жизнь не сосчитали бы и половины его богатства...

— Ой! ой, сколько! — прошептал один из слушателей.

— Это больше, чем у эмира Музаффара, — заметил так же шепотом другой.

III

На волоске

Положение разбойничьей партии были слишком критическое. Они далеко еще не вышли из того района, в котором могли с часу на час ожидать, что на них налетит русская погоня. Барантачи знали, что их маневр — удирать в рассыпную — хотя и собьет несколько с толку недогадливых казаков, но все-таки главное направление, по которому уходили партии, не могло быть потеряно.

В настоящую минуту разбойники были пешими. Идти разыскивать лошадей, убежавших с перепугу, было невозможно; только случайность могла натолкнуть их на пропавших животных, да, наконец, их пеших могла бы заметить погоня, и тогда, как ни плохо бегают раскормленные казачьи моштаки (так оренбуржцы называют своих приземистых лошадок), но уйти от них пешему в открытой степи было немыслимо даже для вороватого, изворотливого барантача. Кроме всего этого, их страшно стеснял Батогов, и они не раз уже злобно и подозрительно поглядывали на эту помеху.

— Ну, так как же? — сказал узбек.

— Яман! — произнес тот, кто был в сторожах, и даже свой малахай шваркнул об землю.

— У, проклятая собака! — выругался тот, кто рассказывал о живучести русских, и ткнул каблуком сапога в спину пленника.

IV

Поцелуй

По мере того, как солнце подымалось все выше, жара становилась все невыносимее. Знойная мгла сменила прозрачность утреннего воздуха и горячий воздух дрожал, протягивая вдали колеблющиеся линии миражных озер. Сквозь эту дрожащую мглу все предметы принимали значительно большие размеры: сухой стебель полыни, торчавший в тридцати шагах от путников, казался росшим вдали раскидистым деревом; кучки старого конского помета принимали вид нагроможденных в груды камней; едва заметный бугор поднимался горой, а неподвижно сидящий на нем стенной ворон, словно гигантское привидение, медленно поворачивал направо и налево свою хищную голову. Вот он заметил приближение людей: медленно взмахнул своими сильными крыльями, медленно слетел, словно сполз с песчаного бархана, мелькнул темным пятном, стелясь над самой землей, и тяжело опустился на оголенные верблюжьи ребра.

Тихо было в воздухе; свежий, порывистый утренний ветер сменила полная неподвижность; только вдали одинокая струя вихря, встретившись наискось с другой подобной, блуждающей струей, подняла винтом вороха легкой пыли, высоко вытянула этот дымчатый столб и, перегнув, понесла его в сторону, мелькая клубами оторванного перекати-поля.

Два волка выбежали из какой-то лощины, остановились, приподняв переднюю лапу, и, насторожив уши, потрусили собачьей рысью в глубину беспредельной степи.

Тяжело идти пешком в этих ватных халатах, заправленных к верховой посадке. Сафар давно уже бросил свой мультук с раструбом. Остальные поснимали с себя клынчи и пояса и навьючили все это на спину Батогова.

Пот струился по чумазым, лоснящимся лицам, липкая, густая слизь склеивала растрескавшиеся губы, и все чаще и чаще спотыкались усталые ноги.

V

Гнилые Колодцы

На всех караванных путях, пересекающих необозримые степи Центральной Азии, встречаются местами оригинальные каменные сооружения, цель которых обозначать степные колодцы и цистерны и предохранить их от песчаных заносов. Сооружения эти достигают колоссальных размеров, и тогда они служат пристанищем для путников, которые, свободно размещаясь под сводами строения, защищены в нем и от дождя, и от снега в зимнее время, и от порывов свободно разгуливающего по степям холодного ветра. Эти последние постройки называются аратабами, т.е. дворами, куда можно завести арбы (повозки), хотя чаще они служат приютом для четвероногих повозок — верблюдов и лошадей, так как на многих караванных путях двухколесная арба составляет более чем редкое явление.

Бог весть, когда и кем строились эти здания. Современный туземец — бродячий кочевник или заезжий торгаш при караване — разинув рот, осматривает это гигантское сооружение и недоумевает: человеческими ли руками возведены эти просторные своды, эти арки, в которых, не нагибаясь, можно проехать на самом высоком верблюде, и, по простоте своей, относит все это ко времени и деятельности великого Тимура — личности, давно уже принявшей гигантский, сказочный образ.

Каких усилий, какой массы рабочих рук потребовалось бы, чтобы приготовить запасы этого темно-коричневого квадратного кирпича, о который тупится и ломается железо! Сколько верблюдов нужно, чтобы развезти его по бесконечным караванным путям! Сколько времени нужно, чтобы из этого кирпича сложить стены и своды мулушек и арабатов. А к тому же все они так давно строены, что никаких следов не сохранилось, который раньше строен, который позже: разницы в сотни лет слились в общем итоге, и вот слагается легенда, что «герой хромоногий»

[11]

в одну ночь разбросал по безводным степям эти спасительные постройки.

На далеком расстоянии видны туманные очертания этих куполов и, как маяки, направляют они одиноких всадников, рыскающих по-волчьи без всяких дорог по степям; направляют и караван, когда первый снег ровным покровом затрусит широкий караванный путь. И в темную ночь, далеко-далеко видно зарево над кострами, разложенными под сводами арабатов, и красными полукругами рисуются гигантские, освещенные арки, в которых, словно злые духи, мелькают черные тени.

И чтит азиат эти грандиозные «тимуровы жилища».

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Тяжелые дни

Прошло месяца три со времени катастрофы у Беш-Агача. Тревоги, лишения и все ужасы тяжелой дороги, когда пленнику приходилось переходить из рук в руки, рискуя каждую минуту попасть под мстительный нож обиженной стороны, все это было пройдено и окончено. Жизнь Батогова вошла уже в более или менее определенные рамки, в грустные рамки безысходного рабства.

Европеец в плену у дикаря! Раб, в умственном развитии превышающий своего господина!

Рабство — самая страшная казнь, постигшая когда-либо человечество; но подобное рабство, это высшая степень этой казни.

Для Батогова настало время тяжелых испытаний; не выдержал бы он этой пытки и давно бы покончил с собой, благо случаев к тому представлялось достаточно, но у него была надежда на исход; эта надежда поддерживала его в самые критические минуты, эта надежда заставляла его не совсем уж хмуро глядеть в эту беспредельную даль, туда, к северу, туда, откуда вон летят вереницей длинноногие журавли, вон, еще виднеются какие-то отсталые птицы. Ему было иногда даже очень весело, он громко хохотал, пел, на удивление кочевникам, русские песни и забавно переводил им сказки про лисицу и волка и про трех братьев, двух умных и третьем дураке. Раз он даже показал, как пляшут вприсядку, и ловко подладил на туземной балалайке знакомый мотив «Барыни».

И все эти чудеса делала надежда.

II

Кого видел Батогов в соседнем ауле, когда ездили за камышом

Ночь была темная. Мало-помалу говор и шум движения затихли в уснувшем ауле. Чуть краснелись во мраке верхи открытых кибиток, и у колодцев мелькала красная мигающая точка небольшого костра.

Из степи доносились какие-то неопределенные звуки; то будто бы волчий вой, то будто бы рев и кряхтенье верблюда, то словно далекое ржание лошади, то что-то еще, чего даже привычное ухо киргиза понять было не в состоянии. Что-то крылатое носилось в воздухе, мелькая красной точкой в то мгновение, когда оно налетало на тот чуть заметный столб красноватого света, который отбрасывали от себя еще не угасшие уголья на таганах внутри кибиток.

Верблюды тяжело вздыхали и, лежа друг подле друга терлись своими облезлыми боками; лошади жевали ячмень, отфыркиваясь в торбы; кое-где слышен был человеческий храп. В соседней кибитке тихо, но бойко перебранивались между собой неугомонные киргизки.

Батогов сделал все уже, что было нужно, работа его дневная, наконец-то, была покончена, и он свернулся на своем войлоке, около той кибитки, которая предназначена была для работников. Около него с одной стороны спал киргиз-работник и бредил о чем-то во сне, с другой стороны сидел тот работник, что испытал на себе силу русского пленника; он зевал во весь рот и усиленно скреб себе ногтями давно не бритую голову, силясь отделаться от несносного зуда. В этих слежавшихся, прелых кошмах временем накопилось довольно-таки разных паразитов, и нужна была сильная усталость, почти изнеможение, чтобы заснуть, пренебрегая этим неудобством.

Батогову не спалось, несмотря на то, что он не сидел целый день сложа руки. Нет, с раннего утра он пешком ходил верст за десять в степь: надобно было пригнать оттуда двух баранов для хозяйского обихода, потом ездил он с другими за камышом на полувысохшие соляные болота, что лежали на востоке верст за двадцать от стоянки. Вернулись почти к вечеру, да и тут еще четыре турсука воды надо было принести, а колодцы были не близко. Лошадей надо было убрать в свое время, а потом старая Хаззават велела котел мыть, за которым вдвоем они провозились вплоть до самой темноты. Так после всего этого, кажется, мог бы уснуть утомившийся пленник, и никакие паразиты ему бы не помешали, но тут была причина этой бессонницы. Юсуп сказал ему: «Скоро дело делать будем». И эта короткая фраза вызвала у него целый ряд самых жгучих, самых лихорадочных дум. А тут еще другая причина оказалась. Когда ездили за камышом, пришлось проезжать мимо соседнего аула, в который Батогову до сих пор не приходилось заглядывать... Проехали, останавливались у одной кибитки: один из работников мирзы Кадргула дело имел к кому-то из здешних. Постояли, поговорили и дальше поехали.

III

Нар-Беби

В это утро обычные тревоги просыпающегося аула приняли какой-то особенный, оживленный характер.

Еще накануне пастухи, пригнавшие отары с пастбищ, и еще кое-кто из соседей, что кочевали близ соленых озер, говорили, что на этих затонах, в тех пунктах, где вода не совсем еще испарилась во время жаркого лета, слетелось много разной болотной и озерной дичи, прилетевшей с далекого севера.

Подходило время осеннего перелета, и эти кое-где разбросанные цепи солонцеватых озер, почти затерявшиеся в громадных степях, выжженных солнцем, обрамленные непроходимыми трясинами, поросшие тростником и осокой, служили станциями для бесчисленных птичьих стай, изнуренных далекими перелетами над безводной, сухой равниной. Дальше, за этими озерами, опять бесконечные степи, там за ними величавая, покойная Аму-Дарья, за ней благодатные теплые страны; а пока, в ожидании этого раздолья, сойдут и эти полувысохшие лужи, дающие возможность поплескаться и понырять бесчисленным утиным стаям, и некому здесь тревожить этих кочевых птиц; разве какие-либо соседние аулы вышлют своих джигитов порыскать с соколами вокруг соляных озер, не слишком близко, впрочем, подбираясь к их топким берегам. А тот ущерб, который нанесут несметным крылатым легионам десяток-другой узкоглазых охотников, не слишком-то тревожит птиц, и спокойно опускаются они шумящими стаями на эти гладкие водные поверхности, на эти илистые, топкие трясины, богатые всякой земноводной снедью.

Спокойно, чинно, с достоинством бродят между кочками длинные журавли; один за другим погружают они свои длинные носы в илистую грязь, выхватывают оттуда что-то живое, сильно трепещущееся, глотают пойманное, запрокинув кверху голову, снова суют носы в грязь, пока не нажрутся до пресыщения, до того, что равнодушно смотрят на какую-нибудь маленькую, бойкую, всю в ярких крапинках лягушку, прыгающую у них чуть-чуть что не под самым носом: тогда они, совершенно успокоенные, станут на одной ноге длинными рядами на самом краю затонов и, словно ряды неподвижных солдатиков, уставятся в воду, созерцая там свои собственные отражения.

Стаи уток, подвернув головы под крылья, плотно прижавшись друг к другу, дремлют на поверхности луж, и не видно воды под этой живой массой, испещренной золотисто-зелеными и ярко-белыми пятнами.

IV

Соколиная охота

— А вон наш мирза едет, — говорил один из работников, глядя вдаль по направлению озер.

— Где ты его видишь? — спрашивал другой.

— Да вон там. Смотри, как раз между кустом и тем джигитом, что с лошади слез.

— А, вижу. Может, он, а может, и другой кто. Далеко.

— Он.

V

«А Каримка все знает»

К рассвету Батогов действительно

отлежался

, как предсказывал мирза Кадргул.

Правда, он был как будто не по себе, ходил, понурив голову, ел мало, совсем нехотя, отказался даже от того куска мяса, что просунула ему в прореху кибиточной кошмы краснощекая Нар-Беби. Лицо у него было осунувшееся, бледное, но руки его работали хорошо, по-прежнему, даже как будто лучше, и кони мирзы Кадргула были вычищены так же блистательно, как и накануне.

Ночью маленькая беда случилась, то есть, оно смотря для кого, для какого-нибудь бедняка и очень большая, а для богатого мирзы, конечно, безделица.

Двух верблюдов укусили змеи. Этих гадин много водится поблизости соляных болот. Маленькие они, такие сверху серые, темно-зеленоватые, как лежит в илу, ее и не заметишь, а чуть перевернется или свернется кольцом, так и блеснет в глаза красноватым, словно обложенным медью брюшком; ползают они страх как шибко, прячутся при самом легком, сколько-нибудь подозрительном шуме, а укусят ежели, особенно в жаркую пору — беда; если только вовремя не захватишь, то и конец. Так и теперь. Один верблюд, помоложе, уже совсем издыхал; плашмя лежал на боку, вытянул ноги и только сопел своим надорванным носом; другой еще держался на ногах, мог даже идти потихоньку, только все смотрел налево, потому что за правой щекой у него вздулась опухоль, чуть не с арбуз величиной, и мало-помалу душила несчастное животное.

— Оба околеют, — решил старый мулла Ашик. Он был знахарь по этой части, и приговор его остался без всякого опровержения.