Братья

Каронин-Петропавловский Николай Елпидифорович

КАРОНИН, С., псевдоним, настоящее имя и фамилия Петропавловский Николай Елпидифорович, известен как Н. Е. Каронин-Петропавловский — прозаик. Родился в семье священника, первые годы жизни провел в деревне. В 1866 г. закончил духовное училище и поступил в Самарскую семинарию. В 1871 г. К. был лишен казенного содержания за непочтительное отношение к начальству и осенью подал заявление о выходе из семинарии. Он стал усердно готовиться к поступлению в классическую гимназию и осенью 1872 г. успешно выдержал экзамен в 6-й класс. Однако учеба в гимназии разочаровала К., он стал пропускать уроки и был отчислен. Увлекшись идеями революционного народничества, летом 1874 г. К. принял участие в «хождении в народ». В августе 1874 г. был арестован по «делу 193-х о революционной пропаганде в империи» и помещен в саратовскую тюрьму. В декабре этого же года его перемещают в Петропавловскую крепость в Петербурге. В каземате К. настойчиво занимается самообразованием. После освобождения (1878) К. живет в Петербурге, перебиваясь случайными заработками. Он продолжает революционную деятельность, за что в феврале 1879 г. вновь был заточен в Петропавловскую крепость.

Точных сведений о начале литературной деятельности К. нет. Первые публикации — рассказ «Безгласный» под псевдонимом С. Каронин (Отечественные записки.- 1879.- № 12) и повесть «Подрезанные крылья» (Слово.- 1880.- № 4–6).

В 1889 г. К. переехал на местожительство в Саратов, где и умер после тяжелой болезни (туберкулез горла). Его похороны превратились в массовую демонстрацию.

I

Въ одинъ изъ степныхъ вечеровъ, когда жгучій жаръ немного ослабелъ, когда дышавшая зноемъ березовская степь сбросила съ себя полдневную дымку, придававшую ей видъ безконечнаго синяго моря, которое зажгли на всехъ точкахъ горизонта, и когда мировой судья счелъ возможнымъ надеть халатъ, чтобы съ большимъ удобствомъ начать чаепитіе, трое его гостей уселись за столъ и принялись за чашки. Одинъ изъ нихъ — его городской пріятель; другіе два — березовскіе мужики, два брата Сизовы, только что сработавшіе судье новое крыльцо. Ихъ судья усадилъ за свой столъ, какъ образчики степныхъ жителей вообще и березовцевъ въ частности: на, молъ, вотъ смотри и спрашивай. Статистикъ действительно предлагалъ имъ сотни вопросовъ о местной жизни, но за нихъ долженъ былъ отвечать самъ хозяинъ, потому что они были молчаливы, какъ глубокіе колодцы, изъ которыхъ статистику трудно было что-нибудь выудить; говорили о нихъ, спрашивали ихъ объ ихъ же житье но они не могли угоняться въ своихъ ответахъ за вопросами. Статистикъ, между прочимъ, интересовался вопросомъ: находятся-ли местные жители въ кабале? Еще бы! У кого? У кулаковъ. Это пришлые люди? Кровные и доморощенные. Значитъ, березовцы въ собственной жизни заключаютъ причины зарожденія, развитія и питанія своихъ враговъ? Здесь мировой судья далъ ответъ простой и откровенный, въ томъ смысле что каналій всюду много, а въ темной мужицкой среде больше, чемъ где — нибудь; при этомъ мужицкую среду онъ сравнилъ съ мутною водой, въ которой плаваютъ добрые караси и злыя щуки, сравнилъ и захохоталъ. На дальнейшіе вопросы онъ отвечалъ пространно.

Одинъ изъ братьевъ, Петръ, слушалъ, повидимому, съ почтительнымъ вниманіемъ, но ничего неслыхалъ. У него въ печке въ это самое мгновеніе сушилась ось, передъ значеніемъ которой все разглагольствованія хозяина были пустыми. Онъ не выдержалъ долго. «Домой бы мне надо», — сказалъ онъ; на вопросъ: куда онъ торопится, онъ отвечалъ: «Древо у меня въ печке сушится — оно и безпокойно, какъ бы не пропало; чуточку перегоритъ и конецъ делу, сейчасъ треснетъ, хоть ревомъ реви»… Петръ былъ мрачно серьезенъ, говоря это и собираясь уходить; время, пока мировой судья говорилъ о народной жизни, онъ думалъ именно объ этомъ «древе», которое въ его глазахъ уже представлялось курящимся и треснувшимъ. Какъ ни упрашивалъ его судья посидеть, онъ ушелъ. Другой братъ, Иванъ, казалось, исполнялъ все действія, считаемыя имъ неизбежными при всякомъ чаепитіи; онъ наливалъ чай на блюдечко, дулъ на него и клалъ на пятерню; допивъ чашку, онъ опрокидывалъ ее вверхъ дномъ, клалъ на ея верхушку огрызокъ сахара и пытался благодарить за угощеніе. Но въ эту минуту хозяинъ кидалъ огрызокъ, наливалъ новаго чаю и приказывалъ дуть снова. И Иванъ дулъ. Это повторялось несколько разъ. Судья такъ увлекся своими разговорами, что не обращалъ вниманія ни на самого Ивана, обливавшагося потомъ, ни на его слова. И тяжело же было Сизову! Пропуская большинство мудреныхъ словъ хозяина, онъ понималъ, что тотъ много говорилъ несправедливаго, невернаго, но какъ бы надо было говорить — не зналъ. Лицо его было весьма плачевно:, онъ конфузился, стыдливо посматривалъ на обоихъ господъ, какъ будто сиделъ на скамье подсудимыхъ. Онъ даже забылъ вытирать свое лицо, такъ что съ кончика его носа свешивалась капля воды.

— Миколай Иванычъ! Ты погоди… такъ нельзя, — говорилъ онъ, пытаясь собраться съ мыслями и возразить судье.

Последній останавливался, чтобы выслушать его,

— Что? Ну, говори.

II

Два года, протекшіе со дня постройки двумя братьями крыльца у судьи, показали имъ невозможность не только совместныхъ построекъ крыльца, но просто сожительства въ одной избе. Имъ стало тесно.

Началась разноголосица пустяками, кончилась полнымъ сознаніемъ безтолковщины въ общемъ хозяйстве. «Главная причина — бабы», — говорили потомъ оба брата. Действительно, ихъ бабы довольно наделали бедъ. Смирныя, сносливыя и разсудительныя врозь, оне делались невыносимыми и оглашенными, когда обе вразъ торчали передъ печкой. Здесь оне кололи другъ друга словами, толкались локтями и подставляли другъ другу ухваты и кочерги. Все это мелочи, но оне заключали въ себе ядъ, разлагавшій сложную семью. Опрокинутые горшки, уроненныя кочерги и прочая дрянь ничего не значили сами по себе но, какъ орудія подкапыванія и мести, они служили превосходно. Уронитъ и разобьетъ Авдотья глиняный черепокъ — и Алена дойметъ этимъ черепкомъ свою противницу такъ, что осколки его глубоко врезываются въ тело той и остаются памятными ей на всю жизнь. Та и другая взаимно наблюдали за собой, выслеживая каждая свой шагъ. Сунетъ потихоньку Алена своей девочке кусокъ — Авдотья запомнитъ это и хоть заднимъ числомъ, но отравитъ съеденную пищу. Каждая изъ бабъ колотила своихъ ребятъ такъ, какъ только «лупятъ» въ деревняхъ, где то и дело раздается отчаянный ревъ отшлепанныхъ человечковъ. Но стоило только Алене щипнуть сынишку Авдотьи, какъ эта последняя поднимала въ избе целый содомъ.

Мелочи, дрянь, домашній соръ служили горючимъ матеріаломъ, разжигая враждебныя чувства женской половины избы. Братья отъ времени до времени вмешивались въ распрю, стараясь потушить ее, но делали это такъ, что только увеличивали сумятицу взаимныхъ отношеній. На самомъ деле они сами были причиной вражды и разногласія; если бабы раздували ненависть, то потому, что въ ихъ рукахъ всегда оказывается больше горючаго матеріала — сору. Если бы Иванъ и Петръ сами действовали во всемъ согласно, то ихъ бабы никогда не решились бы употреблять соръ, но оба брата решительно во всемъ расходились.

Иванъ былъ старшимъ, Петръ ему долженъ былъ подчиняться. Иванъ былъ большакъ, заправитель всей хозяйственной машины; однако, соседи выражали очень часто недоуменіе, почему главенствуетъ Иванъ, а не Петръ, отличавшійся, по мненію всехъ, большими правами на главенство; у него каждая щепа шла въ дело, находя подъ его руками целесообразное место. Но такъ распорядился передъ смертью ихъ родитель. Отсюда и произошла вся безалаберщина. Петръ сначала послушался родительскаго слова, покорился Ивану, но мало-по-малу пришелъ къ заключенію, что Иванъ — баба, худой хозяинъ, разгильдяй, котораго не стоитъ слушать. Вышли наружу мелочи, дрянь, соръ, которые все пошли въ дело разъединенія двухъ хозяйствъ. Петръ, какъ и бабы, принялся въ каждый мигъ следить за Иваномъ, который вечно чувствовалъ на своей спине подозрительный взглядъ брата, не понимая, за что онъ серчаетъ. Самъ онъ не способенъ былъ выглядывать, наблюдать; онъ никогда не подозревалъ въ брате черныхъ мыслей, просто потому, что, судя по себе не могъ ихъ допустить. Онъ думалъ: «Чай, мы братья, родительская-то кровь у насъ вопче». Ссориться онъ также не любилъ, но, темъ не менее, былъ ежедневно оскорбляемъ «родительскою кровью». Онъ спрашивалъ: какая причинае И не было ответа. Ему иногда казалось, что, должно быть, онъ дурно поступаетъ, и давалъ себе слово поступать по настоящему, какъ следуетъ, чтобы не испытывать на себе этого взгляда, который проникалъ въ его душу, возмущая его совестливость.

— Чтой это ты, Петруха, глядишье… На мне ничего не написано. Ежели на что серчаешь, такъ ты, братъ, выложи все наружу, чтобы безъ подковырокъ было…