Философская эволюция Ж.-П. Сартра

Киссель Михаил Антонович

В монографии рассматриваются основные этапы творческого пути Ж.-П. Сартра, философа, писателя, публициста, литературного критика. В настоящее время Сартр стал одним из главных идеологов «новых левых» — экстремистского течения, противопоставляющего себя мировому коммунистическому движению и смыкающегося с маоизмом. «Неомарксизм» Сартра, служащий одним из главных теоретических источников современного философского ревизионизма, делает особенно актуальной критику его воззрений, проникнутых духом анархизма и нигилистического отрицания классического культурного наследия.

Книга рассчитана на широкий круг читателей, интересующихся проблемами идеологической борьбы.

Предисловие

Бунин однажды сказал: «Не все ли равно, про кого говорить? Заслуживает того каждый из живших на земле». И дело не только в том, что каждый человек по-своему интересен, а в том, что каждый человек — это целый мир, «схваченный», отраженный, запечатленный и пережитый. Но нужно уметь это показать, и такое умение — мерило таланта всякого художника, а особенно же писателя, почему и называл М. Горький литературу «человековедением».

На абстрактном языке философии это называется «диалектикой общего и единичного, отдельного». В замечательной работе В. И. Ленина «К вопросу о диалектике» мы находим предельно обобщенную формулу связи отдельного существования с универсальным целым: «…отдельное не существует иначе как в той связи, которая ведет к общему… Всякое отдельное неполно входит в общее и т. д. и т. д. Всякое отдельное тысячами переходов связано с другого рода отдельными (вещами, явлениями, процессами)»

[1]

.

Итак, в человеке отражается целый мир, но всегда сквозь призму его индивидуальности, стало быть, с определенной — поневоле ограниченной — точки зрения, в которой истина смешана с заблуждением, объективное описание с «субъективной слепотой» (В. И. Ленин) и личными пристрастиями. Поэтому стремящееся к объективной истине научное познание не может ограничиться простой фиксацией отражения мира во внутреннем мире человека, а ищет и находит критерии, позволяющие выделить приблизительно верное и адекватное из всей совокупности человеческих мнений, суждений и идей.

В области социального познания выяснение истины особенно затруднено, и не только сложностью предмета, но и обилием некритически усвоенных предпосылок, незаметно входящих в самый процесс размышления и искажающих его результаты. Препятствием становится сама вовлеченность субъекта познания в социальный процесс, который он изучает. Можно было бы думать — и так действительно думал знаменитый итальянский мыслитель первой половины XVIII века Дж. Вико, — что исторический мир как создание самого человека гораздо легче поддается изучению, чем независимая от человеческого сознания физическая реальность. И однако же история науки свидетельствует об обратном: в то время как естествознание, и прежде всего математическая физика, уже добилось весьма значительных результатов, социальное мышление еще топталось на месте, безуспешно выдвигая проекты «социальной физики».

Открытие Марксом и Энгельсом материалистического понимания истории позволило подвергнуть научному исследованию стихийно складывающийся процесс общественного сознания и выработать критерии, руководствуясь которыми можно отличить истинное отражение объективной реальности от идеологических иллюзий. Эти иллюзии состояли, главным образом, в непроверенном и неоправданном убеждении, будто общественное бытие — непосредственный процесс социальной жизни — складывается в зависимости от тех представлений, которые люди имеют о самих себе и своих отношениях друг с другом. Эта ложная предпосылка казалась интуитивно очевидной: ведь история — арена действия людей, обладающих сознанием и волей и, следовательно, способных осуществлять поставленные ими перед собой цели.

Глава первая. Метафизическая прелюдия: трактат о судьбе человека

Книги, которая называлась бы «Трактат о судьбе человека», нет в списке произведений Сартра, но если расшифровать смысл его фундаментальной работы «Бытие и Ничто», слывущей «библией современного экзистенциализма», и перевести полученный результат с технического философского жаргона на общепонятный язык, то другого столь же удачного обозначения, пожалуй, не найдешь. К теме человеческой судьбы сходятся все нити философских произведений Сартра 30-х годов, и эта же тема стоит на переднем плане в его философском романе «Тошнота». В начале своего пути Сартр целиком еще во власти пафоса теоретического понимания человека и мира, и средством такого понимания он избирает литературу.

Много лет спустя в интервью парижской газете «Монд» он сам рассказал о тех чувствах, которые побудили его избрать деятельность писателя: «…раньше… я смотрел изнутри. Я безмятежно думал, что создан для того, чтобы писать. Из потребности оправдать свое существование я возвел литературу в абсолют»

[9]

. В автобиографической повести «Слова» Сартр нарисовал выразительную картину существования «маленького принца», окруженного обожанием стареющего деда и кроткой матери, подавленной властностью своих родителей, рано пристрастившегося к чтению и жившего выдуманной жизнью в воображаемом мире. «Платоник в силу обстоятельств, я шел от знания к предмету: идея казалась мне материальней самой вещи, потому что первой давалась мне в руки и давалась как сама вещь. Мир впервые открылся мне через книги… Вот откуда взялся во мне тот идеализм, на борьбу с которым я ухлопал три десятилетия… Я обрел свою религию: книга стала мне казаться важнее всего на свете… я… вдыхал разреженный воздух изящной словесности, вселенная уступами располагалась у моих ног, и каждый предмет униженно молил меня об имени — дать ему имя значило одновременно и создать его, и овладеть им. Не впади я в это капитальное заблуждение, я бы в жизни не стал писателем»

[10]

.

Писательство, понятое как предназначение, таило в себе жажду спасения, переряженную религию: «Идея святости, позаимствованная у католицизма, была вложена в изящную словесность, я не сумел стать верующим, поэтому увидел эрзац христианина в литераторе; …я думал, что отдаюсь литературе, а на самом деле принял постриг… Я предался церкви. Воинствующий ее адепт, я искал спасения в творчестве; мистик, я пытался вторгнуться в молчание бытия раздражающим шорохом, и, главное, я подставлял имена на место вещей: это и значит веровать. Мой взор помрачился. Пока длилось затмение, я считал, что выпутался»

Эта ретроспективная самокритика в самом деле дает ключ к пониманию очень многого в книгах Сартра: «беспощадный» атеист и «грубый реалист», не гнушающийся самыми рискованными деталями и откровенными описаниями, оборачивается глубоко религиозной натурой, фанатически верующей в чудодейственную силу пера и правоту идеалистического взгляда на мир, обосновывающего эту веру теоретически. Но в том-то и дело, что выбор был сделан заранее, до всякого обоснования, и потому Сартр столько сил (и страниц) потратил, чтобы доказать всему миру, и прежде всего — себе самому, что сделал он этот выбор свободно и сознательно. Как возможна свобода при условии предопределения или предопределение несмотря на свободу — в тисках этого вопроса неизменно бьется философская мысль Сартра. Итак, «вначале было слово»…

Философия и беллетристика

Неразрывность философско-литературного творчества Сартра есть факт, который требует объяснения. Для того чтобы переход от философских абстракций к образам художественной литературы был так естествен и органичен, нужна, очевидно, какая-то внутренняя связь между этими родами деятельности. Ведь ничего по сути дела не дает простая ссылка на то, что некий человек обладает талантом и философа, и литератора. По-видимому, в таких случаях и философия, и литература приобретают специфическую окраску, какие-то особенности, в которых и следует искать нужное нам объяснение. В интересующем нас случае объяснить искомую связь не так уж трудно, если учитывать характер феноменологической философии, адептом которой объявил себя Сартр на первых порах своей литературной деятельности.

Исходное значение термина «феноменология» дает простой его перевод: феноменология есть «учение о явлениях». Согласно Гуссерлю (родоначальнику этого типа философствования), философское познание исчерпывает себя описанием «явлений». Но что означает само слово «явление»? Вопрос этот не так прост, как может показаться: значение слова «явление» неоднозначно. Под явлением мы часто понимаем определенные события в окружающем мире, например атмосферные явления, электромагнитные явления. Тут мыслятся совершенно объективные ряды событий, которые никак не соотносятся с человеком — субъектом познания.

Но у этого слова есть и другое значение (Гуссерль считает его изначальным и основным; оставим это утверждение на его совести, тем более что для наших целей это не так уж важно): явление есть процесс самообнаружения — то, что «выявляет себя». В этом смысле мы истолковываем, например, название картины А. Иванова «Явление Христа народу». Впоследствии во введении к трактату «Бытие и Ничто» Сартр дал сжатую характеристику особенностей феноменологического подхода к исследованию реальности. В феноменологии, пишет он, «реальность вещи» заменяется «объективностью феномена», а это означает, что «явление не относится к бытию, как кантовский феномен относится к ноумену (к вещи, как она существует сама по себе, независимо от сознания. — М. К.)… Явление не может быть тонкой пленкой, которая отделяет бытие субъекта от абсолютного бытия»

Таким образом, с точки зрения феноменологии, реальность и есть явление, «за» которым ничего не скрывается и вообще ничего нет. Эту позицию Сартр именует «монизмом феноменов», позволяющим преодолеть целую серию «дуализмов» и покончить с бесплодной борьбой абстрактных противоположностей, которая наполнила собой всю историю философии. Это прежде всего касается противоположности внешнего и внутреннего, ибо явление само себя раскрывает до конца и в нем не остается ничего потаенного. Приходит конец и дуализму бытия и видимости, или, как говорил в свое время Ницше, иллюзии «мира за сценой». Явление получает статус реальности и перестает быть «покрывалом обмана», скрывающим истинную природу бытия. Вместе с тем ликвидируется и противоположность возможности и действительности, так как все, что является, становится действительным, наличным, хотя бы в фантазии.

В свете феноменологической перспективы теряет смысл и противопоставление явления сущности. «Явление обнаруживает сущность, оно есть эта сущность. Сущность сущего… есть принцип серии (явлений, — М. К.). Но сущность как принцип серии есть определенное сцепление явлений, т. е. она сама — явление. Это объясняет, как возможна интуиция сущности»

Жалкий жребий наш

Да, пожалуй, в этих или подобных им словах можно выразить общий смысл только что названной нами книги. Ведь в ней буквально сказано, и сказано почти в самом конце, в заключение долгих и часто темных рассуждений, не всегда проясняющихся и после пространных описаний немалого числа житейских ситуаций: «человек есть бесплодная страсть». Мысль сама по себе далеко не новая, меланхолические излияния на эту тему известны со времен появления первых памятников письменной литературы. Неодинаковы, однако, способы обоснования столь неутешительного вывода. Сартр пришел к нему извилистым путем большой учености, доставшейся по наследству от философской традиции. В его трактате слились в единое русло три направления мысли: феноменологическая философия Гуссерля, «экзистенциальная аналитика» (учение об основных определениях человеческого существования исключительно как проявления «феномена бытия») Хайдеггера и идеалистическая диалектика Гегеля. Слились, но только для того, чтобы с большей, чем у Хайдеггера, основательностью возвестить правоту «философии существования» — «экзистенциального» подхода к пониманию человека. Вот это упование автора трактата и стоит со всевозможной строгостью проверить, ибо здесь речь уже заходит об основном символе веры писателя, который и определяет направление его творчества.

Непосредственно на переднем плане книги Сартра не проблема человека, а проблема бытия, но нужно знать особенность феноменологической философии, чтобы не смущаться этим обстоятельством: феноменологическое учение о бытии имеет своим средоточием сущность, или природу, человека. В свою очередь, с феноменологической точки зрения, доступ к анализу бытия открывается только посредством человека, ибо предмет такого анализа — не структура бытия, а его смысл, человек же — единственное в мире существо, которое задается вопросом о смысле бытия. Этот ход мыслей и предваряет замысел «Бытия и Ничто», носящего подзаголовок «Очерк феноменологической онтологии». «Феноменологическая онтология» в переводе на общедоступный язык означает «проясняющее учение о бытии». «Прояснить» означает «установить смысл», для учеников же Гуссерля «установить смысл» равнозначно «проникнуть в окончательный изначальный смысл» явления, т. е. в данном случае — бытия. В этих поисках «окончательности», последнего предела понимания сказывается извечное заблуждение идеалистической философии, ее «идеологическая иллюзия», по выражению Маркса. Ведь понимание бытия составляет необходимый компонент мировоззрения, которое всегда обусловлено социально-исторически и, следовательно, меняется от одной эпохи к другой. Поэтому напрасно искать «изначального смысла», ибо то, что порой выдается за изначальное и окончательное, на самом деле представляет собой эфемерный (в масштабе всемирной истории) взгляд определенного субъекта со всеми его социально-классовыми и личностными особенностями и пристрастиями.

С этой меркой и надо, по нашему мнению, подходить к сартровокому учению о бытии, которое дает не столько картину бытия самого по себе (на что оно претендует), сколько автопортрет некоего социального типа с присущим ему мироощущением. Что это за социальный тип и каково его мироощущение, станет ясно по мере того, как мы углубимся в суть дела и уясним узловые пункты рассматриваемого учения.

Книга Сартра «Бытие и Ничто» построена на гегелевский манер по принципу восхождения от абстрактного к конкретному: вначале предмет исследования — бытие — расчленяется на элементы, которые не существуют в действительности отдельно друг от друга, но могут быть рассмотрены по отдельности для удобства анализа. Эти абстрактные составляющие — бытие само по себе, сознание и самосознание и, наконец, сознание другого сознания, т. е. другого субъекта, присутствие которого оказывает самое разнообразное воздействие на мое «я». Следует помнить, что в соответствии с общей природой гуссерлианского метода каждый из перечисленных элементов бытия рассматривается исключительно сквозь призму сознания, так что предварительное расчленение бытия, по Сартру, можно выразить и несколько иначе. Сначала описывается сознание, направленное вовне, соприкасающееся с внешним бытием, затем предметом становится сознание, обращенное на самое себя, а в довершение всего в орбиту исследования попадает то же самое сознание, но уже в другом качестве: не как центр самодеятельности и неограниченной свободной инициативы по отношению ко всему остальному, что есть в мире, но как объект приложения чужой посторонней силы другого субъекта с теми же самыми претензиями на абсолютную самодеятельность и неограниченную свободу.

Своеобразие этой последней ситуации в том, что здесь сознание ощущает себя не с внутренней, а, так сказать, с внешней точки зрения, смотрит на себя как бы «со стороны» — глазами другого человека и, следовательно, само словно затвердевает, превращается во внешнее бытие, в то же самое время сознавая, что с ним происходит, т. е. оставаясь сознанием. Оказывается, бытие нельзя напрочь отделить от сознания и даже более того — сознание не существует рядом с бытием на равных правах. Не в пример открытому идеалисту Гуссерлю, для которого сознание осталось последней и высшей инстанцией, т. е. абсолютным бытием, Сартр решительно склоняет чашу весов в сторону бытия, и притом До такой степени, что сознание у него из «всего», каким оно было по представлению приверженцев идеалистической традиции, становится в буквальном смысле слова «ничем».

Жизнь в абсурде и соблазн чистого эстетизма

Теперь мы ясно представляем, какова, по мнению Сартра, «природа человека»

[35]

и что за препятствия возникают на трудном его пути к самому себе — к подлинному бытию «в истине». Перейдем снова на другой уровень анализа: от абстрактнейшей философии к художественному воплощению идеи. Это движение от абстрактного к конкретному и наоборот неизбежно при исследовании философско-литературного творчества Сартра, так как у него философия объясняет литературу, а литература — философию, и оба эти компонента равно необходимы для понимания всей его интеллектуальной «продукции» в целом.

Нам надлежит углубиться в абсурдный мир романа «Тошнота», в котором задыхается Антуан Рокантен — первый из вереницы излюбленных литературных персонажей Сартра. Рокантен — первый не только хронологически, но и, так сказать, логически, ибо он начинает тот путь исканий, который завершает Гец в пьесе «Дьявол и Господь Бог», появившейся спустя четырнадцать лет после романа. На этом отрезке (так нам представляется) довольно отчетливо можно проследить духовное возмужание сартровского героя, его постепенное приобщение к миру, который поначалу вызывал у него лишь отвращение, и к активному действию в нем. Но прежде чем это случилось и Рокантен стал Гецем, много событий должно было произойти: промчалась опустошительная буря мировой войны и героическая эпопея Сопротивления, и в разоренной Европе с новой силой разгорелась схватка демократически-социалистического движения с империализмом.

Мы застаем Рокантена на положении вольного художника в захолустном городишке с многозначительным названием «Бувилль» («Грязь-город»). Герой романа собирает материалы для биографии маркиза Роллебона, некоего исторического деятеля давно прошедших времен. Рокантен — человек созерцательного склада, к тому же «пишущий», и, естественно, живет своим «внутренним миром», среди книг, мыслей и слов. Но, странное дело, необычное чувство в нем возникает, растет и наконец разрешается в ту кульминацию, о которой мы уже писали: Рокантен внезапно открывает «само существование» вещей, обычно скрытое под оболочкой привычных обозначений и стереотипов чувственного восприятия. Его томит, как несколько позже скажет сам Сартр в очерке «Что такое литература?», «несводимость человека к миру мышления». И не только человека: любая вещь остается чуждой мысли и живет своим собственным таинственным и даже зловещим бытием. Вот он в трамвае уставился на сиденье и прошептал: «Это сиденье… Но слово остается на моих губах: оно отказывается слететь и присоединиться к вещи».

Рокантен как бы пробуждается от догматического сна, повторяя в своей индивидуальной биографии всемирно-исторический момент рождения скептицизма в европейской философии нового времени, момент Монтеня и Юма. Но только его скептицизм не интеллектуального порядка, а экзистенциального: он переживает всем своим существом, всей кожей и нервами чудовищную абсурдность существования, его «бунт» против окультуривания, оформления действительности в мыслях и словах.

Раз открыв этот «безумный, безумный мир», Рокантен уже не может нигде и ни в чем найти точку опоры: все поплыло перед его эмоционально преображенным взором, все потеряло привычные очертания и обнаружило новое измерение, не поддающееся освоению и усмирению обычными человеческими средствами. Он обращается к самому себе и не находит, как мы можем сами догадаться, «себя»: нет ничего похожего на «дух», или, как говорил Гегель, «самость»: только текучие мимолетные впечатления, а «мысли» как таковой и вовсе не найти, а есть только телесные ощущения да слова, которые тоже мгновенно возникают и так же быстро исчезают. Да и он сам себе становится противен: он ощущает себя как «бесстыдную плоть», наполненную лимфой, или «тепловатым молоком».