Virago

Копылова Полина

День первый,

в который по крайней мере два соотечественника моны Алессандрины невзначай отмечают для себя двойственность ее природы.

– Вот вам и Кастилия, мона Алессандрина, – сказал капитан. Поименованная моной Алессандриной подтянула к горлу меховые края очень широкого, очень теплого плаща, и скривила самый уголок рта. По этой ухмылке нельзя было понять, как показалась ей Кастилия, но капитану не это было важно. Важно ему было хоть что-то сказать молодой и знатной даме, вышедшей поутру на палубу его галеры – иначе он уронил бы себя в собственных глазах.

Шел первый рассветный час. По зимнему времени вокруг было серо и сыро. Туман сползал по низким берегам к воде. Беленые известью ограды нечастых подворий тонули в дыму, и воздух изрядно горчил.

– К полудню прибудем, – сказал капитан, полагая, что исчерпал себя, как собеседника, полностью.

Мона Алессандрина на продолжении беседы как будто и не настаивала. Она даже отступила на полшага от капитана, давая тому понять, что он волен хоть вовсе уйти, повернувшись к ней широкой спиной.

Капитан не уходил. В его командах сейчас не было никакой нужды, с рулем справлялся помощник. Так что он остался возле моны Алессандрины и уставился на серую струистую гладь, казавшуюся наклоненной в сторону уже далекого моря, так что чернобокая галера словно бы взбиралась по реке, ровно выгребая рядами весел – по два с каждого борта. В промежутках меж всплесками слышно было, как над туго свернутым парусом и «вороньим гнездом» лениво хлопает отсыревший флаг со львами св. Марка.

День второй,

в который мона Алессандрина представлена донне Элизабете Морелла д'Агилар, и та удостаивает ее обращением «донна».

Мраморные мостовые с водостоками и плывущие слева и справа портики были бы куда более к лицу сиятельному послу венецейскому, чем разбитая мавританская вымостка и пестрые навесы над лавками и тавернами – думала мона Алессандрина, глядя на город, наполовину скрытый гордым длинноносым профилем мессера Федерико. К лицу ему было бы приветствовать встречного патриция кивком и поднятием руки, и морщиться, минуя плебейское сборище. К лицу ему было бы направляться сейчас на соревнования колесниц или гладиаторские бои в Колизеум, высокий, огромный, круглый, как основа для Вавилонской башни… А ведь в этом городе должен бы сохраниться Колизеум, когда-то город был римским, как и многие города… Не потому ли она видит сквозь тесноту и толкотню белые мостовые, белые портики и синие, как эмаль, небеса, в которых кружат орлы? Она посмотрела вверх – нет, орлы не кружили. Да и неба не видать было из-за навесов и почти сходящихся крыш.

Сиятельный посол следовал к обедне в больших конных носилках, и для этого пришлось выбрать самые широкие улицы.

Они опоздали и свои два почетных места заняли последними, чем мессер Федерико был недоволен.

Справа и слева приподымались со своих мест и слегка кланялись разодетые в бархат вельможи. За высокими спинками скамей совсем не было видно темных обширных нефов, полных народа, а впереди – близко – сиял алтарь, где спешили с последними приготовлениями служки, и собор казался меньше, чем был на самом деле… Белоствольный лес витых колонн поддерживал своды, тонувшие в желтоватой мгле. Тонкий глянцевитый орнамент оплетал сплошной вязью полукупол над алтарем. Алессандрина вглядывалась в орнамент, по извечной людской привычке вычленяя из многих линий знакомые очертания – какой-нибудь пальчатый фиговый лист, или фигурку зверя. Очень скоро у нее заболели и набрякли слезами глаза, а орнамент заколебался и зарябил. Она отвернулась.

Настроения молиться не было – не шел из головы чудной сон про торнадо. Да она и не молилась, как люди молятся, полагая, что с Богом можно говорить только мысленно, да и то не во всякое время. Однако она весьма непринужденно и сосредоточенно проделала в течение часа с лишком, пока длилась месса, все то, чего ждут от набожной прихожанки, краем уха слушая, как бормочет молитвы мессер Федерико. Дома, стоя в церкви мессу, можно было заодно узнать все городские тайны. Здесь отвсюду текла слитная молитвенная латынь, любое постороннее слово резануло бы слух, как тихо его не прошепчешь, любое лишнее движение головы, кроме земного поклона, было бы замечено. А стоило поднять голову, как проклятый орнамент всеми своими острыми углами впивался в зрачки.