Исчезновение

Кормер Роберт

Введите сюда краткую аннотацию

Роберт Кормер

Исчезновение

Пол. 

  На первый взгляд, эта фотография мало отличалась от любой другой в каком-нибудь семейном альбоме того времени: буроватый оттенок и мягкий тон, формальные позы, мужчины в парадных воскресных костюмах и женщины в строгих чепчиках, в длинных юбках и вязаных блузках. Это был групповой портрет семьи моего отца, снятый перед Первой Мировой Войной на парадных ступенях фасада дома в Квебеке, построенного на берегу реки Ришелье.

  Вся наша семья переехала в Новую Англию вскоре после того, как был сделан этот снимок, мой отец и дедушки и бабушки, все пять моих дядь и четыре тёти, среди них тётя Розана, которую я буду любить до конца своих дней.

  Я заметил эту фотографию, когда мне было восемь или девять лет отроду, и я немедленно поделился об этом с моим кузеном Джулем, которого посвящал во все свои тайны. В конечном счете, мне стало известно, что тайна фотографии на самом деле была не тайной, хотя это вызвало различные суждения не как о тайне вообще, а лишь о фокусе механизма фотоаппарата или об итоге ребяческой проделки. Те, кто считал это тайной, говорил об этом в приглушенных тонах, с поднятыми бровями, будто бы даже простое упоминание о фотографии может принести ужасные последствия. Мой дедушка отказывался говорить о фотографии вообще и вёл себя так, словно такое явление не существовало, хотя и занимало почётное место в большом семейном альбоме, лежащем в ящике стола из красного дерева в комнате у него дома.

  И это всё сильно удивляло моего отца: «У каждой семьи есть какая-нибудь тайна», - говорил он. - «У одних по комнатам ходят привидения, а у нас есть эта фотография».

  Тайна?

Сьюзен 

  Я хочу представиться.

  Меня зовут Сьюзен Роджет. Я сижу за пишущей машинкой на девятом этаже в квартире Мередит Мартин на Питер-Копер-Виллидж, город и штат Нью-Йорк. Выглянув из окна, я вижу Вест Ривер[Западная Река], где в бурлящих водах маленький буксир толкает огромный танкер. Ясный июльский день, и если быть точнее, то сегодня суббота, 9 июля. И если меня что-нибудь сейчас волнует, то лишь последние слова в рукописи, которую я только что прочитала, наверное, уже в десятый раз:

Пол. 

  Я сижу и пишу теперь уже во Френчтауне. Поздняя весна 1963 года, когда я арендую трехкомнатную квартиру на Механик-Стрит, на последнем этаже трехэтажного дома напротив церкви Святого Джуда. Квартира, которую я снял, максимально подходит для моих нужд: здесь есть кухня, где можно готовить несложную пищу или просто что-нибудь разогреть на старой газовой плите в кастрюле, которую помню с детства еще на кухне у моей матери, спальня, где я судорожно сплю короткие ночные часы, и гостиная, где я пишу около огромного витража, на котором изображен Святой Джуд. Снаружи видны только странные фигуры, напоминающие гигантский портрет, написанный крупными мазками.

  На входе в дом есть небольшое крыльцо, где иногда я могу сесть вечером, думая об окружающем меня Френчтауне. Все тот же дом, все та же церковь и все тот же Френчтаун, хотя в нем почти не осталось французов, когда-то основавших этот район. Первое поколение французских канадцев, давших имя этому району, или умерли, или доживают свои дни в закрытых жилищных проектах с ужасными названиями, такими как «Парк Заката» или «Последний Горизонт». Дети большинства из них оставили Френчтаун, хотя некоторые продолжают жить в Монументе в домах, построенных во время строительного бума в послевоенные годы. Когда многие канаки уехали из Френчтауна, то сюда приехали другие нации и народности. Сначала это были чернокожие, которые роились на улицах как муравьи, заметно ускорив темп жизни, принеся с собой джаз и блюз из гетто Бостона, Нью-Йорка и Чикаго. Затем прибыли пуэрториканцы и перемешались с чернокожими, не особо с ними ладя. Обе группы населения, наконец, приспособились друг к другу, нелегко примирившись. Теперь пуэрториканцы превосходят численностью чернокожих и канадцев вместе взятых, и наполняют воздух пряными запахами, от резкого аромата целлулоида осталась лишь тусклая память.

  Не слышны больше фабричные гудки, взрывающие воздух Френчтауна. Старая пуговичная фабрика прекратила свое существование несколько лет тому назад. На ее месте было построено социальное жилье для малоимущего населения. Швейная фабрика закрылась еще сразу после войны. Ее окна были забиты досками. Ворота заржавели. Кирпичные стены стали выглядеть как старая облезлая кожа, в то время когда все обсуждали будущее программы развития города, так и не пошедшей в ход. Гребеночная фабрика теперь называется по-другому – «Монумент-Пласт», и теперь она является частью конгломерата с главным офисом в штате Нью-Йорк. На ней выпускаются всякие игрушки, расчески, цветочные горшки, скамеечки для ног, коробки, футляры и пластиковые детали для автомобилей. Она работает двадцать четыре часа в сутки. Мой брат Арманд возглавляет рабочий комитет, следящий за правами трудящихся и техникой безопасности. Этот комитет возник еще в годы Депрессии. Он живет все так же во Френчтауне, в доме, построенном в стиле ранчо, с плавательным бассейном на заднем дворе, на одной из новых улиц, созданных на месте старых муниципальных строений. Он женился на очаровательной Шейле Орсини, работающей секретаршей в одном из офисов фабрики. У них трое сыновей: Кевин, которому уже тринадцать, Денис – ему одиннадцать, и Майкл – девять, а также дочь Дебби, ей всего шесть.

  Арманд заботится об отце, при этом они постоянно спорят.

  Отец с неодобрением отзывается о современной пластмассе:

  Оззи. 

  Монахини приняли его, выкормили, уберегли от холода и болезней, они залечивали его раны, проявляя нежность, любовь и заботу. Храни Господь монахинь, хотя сам женский монастырь он ненавидел. Он также ненавидел весь тот мир, что был за его пределами. Он также ненавидел себя, в особенности то, что он сам никак не мог в себе изменить - головные боли, плаксивость и сопли, без конца текущие из его носа. С тех пор, как Па, который на самом деле не был его Па, бил его кулаком по носу так, что он мог пролететь кубарем через всю комнату. А затем, увидев, как пошла кровь и как смяты все кости носа и хрящи, Па бил его снова и снова в то же самое место. С тех пор нос Оззи тек без конца, а в голове над его глазами начинались адские боли, сползающие по его скулам.

  - Хватит дрожать, - командовал ему Па, который не был его Па, а так – фальшивкой, липовым «папа-заменителем», и затем он бил его снова. – Хватит плакать…

  Когда он был еще маленьким, то он плакал, когда старый «папа-заменитель» бил его, а затем ругал его за плач, обзывал последними словами и снова бил Оззи, крича на него: «Хватит плакать, долбаный выродок…» Оззи пробовал объяснить, что он плачет, потому что его бьют, но это никак не могло остановить избиение. Ничто не могло. Избиения были бесконечны – изо дня в день. Наконец, ему стоило неимоверных усилий, чтобы научиться не плакать. Или внутри него что-то высохло – там, где появлялись слезы? Он не смог справиться с насморком, но, Христос, он больше не плакал. И это - то, чего он смог добиться. Он больше не плакал, что бы не случилось.

  Из-за матери он начал жить у монахинь. Бедная Ма – как он ее любил. Он не мог забыть ее запах, коим был запах бутылок, а если точнее, то их содержимого, с чем он познакомился позже – с тем, что пьют. Стоя за дверью в недосягаемости для глаз, она большими глотками заглатывала то, что было внутри, и думала, что никто этого не видит. Прошло немало времени, чтобы стало ясно, для чего она скрывалась за дверью, пока, наконец, в кладовке не скопилось огромное количество бутылок. Она пила с такой жадностью, будто это была еда, а она очень голодна. И когда старый «папа-заменитель» пришел домой, то он начал избивать ее за то, что она пила, а затем стал швырять бутылки в стены и потолок, разбивая в дребезги их, а также и в нее.

  Ночами Оззи пытался закрывать уши, чтобы не слышать происходящее в их спальне. Это был странный шум пружин матраца, но еще громче был плач его матери, ее стенание, а затем ее приглушенные крики и ворчание старика, напоминавшее рев дикого животного. Оззи не переносил этих звуков, он затыкал уши и тихо рыдал в подушку и одеяло.

Сьюзан. 

  Конечно же, вымысел.

  Таким был приговор Мередит уже в конце моего манхэттенского лета. Слово, фактически, ставшее своего рода линией жизни, соломинкой, за которую хватаешься, если тонешь.

  - Нужно быть слегка сумасшедшей, чтобы выжить в литературном бизнесе как агенту, - сказала Мередит. – Но это «Исчезновение» пробрало меня до костей…

  И я согласилась.

  Черт. Я снова должна соглашаться.