Легенда об Уленшпигеле

Костер Шарль де

Знаменитая книга Шарля де Костера «Легенда об Уленшпигеле», увидевшая свет в декабре 1867 года, не только прославила бельгийскую литературу, но и стала выдающимся явлением всей мировой литературы, в контексте которой это произведение стоит рядом с такими великими книгами, как «Дон Кихот» Сервантеса и «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле. Роман Шарля де Костера, повествующий о приключениях Тиля Уленшпигеля и его друга толстяка и обжоры Ламме Гудзака, пропитана духом свободолюбия. Тиль Уленшпигель, шутник и остроумный насмешник, от которого достается высокомерным дворянам, и монахам, и королям, становится борцом, храбрым гезом, воплощающим в себе национальный дух Фландрии. Тиль - народный герой, никогда не умирающий и не стареющий. Он многолик: то он солдат или крестьянин, то живописец в ландграфском дворце, то шут при дворе короля, но везде он остается бунтарем, борцом за счастье своего народа.

Шарль де Костер и Тиль Уленшпигель

Шарль де Костер (Charles de Coster, 1827—1879) родился в Мюнхене в семье управляющего делами епископа 20 августа 1827 года. Отец его был фламандцем, мать – валлонкой. Вскоре родители вернулись в Брюссель. Учился он в духовном коллеже, служил в банке шесть лет – после смерти отца не было средств к существованию. В 1850 году поступает в университет, но более всего увлекает де Костера литература. В 1847 году де Костер – один из организаторов группы «Весельчаки» в среде брюссельской литературной молодежи, которая ищет пути для национального искусства. Ищет путь в искусство и Шарль де Костер. Ему уже тогда свойственна была готовность служить искусству. «Прекрасно, когда человек горд и свободен, даже если он остается бедным», – писал де Костер, предрекая собственную участь. Эта решимость служить искусству, не боясь невзгод, бедности, – величайшее достоинство де Костера, предпосылка развития художника-демократа.

«Дерзайте, будьте революционерами!» – этот призыв де Костера, это его кредо звучало в условиях Бельгии смело, дерзко, выделяя писателя из ряда тогдашних бельгийских писателей, над которыми тяготели осторожность, неуверенность и консерватизм. Оно было условием выхода писателя к дерзкой, революционной «Легенде об Уленшпигеле...», самому значительному произведению бельгийской литературы 1830—1867 годов.

В де Костере не только должен был созреть художник, как в каждом большом писателе любой страны, – зрелость де Костера означала бы созревание литературы Бельгии, робкой, ищущей в те годы, когда ей решился служить молодой Шарль де Костер, тогда еще казавшийся одним из многих. Видимо, не случайно затянулись годы становления, годы поисков – де Костеру надо было подняться над тем посредственным литературным уровнем, который для Бельгии представлялся нормой и неизбежностью. Де Костер был органически связан с литературным движением в Бельгии 40—60-х годов, он был членом тогдашних литературных кружков, активным сотрудником прессы, – и поднялся он к «Легенде об Уленшпигеле...», двигаясь в характерном для тогдашней бельгийской литературы направлении, с характерными для нее поисками и неудачами. Де Костера, его силу и его противоречивость, неровность невозможно понять, если забыть о бельгийской литературе того времени, ее уровне, ее возможностях – и о смелой, боевой, готовой к риску, к испытаниям позиции де Костера.

Первые стихи и прозаические опыты де Костера были прочитаны на собраниях «Весельчаков». В 1850 году в журнале «Бельгийское обозрение» первая публикация писателя – новелла «Мохаммед». Де Костер печатает стихи, пьесы, рассказы, статьи.

Де Костер присматривался тогда к авторитетам, писал то о своей любви к Шиллеру и «мечтательной» немецкой литературе, то к Мольеру, то к Ж. Санд, то к Гюго. Преимущественно симпатии де Костера относились к романтизму Германии и Франции – начинающему писателю бельгийская литература не могла тогда предоставить увлекательных образцов. Под влиянием романтиков был и демократизм раннего де Костера, его свободолюбие.

Легенда oб Уленшпигеле и Ламме Гудзаке, об их доблестных, забавных и достославных деяниях во Фландрии и других краях

Предисловие совы

Уважаемые художники, глубокоуважаемые издатели, уважаемый поэт! Я принуждена сделать несколько замечаний по поводу вашего первого издания. Как? Во всей этой толстой книге, в этом слоне, которого вы в количестве восемнадцати человек

[1]

пытались направить на путь славы, не нашлось хотя бы крошечного местечка для птицы Минервы

[2]

, для мудрой, для благоразумной совы? В Германии и в вашей же любимой Фландрии я постоянно путешествую на плече Уленшпигеля, который, кстати сказать, и прозван так потому, что имя его означает сову и зеркало, мудрое и забавное,

uyl еп spiegel.

Жители Дамме

[3]

, где, как говорят, он родился, произносят

Ulenspiegel –

тут действуют правило стяжения гласных и привычка произносить

иу

как

и.

Это их дело.

Вы придумали другое объяснение:

Ulеп

(вместо

Ulieden) Spiegel –

это, дескать, ваше зеркало, ваше, смерды и дворяне, управляемые и правящие, зеркало глупостей, нелепостей и преступлений целой эпохи. Остроумно, но опрометчиво. Никогда не следует порывать с традицией.

Быть может, вам показалась странной самая мысль представить мудрость в виде, по вашему мнению, мрачной и уродливой птицы – педантки в очках, ярмарочной лицедейки, подруги мрака, которая неслышно, как сама смерть, налетает и убивает. И все же, насмешники в обличье добродушия, у вас есть нечто общее со мной. И в вашей жизни была такая ночь, когда кровь текла рекой под ножом злодейства, тоже подкравшегося неслышно. Разве не было в жизни каждого из вас мглистых рассветов, тусклым лучом озарявших мостовые, заваленные трупами мужчин, женщин, детей? На чем основывается ваша политика с тех пор, как вы властвуете над миром? На резне и бойне.

Я, сова, безобразная сова, убиваю, чтобы прокормиться самой и чтобы прокормить моих птенцов, – убийством ради убийства я не занимаюсь. Вы обвиняете меня в том, что я иной раз уничтожаю птичий выводок, ну а вы истребляете все живущее. В своих книгах вы с умилением рассказываете о птичках – о том, как они быстрокрылы, как они красивы, как они любятся, как искусно вьют гнездышки, как тревожится мать за своих птенчиков, и тут же даете советы, под каким соусом надо подавать птичек и в какое время года они особенно вкусны. Я не сочинительница, упаси меня Бог, а то бы я про вас написала, что, когда вам не удается сожрать птичку, вы грызете гнездышко – лишь бы поточить зубы.

Что же касается тебя, шалый поэт, то в твоих же интересах признать мое соавторство, – ведь по меньшей мере двадцать глав в твоем произведении принадлежат мне

Книга первая

1

Во Фландрии, в Дамме, когда май уже распускал лепестки на кустах боярышника, у Клааса родился сын Уленшпигель.

Повитуха Катлина завернула его в теплые пеленки и, осмотрев головку, показала на кожицу.

– В сорочке родился, под счастливой звездой! – весело сказала она. Но тут же заохала, заметив на плече ребенка черное пятнышко. – Ай-ай-ай! – запричитала она. – Эта черная отметина – след чертова когтя.

– Стало быть, господин сатана нынче поднялся спозаранок, коли уже успел поставить на моем сыне метку, – молвил Клаас.

– Да он и не ложился, – подхватила Катлина, – певец зари только-только еще будит кур.

2

Пока Уленшпигель сосал ее грудь, в поле проснулись все пташки.

Клаас вязал хворост, а сам поглядывал, как его благоверная кормит Уленшпигеля.

– Жена, – сказал он наконец, – а что, молочка у тебя довольно?

– Кувшины полны, – отвечала она, – да вот радость-то моя не полна.

– Такой счастливый день, а ты пригорюнилась.

3

Клаас подошел к Брюггскому каналу, неподалеку от моря. Наживив удочку, он забросил ее в воду и закинул сеть. На том берегу нарядный мальчуган спал как убитый на холмике из ракушек.

Клаас нечаянно разбудил мальчугана, и тот, вообразив, что это стражник, что он сейчас поднимет его с ложа и как бродягу отведет в

steen

[13]

, чуть было не задал стрекача.

Однако, узнав Клааса, мальчик быстро успокоился, а Клаас крикнул ему:

– Хочешь заработать шесть лиаров

[14]

? Гони рыбу ко мне.

Мальчуган, уже довольно пузатенький, вошел в воду и, вооружившись стеблем камыша с пышной метелкой, стал гнать рыбу по направлению к Клаасу.

4

В Дамме отца Уленшпигеля Клааса все звали

kooldraeger’

ом, то есть угольщиком. Волосы у него были черные, глаза – блестящие, кожа – под цвет его товара, за исключением воскресных и праздничных дней, когда мыла у него в лачуге полагалось не жалеть. Это был приземистый, плечистый здоровяк с веселыми глазами.

Когда, на склоне дня и с наступлением вечера, он отправлялся по Брюггской дороге в таверну промыть пивцом свою черную от угольной пыли глотку, женщины, на порогах домов дышавшие свежим воздухом, приветствовали его:

– Добрый вечер, угольщик! Светлого тебе пива!

– Добрый вечер! Неутомимого вам супруга! – отзывался Клаас.

Девушки, гурьбой возвращавшиеся с поля, загораживали ему дорогу и говорили:

5

Накануне у дверей ратуши возглашали, что государыня, супруга императора Карла, на сносях, а потому все должны молиться, чтобы она благополучно разрешилась от бремени.

К Клаасу, вся дрожа, вбежала Катлина.

– Что с тобой, соседка? – спросил он.

– Ох! – простонала Катлина и прерывающимся от волнения голосом заговорила: – Нынче ночью привидения косили людей, точно косари траву... Девушек заживо в землю закапывали! На их трупах палач плясал... Камень девять месяцев кровоточил, а нынче ночью распался.

– С нами крестная сила, с нами крестная сила! – запричитала Сооткин. – Недоброе сулят Фландрии этакие страсти!

Книга вторая

1

Однажды, сентябрьским утром, Уленшпигель взял палку, три монетки, которые ему дала на дорогу Катлина, кусок свиной печенки, краюху хлеба и пошел по дороге в Антверпен искать Семерых. Неле еще спала.

За ним, почуяв запах печенки, увязалась собака и все прыгала на него. Уленшпигель прогонял ее, но это на нее не действовало, и в конце концов он обратился к ней с такою речью:

– Песик, милый, ну что ты затеял? Дома у тебя превкусное варево, дивные объедки, мозговые косточки, а ты все бросил и побежал искать приключений, и добро бы с кем – с бродягой, у которого, может, и кореньев-то для тебя не найдется! Послушайся ты меня, неблагоразумный песик, возвращайся к хозяину! Беги от дождя, снега, града, измороси, тумана, гололедицы и прочих невзгод, выпадающих на долю бродяги. А ну скорее – под кров, свернись клубком и грейся у домашнего камелька, а я побреду один по грязи, по пыли, невзирая ни на зной, ни на стужу, нынче изжарюсь на солнце, завтра замерзну, в пятницу сытый, в воскресенье голодный. Ступай откуда пришел, – это самое умное, что ты можешь сделать, неопытный песик!

Но пес, видимо, не слушал. Он знай себе вилял хвостом, прыгал как сумасшедший и лаял от голода. Уленшпигель принимал это за бескорыстное выражение дружеских чувств, и невдомек было ему, что псу не давала покоя лежавшая в суме печенка.

Он шел себе и шел, а пес от него не отставал. Пройдя около мили, оба увидели, что на дороге стоит повозка, в которую впряжен понурый осел. На откосе, среди репейника, сидел какой-то толстяк; в одной руке он держал баранью кость, а в другой – бутылку. Поглодав кость и потянув из бутылки, он принимался нюнить и рюмить.

2

Повозка катилась по плотине между каналом и прудом, а Уленшпигель задумчиво поглаживал ладанку с пеплом Клааса. Он спрашивал себя, что это было: сон или явь, посмеялись над ним духи или же обиняками дали понять, что он должен найти, дабы родная земля стала счастливой.

Тщетно напрягал он мысль, но так и не мог сообразить, что означают Семеро и что означает Пояс.

Мертвый император, живой король, правительница

[122]

, папа римский, великий инквизитор

[123]

и генерал иезуитского ордена

[124]

 – это всего только шесть главных палачей его отечества, которых он своими руками возвел бы на костер. Значит, это не Семеро; к тому же их найти легко. Значит, Семерых надо искать где-то еще.

«Горе мне! – говорил он сам с собой. – В смерти, в крови и слезах отыскать Семерых, сжечь Семерых, возлюбить Семерых! Мой бедный разум мутится – кто же сжигает милых сердцу людей?»

3

Между тем вернулся Ламме – он был весь потный и отфыркивался, как дельфин.

– Ах! – воскликнул он. – Я рожден под несчастной звездой. Я со всех ног побежал к этой женщине, но то была не моя жена, то была женщина пожилая: на вид ей можно дать лет сорок пять, а по ее чепчику я сейчас догадался, что она незамужняя. Она на меня напустилась: что это, мол, я, этакий пузан, ношусь по лугу? Я ей вежливо ответил: «Меня жена бросила, и я ее ищу, а к вам я прибежал, оттого что принял вас за нее». На это старая дева мне сказала, чтобы я убирался, откуда пришел, а жена моя, дескать, хорошо сделала, что меня бросила, потому все мужчины подлецы, обманщики, еретики, изменники, соблазнители, они, мол, даже зрелых девиц – и тех ухитряются совратить, и если я, дескать, сию же минуту не унесу отсюда ноги, то она натравит на меня свою собаку.

А возле нее разлеглась здоровенная собачища и все рычала – у меня, конечно, душа в пятки, и я скорей наутек. Перемахнул через межу, сел отдышаться – дай, думаю, подкреплюсь твоей ветчиной. Вдруг слышу за спиной шорох; оборачиваюсь, смотрю – бежит ко мне собака старой девы, но уже не рычит, а ласково, заискивающе виляет хвостом: ей тоже ветчинки захотелось. Только стал было я ее подкармливать, ан, глядь, бежит хозяйка и вопит: «Куси его, собачка, куси!» Я – бежать, но на моих штанах повисла собачища и вырвала клок вместе с моим собственным мясом. Я невзвидел света от боли, обернулся – хвать собаку палкой по передним лапам; одну-то уж наверняка перебил! Собака с ног долой и как закричит на своем собачьем языке: дескать, пощади! – ну, я ее и пощадил. А хозяйка за неимением камней давай пулять в меня комьями – я опять припустился.

Какая же она злая, какая же она вздорная баба! Чем я, несчастный, виноват, что она из-за своей неказистости никак не может найти себе жениха?

Пригорюнился я и пошел в тот самый

kaberdoesje,

который ты мне указал: думаю,

bruinbier

рассеет мою кручину. Не тут-то было: вхожу – и что же я вижу? Мужчина с женщиной дерутся. Я спросил, не соблаговолят ли они заключить перемирие для того, чтобы отпустить мне кувшинчик

4

Итак, все в сборе – можно ехать дальше. Осел сдвигает с места повозку, и от напряжения ушки у него на макушке.

– Ламме! – говорит Уленшпигель. – Нас четверо попутчиков: во-первых, ослик, кроткая скотинка, кормится чем Бог пошлет; во-вторых, ты, добродушный толстяк, – от тебя ушла жена, и ты ее ищешь; в-третьих, милая девушка с нежной душой – она нашла себе юношу по сердцу, но он ее не стоит, – это я: итого, стало быть, четверо... А ну, ребята, гляди веселей! Листья желтеют, скоро-скоро в небесах загорятся яркие звезды, солнышко скроют осенние тучи, придет прообраз смерти – зима, расстелет снежный саван над теми, кто лежит в сырой земле, а я все буду искать: куда делось счастье отчего края? Бедные покойники: ты, Сооткин, умершая от горя, ты, Клаас, сожженный на костре! Ты, могучий дуб, олицетворение незлобивости, ты, нежный плющ, олицетворение любви, я – ваш отпрыск, я тяжко скорблю, ваш милый прах бьется о мою грудь, и я за вас отомщу.

– Не надо оплакивать тех, кто умер за правду, – говорит Ламме.

Но Уленшпигель задумался.

– Настал час разлуки, Неле, – неожиданно обращается он к девушке. – Мы с тобой расстаемся надолго. Может быть, я никогда больше не увижу милое твое лицо.

5

Король Филипп в дурном расположении духа по целым дням, а иногда и ночам, марал бумагу и царапал пергамент

[127]

. Бумаге и пергаменту вверял он думы твердокаменного своего сердца. Никого не любя на всем свете, зная, что и его никто не любит, ни с кем не желая делить бремя своей неограниченной власти, этот страждущий Атлант сгибался под ее тяжестью. Непосильные заботы изнуряли слабое тело этого флегматика и меланхолика по натуре. Он не переваривал веселых лиц, и наш край он возненавидел именно за его жизнерадостность; возненавидел наших купцов за роскошество и богатство; возненавидел наших дворян за вольные речи, за независимый нрав, за пылкость их полнокровного и отважного жизнелюбия. Ему было известно, что еще задолго до того, как кардинал де Куза

[128]

в 1380 году обличил беззакония, творимые церковью, и указал на необходимость реформ, возмущение папой и римскою церковью проявлялось у нас в образовании различных сект и бурлило в людских умах, будто вода в закрытом котле.

Упрямый, как мул, король Филипп был убежден, что воля его, подобно воле Божьей, должна тяготеть над всем миром. Он мечтал о том, чтобы наши края, отвыкшие от покорности, снова впряглись в старое ярмо, так и не добившись никаких реформ. Он хотел видеть свою святую мать – римско-католическую апостольскую церковь единой, нераздельной, вселенской, без всяких новшеств и преобразований, причем никаких разумных доводов в защиту своего хотения он привести бы не мог, за исключением довода взбалмошной бабы, что он, мол, так хочет, и даже ночью не давали ему покоя все те же неотвязные думы, и он метался по постели, точно под ним было терновое ложе, метался и бормотал:

– Обещаю тебе, святой апостол Филипп, обещаю тебе, Господь мой и Бог: пусть я превращу Нидерланды в братскую могилу и брошу туда всех жителей, но они вернутся к тебе, блаженный мой покровитель, к тебе, Пречистая Дева, к вам, святые угодники!

И, осуществляя задуманное, он старался быть более римским, нежели сам папа, и более католическим, нежели вселенские соборы.

И Уленшпигель, Ламме и весь нидерландский народ, содрогаясь от ужаса, представляли себе этого венценосного длиннолапого паука, с открытым ротовым отверстием ткущего паутину в мрачном Эскориале

Книга третья

1

Молчаливый выступает в поход – сам Господь ведет его.

Оба графа уже схвачены

[170]

. Альба обещает Молчаливому снисхождение и помилование, если тот явится к нему.

Узнав об этом, Уленшпигель сказал Ламме:

– Герцог, черт бы его душу взял, по настоянию генерал-прокурора Дюбуа предлагает принцу Оранскому, его брату Людвигу, Гоохстратену, ван Ден Бергу

[171]

, Кюлембургу, Бредероде и всем друзьям принца явиться к нему

[172]

, обещает им правосудие и милосердие и дает полтора месяца сроку. Послушай, Ламме: как-то раз один амстердамский еврей стал звать своего врага. Вызывающий стоит на улице, а вызываемый у окна. «Выходи! – кричит вызывающий вызываемому. – Я тебя так стукну по башке, что она в грудную клетку уйдет, и будешь ты смотреть на свет Божий через ребра, как вор через тюремную решетку». А тот ему: «Обещай, говорит, что стукнешь меня хоть сто раз, – все равно я к тебе не выйду». Вот так же могут ответить принц Оранский и его сподвижники.

И они в самом деле отказались явиться. Эгмонт же и Горн поступили иначе. А тех, кто не исполняет своего долга, ждет кара Господня.

2

Между тем в Брюсселе на Конном базаре были обезглавлены братья д’Андло, сыновья Баттенбурга и другие славные и отважные сеньоры за то, что они попытались с налету взять Амстердам.

А когда они, в количестве восемнадцати человек, с пением молитв шли на казнь, впереди и позади них всю дорогу били барабаны.

А испанские солдаты, которые вели осужденных на казнь, нарочно обжигали их факелами. А когда те корчились от боли, солдаты говорили: «Что, лютеране? Больно? Погодите: будет еще больнее!»

А того, кто их предал, звали Дирик Слоссе; он заманил их в Энкхёйзен, который был тогда еще католическим, и выдал сыщикам Альбы.

А смерть они встретили мужественно.

3

– Видел ты его? – обратился переодетый дровосеком Уленшпигель к так же точно наряженному Ламме. – Видел ты этого гнусного герцога с низким лбом, как у орла, с бородой, напоминающей веревку на виселице? Удуши его Господь! Видел ты этого паука с длинными мохнатыми лапами, которого изверг сатана, когда он блевал на нашу страну? Пойдем, Ламме, пойдем набросаем камней в его паутину!..

– Горе нам! – воскликнул Ламме. – Нас сожгут живьем.

– Идем в Гронендаль, идем в Гронендаль, милый друг, там есть красивый монастырь, а в том монастыре его паучья светлость молит Бога помочь ему довершить его дело – ему хочется потешить свою черную душу мертвечиной. Теперь у нас пост, но от крови его светлость никакими силами не может заставить себя отказаться. Пойдем, Ламме! Возле дома в Оэне стоят пятьсот вооруженных всадников. Триста пехотинцев выступили небольшими отрядами и вошли в Суанский лес. Как скоро Альба станет на молитву, мы его схватим, посадим в железную клеточку и пошлем принцу.

Но Ламме трясся от страха.

– Это очень опасно, сын мой, очень опасно! – сказал он. – Я бы тебе помог в твоем начинании, да ноги у меня ослабели и брюхо раздулось от кислого брюссельского пива.

4

Ясным и теплым июньским днем в Брюсселе, на площади перед ратушей, был воздвигнут обитый черным сукном эшафот, а по бокам поставлены два столба с железными остриями. На эшафоте виднелись две черные подушки и серебряное распятие на столике.

И вот на этом-то эшафоте претерпели мечное сечение благородный Эгмонт и благородный Горн

[173]

. А достояние их отошло к королю.

А посланник Франциска I так сказал об Эгмонте:

– Я только что видел, как отрубили голову тому, перед кем дважды трепетала Франция.

А головы казненных были насажены на железные острия.

5

Молчаливый набрал войско, и оно с трех сторон хлынуло в Нидерланды.

[174]

А Уленшпигель на сборище Диких гёзов

[175]

держал такую речь.

– По наущению инквизиции король Филипп объявил, что всем жителям Нидерландов, обвиненным в оскорблении величества, в ереси, а равно и в недонесении на еретиков, грозят соответственно тяжести преступлений установленные для подобных злодеяний наказания, без различия пола и возраста и без всякой надежды на помилование, за исключением особо поименованных лиц. Достояние осужденных наследует король.

Смерть косит людей

[176]

в богатой и обширной стране, лежащей между Северным морем, графством Эмден, рекою Эме, Вестфалией, Юлих-Клеве и Льежем, епископством Кельнским и Трирским, Лотарингией и Францией. Смерть косит людей на пространстве в триста сорок миль, в двухстах укрепленных городах, в ста пятидесяти селениях, существующих на правах городов, в деревнях, местечках и на равнинах. А достояние наследует король.

– Одиннадцати тысяч палачей, которых Альба именует солдатами, едва-едва хватает, – продолжал Уленшпигель. – Родимый наш край превратился в бойню, и из него бегут художники, его покидают ремесленники, его оставляют торговцы – бросают родину и обогащают чужбину, где им предоставляется свобода вероисповедания. Смерть и Разор косят у нас в стране. А наследник – король.

Книга четвертая

1

В Хейсте Уленшпигель и Ламме смотрели с дюны, как одно за другим прибывали из Остенде, из Бланкенберге, из Кнокке рыбачьи суда с вооруженными людьми, а на шляпах у вооруженных людей, как у зеландских гёзов, был нашит серебряный полумесяц с надписью: «Лучше служить султану турецкому, чем папе».

Уленшпигель был весел, пел жаворонком, в ответ ему со всех сторон раздавался боевой клич петуха.

Распродав наловленную рыбу, люди выгружались в Эмдене

[212]

. Там все еще находился Гильом де Блуа

[213]

и по распоряжению принца Оранского снаряжал корабль.

Уленшпигель и Ламме прибыли в Эмден, как раз когда корабли гёзов по распоряжению Долговязого вышли в открытое море.

Долговязый сидел в Эмдене уже около трех месяцев и отчаянно скучал. Он все ходил, точно медведь на цепи, с корабля на сушу, с суши на корабль.

2

В начале мая корабль под ясным небом гордо летел по волнам, а Уленшпигель пел:

– Да, товарищи и друзья, – сказал Уленшпигель, – они воздвигли в Антверпене, перед ратушей, великолепный эшафот, крытый алым сукном. На нем, словно король, восседает герцог в окружении прислужников своих и солдат. Он пытается благосклонно улыбнуться, но вместо улыбки у него выходит кислая мина. Бей в барабан войны!

Он дарует прощенье – внимайте! Его золоченый панцирь сверкает на солнце. Главный профос на коне, около самого балдахина. Вон глашатай с литаврщиками. Он читает. Он объявляет прощенье всем, кто ни в чем не повинен. Остальные будут строго наказаны.

[221]

Слушайте, товарищи: он читает указ, обязывающий всех, под страхом обвинения в мятеже, к уплате десятой и двадцатой части.

3

Стоял январь, жестокий месяц, способный заморозить теленка в животе у коровы. Снег падал и тут же замерзал. Воробьи искали на обледенелом снегу какие-нибудь жалкие крохи, а мальчишки подманивали их на клей и притаскивали эту дичь домой. На светло-сером небе отчетливо вырисовывались неподвижные костяки деревьев с пуховиками снега на ветках, и такие же снежные пуховики лежали на кровлях и на оградах, а на пуховиках были видны следы кошачьих лап – кошки тоже охотились на воробьев. Тем же чудодейственным руном, охраняющим земное тепло от зимней стужи, были покрыты дальние луга. Над домами и над лачугами поднимались к небу черные столбы дыма. Ни единый звук не нарушал тишины.

А Катлина и Неле сидели дома, и Катлина, тряся головой, бормотала:

– Ганс! Сердце мое стремится к тебе. Отдай семьсот каролю Уленшпигелю, сыну Сооткин. Если у тебя денег нет, все равно приходи ко мне – я хочу видеть светоносный твой лик. Убери огонь – голова горит. Ах, где твои снежные поцелуи? Где твое ледяное тело, милый мой Ганс?

Она стояла у окна. Вдруг мимо рысью пробежал

voetlooреr –

гонец с бубенчиками на поясе.

– Едет наместник, наместник Дамме!

4

На другой день наместник, два секретаря, двое старшин и лекарь пошли по направлению к Дюдзееле, чтобы удостовериться, не отроют ли они тело убитого на поле Серваса ван дер Вихте возле гатей.

Неле объявила Катлине:

– Твой возлюбленный Ганс просит принести ему отрезанную руку Гильберта. Сегодня вечером он закричит орлом, войдет к нам и отдаст тебе семьсот каролю.

– Я отрежу руку, – сказала Катлина.

И точно: она взяла нож и зашагала, а за ней Неле и судейские чины.

5

На другой день подул ветер со стороны Брабанта, снег растаял, луга залило водой.

А колокол, именуемый

borgstorm,

созвал судей на заседание

Vierschare

под навес, так как дерновые скамьи были мокры.

И народ окружил судей.

Иооса Даммана привели не связанного, в дорожном платье. Катлину же привели в арестантском халате и со связанными руками.

На допросе Иоос Дамман признался, что заколол своего друга Гильберта шпагой на поединке. Когда же ему возразили, что в груди у Гильберта торчал кинжал, Иоос Дамман ответил: