Кащенко. Записки не сумасшедшего

Котова Елена Викторовна

Новый сборник Елены Котовой – это дом, за каждым окном которого – жизнь в ее изменчивой простоте. И оказывается, что будни за решеткой московской психбольницы не абсурднее гламурного шопинга за витриной лондонского магазина, старушки грезят по-девичьи, у независимого плейбоя появляется вдруг взрослая дочь, а жена полюбила мужа в момент расставания. Это трагично, это смешно, это узнаваемо. Автор рассказывает житейские истории с неповторимым шармом, простегивая яркой ниткой абсурда пестрые картины.

От автора

В марте 2013 года я очутилась в печально известной всем больнице Кащенко. Не по своей воле и не по воле врачей, а по решению Тверского районного суда, отправившего меня на принудительную психиатрическую экспертизу.

К тому времени я была уже третий год под следствием. Как считал следователь Николаев, я «готовилась вымогать коммерческий подкуп» у российского мини-олигарха с канадским паспортом Сергея Черникова, которого я видела один раз в жизни. Я служила тогда членом Совета директоров в Европейском банке реконструкции и развития (ЕБРР), а мини-олигарх хотел получить от банка кредит. Помочь ему, как и любому иному клиенту из России, я могла лишь подсказкой, что ему стоит и чего точно не стоит делать. Точно не стоит пытаться получить кредит и одновременно продавать компанию, так не бывает. Этот совет мини-олигарху не понравился до крайности, и разговор, мягко говоря, не сложился. Вернувшись в Лондон, я попросила управление, где готовился кредит, все еще раз перепроверить. Вместо этого руководство банка тут же доложило Черникову о моих словах, а тот в лучших традициях настрочил донос, что это мне денег от него хотелось. Пришлось уйти в отставку – раз так подставилась, – и я безмятежно отправилась на Рождество кататься на лыжах с семьей. В горах же и узнала, что ЕБРР передал собранный на меня компромат в лондонскую полицию, та открыла уголовное дело против русского коррупционера, это вызвало в Москве переполох в самых верхах, и, чтобы ясно показать англичанам, что данный вопрос их совершенно не касается, в Москве тоже решили открыть против меня уголовное дело!

Так что к третьему году следствия мне временами казалось, что все должно кончиться хорошо, потому что следствие не в силах раскачаться и объяснить, как можно «готовиться к вымогательству» и в чем это «приготовление» могло заключаться, если я видела человека один раз и один раз ответила на его звонок спустя полтора месяца. Не говорю уже о том, что следователь отмахивался от вопроса – как член Совета директоров банка может вообще пытаться что-либо вымогать у клиента, ведь члены Совета не сидят в кредитных комитетах. У них совсем иные, политические, задачи.

А временами казалось, что ничем хорошим это кончиться не может: ведомственная машина, работающая по формуле, что каждое обвинение должно закончиться обвинительным приговором, едет на меня неотвратимо, как каток, под которым я и погибну. Убеждала себя, что испытания выпадают всем, причем не за что-то, а для какой-то высшей цели, и мне казалось, что я ее поняла – я стала писателем.

Помню, как вызвал меня следователь, чтобы уведомить, что решил отправить меня в психушку. Повторял, что он-то уверен в моей нормальности, но вот начальство так решило. Видимо, майор Николаев хотел производить приятное впечатление даже на обвиняемых.

Окно наизнанку,

или записки не сумасшедшего

Голубые и розовые…

…Под утро будит ползущий по щеке таракан. Стряхиваю его щелчком и снова засыпаю. Не знала, что могу спать в обществе десяти человек, в комнате с заклеенными окнами и раскаленными батареями, а главное – при свете лампы, горящей всю ночь. Прошлой ночью узнала, что, оказывается, могу.

За плохо вымытым двустворчатым окном мартовский день. Вроде солнечный, но отсюда кажется тоскливо-серым, по-весеннему сопливым, что ли. Между окном и днем – решетка, когда-то крашенная белой масляной краской, теперь местами облупившейся, местами проржавевшей. На откосах – обнаженная сгнившая штукатурка. Окно привыкло, что на нем решетка. Привыкло оно и к покрытому лохмотьями серо-черной пыли кондиционеру, который урчит, мешая, вероятно, окну думать. А окно выглядит задумчивым. Это вчера было или сегодня?

– Оставь покурить…

Я смотрю в окно, не видя за ним ничего, даже тоскливо-серого утра, а голоса за спиной множатся.

– Оставь покурить… Одолжи сигарету, я верну завтра.

Что такое «истеблишмент»?

Приятно ощущать себя частью элиты. Палата номер шесть в девятом отделении острых психических заболеваний и судебно-медицинской экспертизы больницы Кащенко

[1]

– лучшая. Пять наркоманок, уже якобы вылеченные, три девушки с клинической депрессией, уже якобы затухающей, и еще две дамы, как и я, попавшие в эту юдоль скорби на стационарную судебную экспертизу. Люди адекватные.

В пятой и четвертой палатах – депрессняк и наркота разной степени тяжести. Приступы депрессии и ломок выражаются в локальных перебранках и слезах в палате или – когда надо выплеснуть агрессию – на публике, в помывочно-туалетном салоне. Первая палата – что-то типа отстойника. Там тихие и безнадежные старухи, выжившие из ума. То ли они обитают тут временно до отправки в какое-нибудь страшное заведение уже с концами, то ли за них родственники платят мизерные деньги, считая, что «в больнице все же лучше». Самые страшные палаты – вторая и третья, надзорные. Тут полубуйные – потому что откровенную буйность глушат до тех пор, пока ее внешние проявления не исчезнут и бывший буйный, уже окончательно заглушенный лекарствами, не превратится, как принято говорить, в овощ. Такие ходят с безумным взором по коридору, мычат, невнятно матерятся. Они часто ходят под себя, отчего в «надзорках» стоит стойкий запах хлорки и еще какая-то невыразимая смесь запахов… Женщина неопределенного возраста с волосатым подбородком постоянно плачет, бродя по коридору и глядя себе под ноги, то и дело плюет на пол. За ней хвостом ходит беззубая девчонка-даун лет восемнадцати… Плюющая женщина часто приходит в помывочно-туалетный «салон» и долго сидит на унитазе, пока не сгонят. Она забывает, зачем пришла. Беззубая девчонка нередко отлепляется от своей товарки и ввязывается в разговор в «салоне». Понять ее трудно, речь невнятна. Отчетлив только мат. У девчонки лицо старухи. Когда она не матерится, то пытается приласкаться к кому-то из наркош. Она выуживает из проржавевших мисок-пепельниц бычки и пытается их снова раскурить. Вид у нее отталкивающий, но почему-то ее никто особо не гонит, не травит. Даже у наркош, не говоря уже о депрессняках, обострено чувство сострадания. Девчонке иногда суют целую сигарету, а иногда просто ласковыми пинками теснят из «салона». Чтоб не портила кайфа от чифиря с куревом.

Худая, как жердь, молодая женщина с иссиня-серым исступленным лицом днями и ночами напролет стоит в туалете, глядя в окно с решеткой, и курит, докуривая каждую сигарету до фильтра, точнее – ровно до той части фильтра, где сигарета тухнет сама собой. Это потом я узнала, что у нее последняя стадия анорексии. Ее кормят, она уже ест без принуждения, она ест много, часто. Раз пять или шесть в день. Ест мясо, белый хлеб ломтями, огромные тарелки супа, складывает в свой организм тарелки каш, пюре, макарон, и снова хлеб с маслом, сахар, конфеты… Говорят, она так ест уже больше двух месяцев, но организм ничего не усваивает. Он прошел точку невозврата, женщина выглядит как скелет, колени и локти – будто вывернуты в разные стороны. Исступленный взор, тонкие пальцы, покрытые коричневым никотиновым налетом и ожогами, потому что она не чувствует, как жжет горящий фильтр сигареты. Не чувствует настолько, что ожоги – до волдырей. Их она тоже не чувствует.

Всего этого я не видела вчера. Или это было позавчера? Но сегодня я уже много вижу, вижу эту женщину-жердь, хотя странно, ведь она бродит в коридоре, а я смотрю в зарешеченное окно. Еще вчера окно мне ничего не показывало, а сегодня я вижу рыхлый, сморщенный снег, усеянный окурками, асфальт проезжей дороги, по которой меня вчера привезли сюда. Я стою у окна, и оно показывает мне мир, странным образом – не только внешний. В окне я вижу женщину-жердь – тоже часть мира, только непонятно какого. Я стою у окна, оно мой друг. Я смотрю в окно и вижу даже то, что внутри, по эту сторону стекла. Изнанку мира. Рядом стоит женщина-жердь с обожженными пальцами, когда она подошла? Она совсем не похожа на остальных. Чем не похожа? Не знаю…

В палате десять человек. В отделении, рассчитанном на шестьдесят, обитают семьдесят четыре женщины. Шестеро спят на составленных банкетках в коридоре. Я прохожу мимо банкеток, чувствуя плотный запах мочи и хлорки. Надо же, а вчера не чувствовала!

Все по закону

Согласно Федеральному закону № 73 «О проведении судебных экспертиз», которым регламентирована моя жизнь в палате номер шесть, мне, принудительно отправленной сюда решением Тверского суда, разрешено пользоваться средствами связи. То есть телефоном, компьютером, собственно, даже Интернетом. Все это завотделением и разрешила при моем поступлении и приняла от адвоката мой пакет с похудевшей косметичкой и изъятыми майками.

Но уже на следующий день развернулась битва, в ходе которой меня пядь за пядью стали теснить с законной территории. Мне средствами связи пользоваться можно, а больным нельзя. «А что нам для тебя, Котова, отдельные правила устанавливать?» Ноутбуком можно пользоваться только в палате. Почему? Нельзя! Провод увидят другие больные, они могут на меня наброситься, отнять провод силой и удушиться им на глазах медперсонала. Значит, время работы ограничено емкостью батареи, потому что в палате нет розеток, чтобы больные не совали туда пальцы. Брать и сдавать, брать и сдавать его – нереально: «Котова, у нас семьдесят девочек, ты хочешь, чтоб мы твоим компьютером занимались?» Ставить на подзарядку можно только на пару часов поздно вечером в сестринской: «Котова, он тут может стоять, только пока я журнал заполняю. Буду уходить, кабинет запру. Чтоб к этому времени ты его забрала и сдала, как положено, туда же, куда телефоны сдают».

– Вы же всю ночь тут дежурить будете, пусть он всю ночь подзаряжается.

– А если он пропадет? Мне отвечать тогда за твой… этот, как его… бук?

Разрешенным телефоном пользовалась осторожно: посылала только тексты, накрыв одеялом голову, читала и отвечала на мейлы. В обед старшая медсестра пришла отнять. Я не отдала, сказав, чтобы ко мне не подступались до прихода адвоката.

«Такое может случиться и с тобой, и со мной…»

– Все и так знают, что вы шныряете по отделению и фотографируете, – утром больную тему телефона продолжила медсестра, которая вела нас на флюорографию. Именно она накануне оболгала меня, сказав, что я фотографирую на «Блэкберри». На мой вопрос, зачем она это сделала, медсестра отмахивается классическим жестом свары в очереди и тут же участливо, почти с нежностью, обращается к бредущей рядом наркоманке Юле: «А психами называть никого нельзя, милая. Они все когда-то были нормальными. И будут нормальными. И ты такая же, как они. И никто не может загадывать, что ему на роду написано… Такое случиться может и с тобой, и со мной».

Идем всемером, медленно, три женщины еле передвигают ноги, одна то и дело норовит сесть в сугроб. В отделении их одевали всем колхозом с полчаса, помогали натягивать боты, застегнуть куртки. Боты и куртки нам выдают для походов на улицу, своя верхняя одежда запрещена. Шестая и пятая палаты, по крайней мере, носят свою домашнюю одежду, остальные – больничные ночные рубашки и байковые халаты. Наркоманка Юля – из пятой палаты, по отделению она ходит в зеленом плюшевом тренировочном костюме с капюшоном и с огромной черной эмблемой «Шанели» на груди. Сейчас на ней тоже синяя куртка, поверх которой болтается зеленый капюшон от «Шанели», на ногах, как у всех, хлюпают боты…

У остальных из-под курток уныло торчат халаты и ночные рубашки. Женщины бредут полузастегнутые, со съехавшими на сторону капюшонами. Те, кто пободрее передвигает ноги, громко жалуются, что не досталась «куртка по размеру».

«Такое может случиться и с тобой, и со мной» – я слышу, как за моей спиной медсестра наставляет на путь истинный уже новую слушательницу. Наркоманка Юлька спешно закуривает. «Юль, ты в корпусе не накурилась?» – спрашиваю. «Да ты чё, на улице вкуснее», – отвечает Юля, почему-то смущенно хихикая и заботливо оправляя у горла капюшон.

Идет завтрак. Я прошу буфетчицу налить кипятка вместо жуткого кофе с порошковым молоком. Обычно за такую просьбу посылают. Но мне быть посланной уже не в лом, кипяток важнее. Буфетчица, смерив меня взглядом, молча берет чайник с кипятком, наливает в мою кружку. Заварив пакетик чая, присланного в передаче, отправляюсь с кружкой и сигаретой в ванную. Курить и смаковать чай.

«Не дай мне Бог сойти с ума…»

Воскресенье. Католическая и протестантская Пасха. Прорываюсь в душ. Первым делом надо отмыть поддон от… Неважно, там много разного. Отмыла, но все равно лучше стоять в тапках. Моюсь, потом стираю кой-чего, потом мою тапки, бросаю на пол заныканное вафельное больничное полотенце, стою на нем в тапках – жду, когда обсохнут. Тапки, естественно. Вытереться есть чем – домашнее махровенькое полотенчико невеликого размера. Долго мажу себя кремами, которые контрабандно протащила Галка. Мне хорошо. Даже скорее удивляет, чем саднит мысль, что сегодня я должна была идти на спектакль фестиваля «Золотая маска» – на премьеру Мариинки, балет «Сон в летнюю ночь», с мужем. В ночь перед заточением сюда я по скайпу умоляла его не приезжать, не тратить нервы, время и деньги. Старалась не расплакаться, не думать о том, что его приезд ко мне на Пасху мы планировали с Нового года, что в спектакле будет танцевать Лопаткина, а я буду… В ту ночь я не представляла себе, какой именно будет моя жизнь в Кащенко и будет ли она вообще. Мне было страшно, и снедало одно – чтобы ему не было страшно так, как мне.

Помню, как в один из первых дней пришел адвокат, стал спрашивать меня, лучше будет, если он так напишет ходатайство или вот эдак. Я смотрела не него, слышала и даже понимала его слова, но не понимала смысла того, о чем он спрашивал. При этом видела себя со стороны: майка, заправленная в треники, пластиковые тапки, на голове разлетающиеся сухие волосы, наверняка помятое лицо. Мне было все еще страшно в девятом отделении.

– Игорь Николаевич, вы сами решите. Вообще, все решайте сами, я тут уже схожу с ума. Зато я теперь, посмотрев на все это, уже не так боюсь тюрьмы. Не представляю, чтобы там было намного хуже.

– Нет, Елена Викторовна, там намного хуже, поверьте мне. А представлять, действительно, не стоит.

Сейчас не страшно уже. Совсем не страшно, даже занятно. Даже неудобно как-то перед Игорем Николаевичем за сравнение нашего девятого, в сущности довольно терпимого, отделения с тюрьмой. Тут вполне можно выжить, иногда даже весело. «Падающие старухи» из рассказа девахи-Хармса, беззубая старушка Елизавета Борисовна.