Над любовью

Краснопольская Татьяна Генриховна

Роман Т. Г. Краснопольской (Шенфельд) «Над любовью», впервые увидевший свет в 1914 г. — зарисовка из жизни околобогемных кругов дореволюционного Петрограда, завсегдатаев кабаре «Бродячая собака». На страницах этого небольшого романа мелькают легко узнаваемые образы Ф. Т. Маринетти, В. Маяковского, Е. Нагродской. Издание дополнено стихотворениями и рассказами Т. Краснопольской, вышедшими в России и эмиграции, посвященными ей стихотворениями, материалами связанного с писательницей литературного скандала 1915 г. и подробными комментариями. Все произведения Т. Краснопольской переиздаются впервые.

НАД ЛЮБОВЬЮ

Современный роман

ЧАСТЬ I

Глава I

День медленно уходил, солнце становилось все красней и красней и, как будто не решаясь покинуть Павловский парк, бросало последний отблеск на ровные дороги с тоненькими березками на откосах, отражавшимися в светлых прудах…

Умолкли на мгновение и приостановились двое людей, бродивших вот уже часа два по парку и не уходивших из него или по той ли причине, что и солнце, или потому, что они никак не могли окончить своей оживленной беседы.

— Кэт, вы меня просто поразили сейчас. Это так на вас не похоже… мне кажется, что это говорите не вы, а кто-то чужой, в книге…

— Почему, милый Борис? Что странного в том, что я выхожу замуж? Я нахожу гораздо более странным то, что мы сейчас с вами в Павловске, и что я говорю вам о любви ко мне другого…

— Нет, не то; вы иногда забавляете меня такими разговорами. Но я положительно отказываюсь понимать, как вы можете, не любя, выйти за него замуж, за Баратова? Согласитесь с тем, что я все-таки немного знаю и вас, и этого человека, и вашу жизнь, наконец! Ведь это ни к чему.

Глава II

Был конец сентября; хмурое и тусклое утро упорно не хотело перейти в день, но все же он начался в квартире Баратовых.

Екатерина Сергеевна стояла на пороге гостиной и что-то говорила кому-то в переднюю, как вдруг ее громко окликнул, почти на всю квартиру, из третьей комнаты Владимир Николаевич Баратов, ее муж.

— Кэт! Ты все-таки едешь? Ведь я же просил тебя остаться. Посиди со мной дома.

Кэт не спеша вошла в комнату, куда в ту же минуту вошел и Баратов; сначала застегнула до конца перчатку и потом уже начала говорить.

— Во-первых, я несколько раз, еще за границей, просила не говорить мне «ты», во-вторых, к чему этот исступленный крик? И, наконец, в-третьих, ведь вас волнует совсем не то, что я еду на вернисаж, а то с кем я еду. Когда же, наконец, кончится эта бессмысленная ревность? Неужели вы не понимаете, что ревность — это предсмертное хрипение любви? Или вы меня не любите, или я вас совсем разлюблю. Я еду, увижусь там с Извольским и прошу больше к этому не возвращаться.

Глава III

В Выборге, не только в воздухе и в глазах людей, но и во всей природе, было разлито успокоение; была та прозрачность в воздухе и небе, которая делает даже деревья спокойными. Листья их перестают трепетать и резче вырисовываются на беловато-голубом небе; вода становится глубокомысленнее обыкновенного, дома кажутся обреченными на вечное существование именно на этой улице и этом углу. Создается какая-то уверенность в незыблемости жизни и почти волнующее чувство созерцания, наслаждения созерцанием осени.

Екатерина Сергеевна и Николай Извольский были со вчерашнего вечера в Выборге. Кэт уехала против своего ожидания просто; муж в этот же день должен был уехать на два дня по делам отца и скорее обрадовался, чем огорчился, что жена будет в Выборге. «По крайней мере, без обычной суеты театров и поклонников», — думал Баратов.

Кэт сначала чуть не сказала ему, что до самого Выборга ее проводит Николай, но он так жалостно взглянул на нее, прощаясь и говоря:

— На этот раз я ряд, что вы будете одна!

А глаза снова по-старому опустились и снова у Кэт шевельнулось что-то недоброе: сожаление и раздражение.

Глава IV

В большом и пустынном, несмотря на наполнявшую его публику, зале, более похожем на операционную в больнице, чем на зал для лекций, был перерыв до время доклада приезжего итальянского поэта — апостола футуризма

[6]

, как славил себя он сам и ему подобные люди, ищущие новшества в несуществующем, но долженствующем существовать по их, если не убеждению, то, во всяком случае, мнению и заявлению.

И собрались послушать его в большинстве те, для которых также отождествлялись понятия: мнение, заявление и убеждение.

И чувствовалась здесь неспаянность слушателей не только с лектором, но и между собой. И не могли шум и внешнее оживление, замечавшиеся и в коридоре и в какой-то другой комнате, тоже большой и непонятно для чего предназначавшейся, не могли они создать определенной картины или подобия лекции, или вообще чего-то близкого к литературе. Не было даже скуки, похожей на ту, которая бывает на научных докладах. Была какая-то ярмарка мысли. По крайней мере, здесь, где, прислонившись к большому столу, стоял герой вечера и на французском или итальянском языке «эпатировал» (как это уже и до него завели в Петербурге футуристы): выкрикивал слова, громкие, как и его голос, и победоносно взирал на толпившихся. Вокруг него стояли группами молодые поэты — почти мальчики, просто поэты, футуро-поэты и эго-футуристы, начинающие художники и «всёки» и еще всякие, словом, все те, которых создал литературный развал последних десяти лет. Старались и они сказать последнее слово, не отстать от заезжего учителя, и показывали какие-то арабески, нацарапанные разноцветными чернилами, по всей вероятности, за пятнадцать минут до лекции, показывали, как последнее творение «гениального такого-то», не зная цены и смысла слов…

Несомненно было, что и сам лектор так же скоропалителен был в своей беседе, как и в побуждениях и изречениях, состоявших только из тех слов, которые их грамматически составляли. И еще несомненнее было то, что здесь, в кучке людей, составлявшей если не весь Петербург, то значительную часть представителей литературы и искусства, был тот же распад и неловкость за свое любопытство. Все они, наверное, выйдя из зала и встретив на улице знакомых, на вопрос: интересно ли было? ответят: а, ерунда!

Во всех глазах зрителей (слушателей уже не было), читался скрытый или смешанный с притворным или искренним удивлением смех и только немолодой худой художник, неоднократно сам читавший лекции об «Inventa Nova»

Глава V

Когда Извольский входил в гостиную Несветской, там уже все было в свойственном ее «пятницам» порядке. Сама Варвара Николаевна сидела за чайным столиком и быстро, оживленно что-то говорила высокому господину, пожилому, с сильной проседью в темных волосах. Его нервное лицо и черные с потухшим огнем глаза нетерпеливо ждали конца начатого Несветской разговора.

— Вы знаете, Андрей Андреевич, что я отлично понимаю, что в вашу газету меня не пустят, но писать теперь о театре мне представляется наиболее заманчивым.

— Кто говорит о газете и меня не спрашивает? — перебил подошедший Извольский. — Здравствуйте, дорогая Варвара Николаевна, так рад вас видеть, безмерно. Расскажите-ка ваши беды, я все устрою.

— Вот пусть он устраивает, эта возможность ему ближе, — и Андрей Андреевич отошел к роялю, где сидели два-три человека и между ними Баратова.

— Ну что, родная? Давно мы не говорили с вами о внешней и внутренней политике. Забыли меня совсем, не зовете к себе.

ЧАСТЬ II

Глава I

Весь день небо было стальное, потемнела вода и оттого Венеция была тягостнее обыкновенного. Еще более ощущалась безжизненность этого города, точно созданного для вечного любования самим собою и отражением своих розовато-зеленых или черных домов в бесчисленных каналах. Точно декорации древнего театра, собранные в музее-великане, стояли они, вечно молчаливые, безлюдные, будто знатные сеньоры, обитавшие в них некогда, бежали из города от чумы или другого подобного бедствия.

Гондола, в которой вот уже часа полтора сидела Кэт, качалась на мутной воде, словно ореховая скорлупа в тарелке.

Столкнулись на повороте узенького канала с двумя другими гондолами, нагруженными багажом и пассажирами, впивавшимися любопытными глазами во все, даже во встречных, незнакомых людей.

Пошел дождь, стало совсем темно. Наконец, выехали на Canale Grande и Кэт попросила гондольера взять в помощь второго, чтобы скорее добраться до Лидо.

«Какое уныние разлито в воде этого города воспоминаний! Когда дождь, — еще хуже обыкновенного, а эти крытые гондолы — черные ящики, совсем гробы, — думала Кэт. — Еще две недели купанья и могу уехать… А может быть, уехать завтра и окончить купанье в другом месте?..»

Глава II

Море было такое же синее, как небо и по нему пробегали белые волны так же, как по блестящему, точно фаянс, небу мелькали обрывки белых облаков…

По берегу возле купален ходили красные, синие, оранжевые и черные фигуры, стянутые трико или короткими, в складки, костюмами.

Одни уже выкупались, другие чего-то ждали, а третьи просто прогуливались по берегу и глядели на купающихся.

Но все улыбались, согретые солнцем, разбуженные холодной водой и возвращенные хорошей погодой к повседневной жизни.

На открытой террасе кафе, на столбах выходившего в море, все было белое: и платья, и костюмы, и скатерти на столах, чуть шевелившиеся от ветра.

Глава III

Развод был давно закончен и давно уже Кэт перестала быть Баратовой, но сравнительно недавно поселились они с Шаубом в Петербурге.

Было воскресенье. За окнами чувствовался морозный день: через стекла и занавеси видно было, как сквозь дымчатое небо проглядывало малиново-розовое солнце и обещало сильные холода. Глядя на него, угадывался мохнатый иней на домах, на извозчичьих лошадях и шубах людей.

В большой синей комнате разговаривали Кэт и Борис Николаевич. Она в вольтеровском кресле, откинув голову на высокую из палевого штофа спинку и положив руки вдоль его длинных полированных поручней, обхватила их пальцами, упираясь ногами в скамеечку, на которой сидел Шауб.

— Неужели прошло полгода, Кэт?

— Да, когда все так тихо и спокойно, как у нас, даже становится страшно, что отходим от жизни. Мы слишком полны собой… Нет, понимаешь, мы заполняем себе жизнь друг другом, — отвечала она.

Глава IV

Извольский полулежал на широком диване в своем кабинете, усталый; лицо было не то жалкое, не то приниженное, а в общем — неестественное, как неестественны и несвойственны ему были те слова, что бросал он отрывисто и нехотя стоявшей против большого шкафа жене:

— Не уезжаю… Люблю вас… Привязан… У меня ничего не останется…

— Неправда! Наконец, у меня давно ничего нет… Несправедливость!.. Раньше вы говорили, что я вас не пускаю, а теперь… вы… меня только позорите… Закройте квартиру… весь город о ней говорит! Живите или здесь или там, — говорила, не останавливаясь, его жена и ее и так маловыразительное, мокрое от слез, лицо потеряло совсем осмысленность.

Извольский слышал давно знакомые слова, хотел что-то возразить, но не мог, потому что сам хорошо не знал, что в действительности думает и что лучше. Ждал, даже надеялся, что кто-нибудь придет в комнату и избавит его от ненужного разговора, и день войдет в обычный порядок. А разрешение важного, но наскучившего вопроса отложится или позабудется надобность в нем…

«Мы не хотим любви», — промелькнуло вдруг в голове. «Да, где это я слышал? Екатерина Сергеевна… А она хочет разве любви? Есть ли она у нее?… Могла бы быть…»

Глава V

— Почему ты не хочешь понять смысла моих слов, Кэт? — с отчаянием в голосе, по крайней мере в третий раз повторял тот же вопрос Шауб.

— Не вижу смысла, только понимаю, что ты сам удаляешься от него, как дикарь в первобытные леса и меня гонишь туда же!

— Кэт, как и что ты говоришь? Ты не думаешь, ты не можешь так думать!

— А разве ты знаешь, как я могу думать? Ты только повторяешь заученные афоризмы, обозначающие истины и живешь их формулой, — раздраженно отвечала Кэт, сидя так же, как и в начале разговора, у стола и не замечая того, что совершенно исчеркала карандашом какой-то рисунок.

Борис Николаевич стоял у окна, смотрел на осыпавшиеся на подоконнике мимозы и словно в них искал недостающее, хотел услышать подсказанное слово. Но, так как молчание обращалось уже в безмолвие, он прервал его, подошел к Кэт и, начиная новый разговор, спросил:

ЧАСТЬ III

Глава I

Виталий Федорович Мятлев, собственно, не помнил и не знал своей жизни до кончины родителей, что может показаться несколько странным, когда узнают, что в то время, как мать и отец его утонули, катаясь на яхте где-то близ Бретани, ему было уже двадцать пять лет.

Он говорил, что не помнит ничего о себе и не интересуется прежним, потому что только это потрясение вывело его из безжизненного состояния, в котором он находился до этого дня.

Стал ли он, действительно, чувствовать жизнь после этого печального события — неизвестно.

Известно только, что нежданно для родных и знакомых переселился в старое имение, до того времени совсем забытое и ненавидимое бывшими владельцами и наследником, предпочитавшими западные курорты.

Виталий Федорович даже не поморщился и ничем не выразил неудовольствия, когда при нем долго не могли открыть большим ключом заржавленный замок подъезда в доме с белыми покривившимися колоннами, когда заскрипели погнувшиеся паркетные полы в залах и пахнуло сыростью из маленьких, выходивших в сад комнат…

Глава II

— Не знаю что, одно ли мучение души или какое-то раскаяние, или жажда несуществующих наслаждений, прогнали меня тогда из деревни, но Дарью Николаевну я не забывал и там, среди всех женщин, увлечений даже… Я так виноват перед нею, что простил ей и санаторию чахоточных и Маделену, которую я любил только потому, что знал дольше других! А на самом деле я любил только ту, что умерла в Архангельске. Хотя я дошел до ненависти к женщинам и искал коротких встреч, хотел наказать всех тех которые сами ждут греха, живут им, а не то, что она… все-таки я знаю, что если бы мне суждено было еще жить, я любил бы ушедшую Дарью Николаевну. С другими я не представляю себе любви, — волновался, полулежа в соломенном кресле на террасе, Виталий и смотрел на Кэт, точно ждал ее слов.

Прошло недели две со дня ее приезда в имение. Они с Виталием как-то подошли друг к другу и, беспрестанно находясь вместе, открывали сокровенные мысли, рассказывали все о своей жизни, ничего не утаивая, до мелочей.

Кэт не сразу ответила, а продолжала молча смотреть не то на сквозившее между листвой клена голубое небо, не то на распустившийся в конце желтеющей песком дорожки круглый куст жасмина. В раскаленном дневным солнцем воздухе не слышно было ни единого звука.

— Екатерина Сергеевна, что же вы молчите? или вы на меня рассердились? — и Виталий, погрустневший, протянул к ней руку.

— Нет, меня только удивляет, что вы, в сущности не зная женщин, так возненавидели их. А то, что вы почувствовали, что вы могли бы любить Дарью Николаевну, если бы больше знали ее, мне близко и понятно…

Глава III

Прошло три дня… Виталий умер; никто не знал, когда он отошел от них: ночью или утром?

Когда в двенадцать часов Любовь Михайловна вошла к нему, чтобы дать ему обычное лекарство и растворить в его комнате окно (он любил, чтобы она впускала по утрам к нему солнце) и, еще подойдя к его кровати, она не знала, что он уже давно похолодел, и не чувствует уже запаха веток жасмина, которые были почему-то в постели, и не замечает разбросанных листов бумаги по ковру… И что уже исполнилось его желание — уснуть навсегда…

Любовь Михайловна в течение нескольких минут не могла уйти из комнаты и позвать Кэт и прислугу, а села на белый, обитый голубым шелком табурет. Не уходила и, как будто хотела что-то узнать, смотрела на застывшее лицо.

Почему умер, не узнав жизни? Почему всегда думал о любви? Неужели от горя, что умерла та рыжеволосая Маделена? Простил ли ее болезнь? простил ли себя?

Шли за гробом, когда вынесли его из серой деревянной церкви с золоченым крестом над синим куполом. И не чувствовалось печали, — осталась она сокрытой, и не было ее ни над серебряным гробом, ни в розовых с белым венках, ни в одеянии шедшего впереди священника, ни в певчих с покрасневшими от пьянства носами… Ни в звоне то гудевших, то заливавшихся колоколов. Старался звонарь…

РАССКАЗЫ

Рыцарь

Лениво звонили колокола одинокой церкви в заброшенном на границе Польши городке, так внезапно опустевшем. Почти не видно было на улицах горожан, которые спешили бы на вечерний зов… Происходило это оттого, что в городе давно никого не было, кроме трех-четырех отважных чиновников да нескольких упрямых стариков. Последние ни за что не хотели покинуть насиженные места, руководствуясь, главным образом, тем соображением, что если все разбегутся, то после некому будет рассказывать о немце.

Между тем, немецкого набега ждали не только со дня на день, но даже с часу на час.

Оставленные недавними обитателями квартиры и усадьбы наполнили расположившиеся в городе войска. Один из гусарских эскадронов квартировал в дворянском клубе на Костельной улице. Этот дворянский клуб ничем не отличался от множества подобных ему провинциальных клубов; кормили там так скверно, что никто ничего, кроме сельтерской воды, и не спрашивал. Тарелками в столовой гремели лишь в экстренных случаях, — во время выборов или других важных собраний, когда в уездный город наезжали господа дворяне. Зато в этот вечер в унылых залах клуба царило чуть ли не настоящее оживление. Эскадрон, занявший дворянский дом, отличался непринужденностью и жизнерадостностью, присущими молодежи. Командир полка, не старый еще, любил свою «молодежь» и ничем не стеснял. На поход он смотрел, как на праздник, и всегда повторял, что воин до боя (конечно, во время привала и по мере возможности) не должен менять образа жизни и что времяпрепровождение офицера должно быть приятным, иначе он может потерять «равновесие»… Пожалуй, командир был прав. Видимо, офицеры разделяли его взгляд: по крайней мере, в описываемый вечер они собирались в большом зале и поспешно расставляли карточные столы и раскладывали колоды карт.

За окнами угасал розовый весенний вечер, прозрачное небо говорило о свежести воздуха. Далеко раздававшиеся переклички дозоров доносились сквозь тонкие стены дома и звучали призывно и торжественно.

Четыре стены

Я оказался в числе тех, кому удалось уйти из пловучего дома для душевнобольных. На самом деле, я просто воспользовался замешательством и темнотой и спрыгнул в лодку, увозившую на берег с нашего транспорта санитаров с медикаментами. Я никуда не стремился, потому что мне совершенно некуда было идти. Не имея в виду ничего, кроме неизвестности и неопределенности, я не мог больше оставаться там… Не мог дольше выносить голода, пыток ожидания, не в силах был видеть стада верблюдов, в которых нас постепенно обращали. Но не стоит подробно описывать условия, в каких мы находились, также и то, что мы переносили, потому что об этом достаточно говорили и, кажется, даже возмущались в газетах. Не стану еще и потому, что хочу писать лишь о себе. Запишу, чтобы лучше понять самого себя, чтобы осудить или оправдать. В моем распоряжении всего два дня, а затем, кто знает, буду ли я иметь возможность не только писать, но даже думать, и сидеть за столом?

Итак, первую ночь на земле я провел на пристани за стеной угольного сарая. Сторож, турок, довольно быстро разрешил мне спать в зоне своего влияния. Утром, также как и в предыдущие семнадцать, я не умывался и не одевался. Не думайте, что это вошло в привычку, ничуть: это лишение обратилось в хроническую болезнь, дававшую себя чувствовать порой особенно острыми приступами.

Я направился в город. Повсюду бродили мои соотечественники, хранившие отпечаток бессонных ночей, с потемневшими лицами, терявшими уже осмысленность. В узких переулках с упорством спирали вилась будничная жизнь, свернутая из пестрых и серых лоскутьев. Труд, борьба и вспышки праздности и тайного вожделения по красоте и отдыху переплелись в этом удручающем и удушливом городе, ожидающем своего пробуждения.

По вечерам, когда витрины и окна загорались электричеством, еще больнее давали о себе знать эти невысказанные людские мечты о маленьком, мещанском празднике. Я не мечтал о празднествах, я думал о тихом доме, о покое. Особенно недоставало его в длинные сумерки, когда трамваи и автомобили развозили пресыщенных по домам и когда меркли огни в театрах и кино, когда улицы с каждой минутой становились безлюдней и безлюдней… Я возненавидел дневную толпу, давившую меня точно обручем, но еще более отверженным я чувствовал себя ночью, когда некуда было уйти. Не было угла, где бы я мог задремать и уже нельзя было слоняться по тротуарам.

В общежитиях, переполненных здоровыми и больными, даже женщины валялись на полу, зачастую без подстилки. Я оказывался лишним и здесь: я не записался вовремя, не успел. Иногда, однако, какой-нибудь расчувствовавшийся сонный женский голос милостиво разрешал — переночуйте сегодня. Я укладывался, сворачиваясь калачиком, по-собачьи и, само собою разумеется, не раздеваясь, положив голову на тюк чужих вещей. Однажды спал на чьих-то диксионерах.

Двести лир

— Но когда же, когда пойдем пить чай ко мне? Почему в последние дни вы избегаете встреч и уклоняетесь от дружеской беседы?

Я вижу недоверие. Мое терпение разве не залог моей преданности? Я довольствуюсь нашими кратковременными прогулками и отрывками разговоров, — словом, тем, что вы даете мне урывками. Как я скучаю без вас, если бы вы знали! Неужели вы не доверяете мне?

Господин Гириадис, без определенного отражения своей национальности во внешности, отлично одетый, средних лет, говорил чересчур горячо и убедительно для улицы, близко наклонившись и усаживая даму в автомобиль.

Молодая женщина в простом, почти скромном костюме, со стройной талией, грустно улыбнулась под вуалью и шутливо ответила:

— Вы думаете, что я не верю вам, а может быть, я себя боюсь?

Человек оттуда

Около ста вымпелов уныло торчали между морем и туманом, посылая мольбы и бессмысленные угрозы недостижимому небу. Уже двадцатый день мокли у входа в пролив более пятидесяти кораблей. Подъезжавшим к этим судам и привозившим хлеб или воду корабли эти казались передвижными тюрьмами, жестоко томившими заключенных. Люди, находившиеся в этих чудовищных темницах, были невиданными еще узниками и, должно быть, отвечали за небывалое преступление.

Верхняя и нижняя палубы были сплошь забиты серо-зелеными фигурами с землистыми лицами. Между ними почти невозможно было протолкаться; чтобы пройти в рубку или сойти в трюм, этим странным пассажирам приходилось употреблять часа два-три. Впрочем, последнее обстоятельство не слишком огорчало их, — скорее развлекало, внося хотя некоторое разнообразие, и будто бы выводило из неподвижности. Необычайные узники проводили двадцатый день и двадцатую ночь под открытым небом, лишенные пищи, тепла, сна и движения, обреченные дышать воздухом до воспаления в легких. Они видели берег, различали город, не имея возможности двинуться и не помышляя ступить на землю. Почти все время шел дождь. Ежились, дрожали и проклинали ночь, еще более изнурявшую. Озлобленные, они пронизывали взглядом ненависти и зависти счастливца, которому, несмотря ни на что, удавалось примоститься где-нибудь на ступеньках. Но не спал он, погруженный в кошмарную дремоту.

В редкие дни избранника, отмеченного судьбой, увозили в каике отыскавшиеся родные или друзья.

Едва брезжил свет, как начинали поджидать заветную шхуну, развозившую хлеб, высматривать катер, обычно привозивший разрешение съехать на берег. Но шхуны и катера сновали мимо, направляясь к другим судам, где так же напряженно ожидали тысячи пар глаз. Увертливые сандалы шныряли вокруг корабля. Сверху удивительные пленники, напоминавшие табун, испуганный грозой, швыряли вниз торгашам: часы, ложки, сапоги, подошвы, шинели и рубашки. Взамен золотых часов к ним поднимали по канату белый хлеб, целый хлеб! Блаженство! Ведь здесь в полдень выдают по четверти фунта на весь день и еще не всегда каждому достается!

Сегодня осенний день, дождь не останавливается.

Лунной ночью в Крыму

Над извилистыми улицами, точно надушенными кипарисами и магнолиями, изогнулся месяц. Лунный блеск переливает опалами на серых камнях вокруг притаившихся дач в садах. Вы легко скользите: вы словно растворяетесь в воздухе. Ведь вы нигде. Конечно, вы не в Ялте, а набережную с разочарованными спекулянтами просто выдумал от скуки день. Вы верите южной ночи, вы дышите ею.

Впереди вас неслышно идут двое. Они приостановились в полосе лунного света. Оба белые, прекрасные, как призраки. Тонкая женщина склонилась к нему. Вы замедляете шаг, вы боитесь подслушать слова чужой тайны. Но вот до вас отчетливо доносится женский недовольный тон:

— Невозможно платить десять тысяч за фунт масла. Лучше в Сербию уехать, или в Болгарию, там хоть розовое масло дешево.

— Да, ужасно… Ну, а сегодня на ужин что?

Вы обгоняете этих прозаических, неуместных людей и поворачиваете за угол. Скорее бы к морю. Быть может, волны принесут в своем дыхании немного романтики?