Теплынь

Краснов Петр

«Еще в «Нашем пастушьем деле» сердцевиной рассказа стала детская память о ранней крестьянской работе. То был отпечаток самой что ни на есть существенности жизни, ее серьезной и строгой сути, ее врезающейся навсегда в сознание усталости, волнений, радости, всего случившегося тогда ее облика: с просторным днем, старым пастухом, с грозой вполнеба…

В круге этой существенности, материальности, будничного дела и заботы крепится у Краснова обычно память его героев, их мысль, их чувства. Так крепится и обнаруживает себя поэтическое, духовное начало повседневного человеческого существования, и не в какой-то особой, возвышенной и как бы специально сберегаемой и отделенной от прочего части жизни, а посреди насквозь обыденного, неказистого, внешне грубого, антипоэтического даже обихода и труда.

Вот что дорого писателю и его героям, вот что продолжает жить для них во времени…»

Игорь ДЕДКОВ

По утрам, если было хорошее настроение, Никита пел. Послушать, так ничего не разберешь: погуживает что-то в нос неразборчиво — ни слов, ни песни. Только сам он и знал, что поет; остальные, будь то жена или соседи, знать об этом не знали, потому что на людях он не то что петь — про погоду говорить не умел и потому всегда считал за лучшее молчать да слушать. Песню же эту он слышал давным-давно, еще от отца своего, потом забыл; и вот теперь, когда годы под гору, за пятьдесят пошли, вдруг всплыла она откуда-то, пригрела сердце памятью да так и осталась — одна-единственная от отца, от всех прошлых дней…

А сегодняшний день обещал обтеплиться, погожим быть. Легкий ночной морозец будто под ноги пал: поскрипывал, похрустывал прихваченным снежком, приговаривал что-то свое к каждому человеческому шагу. Небо еще по-рассветному блекло, под застрехами сараев лежали молчаливые ночные тени. Листовое железо крыши у соседского дома взялось ровной хрупкой изморозью, та же изморозь пушила, размывала очертания молодых яблонек в палисаднике. Но уже тянуло по дворам острым весенним дымком, чиликало вовсю и топорщилось средь веток ободренное воробьиное племя, и хрипловатыми грудными голосами выговаривали и все никак не могли себя выговорить голуби на фронтоне…

Никита, задав корм давно проснувшейся скотине, прибирался во дворе. Из ватника его еще не ушло сухое печное тепло, свойский запах разогретого кирпича и золы; и он с бодрецой и деловитостью гудел себе под нос:

Дальше он не знал, ему и не нужно было, и он не торопясь работал вилами, сгребал в кучу объедья, оглядывал свой прибранный, ставший от этого даже каким-то уютным двор. Баба его, Ефросинья, в последние времена прибаливала и потому вил в руки не брала: дай бог печь истопить да приготовить чего — и на том спасибо. Да ведь и как еще сказать: домок не велик, а присесть не велит. Домашних дел не переделаешь, только устанешь… «Должно, опять легла баба, — рассеянно думал он. — С утра молчит, кряхтит. Врачи говорят — печень. Надо ли столько работать, войну с голодухой перенесть да не заболеть. Чай, года подошли».