Красные петухи

Лагунов Константин Яковлевич

В центре романа тюменского писателя — борьба сибирских большевиков за хлеб зимой 1920-21 года, разгром вспыхнувшего в Западной Сибири кулацко-эсеровского мятежа. Книга переиздается к 70-летию Великого Октября.

КНИГА ПЕРВАЯ

Глава первая

Над Челноково бесновалась красная метель.

Косматое пламя, захлебываясь и урча, с хрустом пожирало пятистенник бежавшего торговца Текутьева.

Рассерженной вороньей стаей кружили тревожные вскрики набата. Взбесившиеся псы надрывали глотки утробным воем. Пронзительно ржала лошадь. Ветер разметывал по селу кровавые искры и пепел.

А люди словно вымерли или ослепли и оглохли все разом.

Глава вторая

Село затаилось, как затравленная, загнанная в чащобу волчица. Уши торчком, трепещущие ноздри раздуты, глаза полыхают яростным отчаянием, но даже волосок не шевельнется на окаменевшем от взбугрившихся мышц теле.

Не думали, не гадали челноковские мужики, что грядет такой день, когда будут они, таясь от родичей и соседей, прятать свой хлеб, взращенный на своей земле, своим трудом.

Пока ночью в молчаливой, ожесточенной спешке растаскивали со ссыпки мешки по домам, думали: ночь темна и долга, схороним хлебушко. А попробуй-ка спрячь хоть десять мешков пшеницы. Куда ни приспособь — все на виду оказывается. Крестьянский двор — не графское поместье, там ни тайных ходов, ни подземелий. Изба, амбар, хлев да баня — вот и все подворье. Отыщи-ка тут потайной уголок. Свезешь зерно в лес — след останется. Яму за ночь не выдолбишь, а и выдолбишь — не залижешь.

Вот и злобились мужики, нянькались всю ночь с мешками, драли горло едучим самосадным дымом, поминали бога и черта.

Глава третья

У северского губпродкомиссара Пикина была заветная, неприкасаемая для других тетрадка, в которую он заносил все чрезвычайное, самое важное о продовольственной политике Советской власти и о разверстке. Открывала тетрадь ленинская фраза: «…мы можем погибнуть потому, что народ голодает; как ни вынослив русский рабочий, но есть предел выносливости…»

Потом была записана телеграмма:

«Всем губернским Советам и губпродкомам.

Петроград в небывало катастрофическом положении. Хлеба нет. Выдаются населению остатки картофельной муки и сухарей… Контрреволюция поднимает голову, направляя недовольство голодающих масс против Советской власти. Наши классовые враги, империалисты всех стран, стремятся сдавить кольцом голодной смерти Социалистическую Республику… Именем Советской Социалистической Республики требую немедленной помощи Петрограду… Непринятие мер — преступление против Советской Социалистической Республики…

Глава четвертая

— Ну-с, покажите-ка вашу ножку. Да не смущайтесь. Вот святая целомудренность. Можно подумать, за вами сроду не ухаживали.

— Зачем вы об этом? — смутилась Катерина, пряча глаза и старательно натягивая подол на круглые колени. — Не знаете разве, как на солдаток смотрят?

Я б на такую красоту дохнуть ос-те-ре-гался… Вы сами не знаете, какая вы… прекрасная…

Белесые выпуклые глаза Вениамина замутились, тонкие, капризно изогнутые губы слегка подрагивали. Руки плохо слушались: ладони так и прилипали к Катерининой ноге. Эта невысокая, изящная, ладная и легкая женщина с ярким живым лицом притягивала и волновала Вениамина своей первобытной, не захватанной, не отшлифованной «манерами» и оттого не остуженной, не обезличенной красотой. Он с пристальным и жадным любопытством вглядывался в Катерину, вслушивался в ее негромкий, как бы воркующий грудной голос, ловил ускользающий взгляд подвижных, похожих на переспелые смородины глаз и все ждал слова, жеста, взгляда или иного знака пробудившейся в ней страсти.

Глава пятая

В кабинете губпродкомиссара не оказалось ни одного свободного места, и Вениамин Горячев, прихватив стул в приемной, с трудом протиснулся вперед, поближе к пикинскому столу. Здесь собрались члены коллегии губпродкомиссариата, уездные продкомиссары, начальники продконтор и командиры продотрядов. Был тут зачем-то и председатель губчека Чижиков. «Этому-то чего надо? — забеспокоился Вениамин. — Настырный дьявол. Во все щели лезет. Не миновать с ним…»

Тут Чижиков чуть повернул голову, их глаза встретились, и Горячев почти физически ощутил, как в него входит твердый, пронизывающий взгляд серых чижиковских глаз, проникает, кажется, в самую душу, в которой все сейчас обнажено, все как на ладони… Вениамин вздрогнул, будто от неожиданного укола, и в то же мгновение лицо его стало непроницаемым. «Что, выкусил?» — злорадно спросил взгляд Вениамина, и тонкие губы его чуть заметно покривила ухмылка. Чижиков тоже улыбнулся — лукаво и, пожалуй, самодовольно. «Сволочь, — вознегодовал вдруг Вениамин. — Плевал я на тебя…» Не выдержав, скакнул глазами в сторону, деланно закашлялся. Достав носовой платок, долго и старательно обтирал им губы, возил по лицу и все время, как нацеленный ствол, чувствовал на себе внимательный взгляд председателя губчека. Облегченно вздохнул, когда Пикин, поднявшись из-за стола, произнес:

— Начнем, товарищи.

Расстегнув верхнюю пуговицу гимнастерки, Пикин движением головы смахнул со лба завиток черных волос, с глухим стуком опустил костлявый кулак на стол. В кабинете мгновенно наступила тишина. Лица собравшихся стали одинаково сосредоточенно-строгими и жесткими.

КНИГА ВТОРАЯ

Глава первая

Густой тревожный рев набатного колокола хлестал по нервам челноковских мужиков, и те ошалело метались между ссыпкой и домом, унося, увозя из-под общей крыши бесценное семенное зерно. Кто половчей, похитрей, не упускал случая прихватить чужой мешок: «не я — другой сгребет». А в это время по селу волчьими стаями кружили, выискивая продотрядовцев, хмельные от крови и самогона дружки Пашки Зырянова и бородачи из отряда Боровикова. Лица многих были страшны и звероподобны: перекошенные рты, раздутые волосатые ноздри, вот-вот выпрыгнут из орбит мутные от злобы и хмеля глаза. За каждым бойцом кидалась целая ватага и, нагнав, била его чем попало, топтала и рвала с изуверским ожесточением. Девятерым продотрядовцам удалось пробиться к волисполкомовскому двору, запрячь пару розвальней и, отстреливаясь, вырваться из села. Одиннадцать человек застрелили или забили насмерть. Остальных Боровиков надумал всенародно казнить на площади. Выдумка приглянулась, и недобитых продотрядовцев отовсюду поволокли к волисполкому.

Если бы в те роковые для Челноково часы сыскался сторонний, трезвый наблюдатель, он непременно заметил бы единое, организующее начало этого кровавого хаоса. Чьи-то руки вовремя сшибли замки с еще не загоревшейся ссыпки, и та запылала лишь тогда, когда из нее вытащили все семенное зерно. Кто-то расставлял на стыках улиц, на выезде из села людей с ружьями. Кто-то отправил в соседние деревни гонцов с приказом начальника волостного повстанческого штаба: коммунистов и комсомольцев — арестовать, сопротивляющихся— уничтожить, милицию — разоружить, создать вооруженные отряды. По чьей-то указке почти что в один час заголосили набатно колокола многих церквей Яровского уезда, загрохотали выстрелы, взмыли в седое февральское небо красные петухи…

Но стороннего наблюдателя в Челноково не оказалось, и лишь немало дней спустя, шаг за шагом восстанавливая в памяти происшедшее, многие мужики смекнули, что к чему, и заскребли пятерней бороды, зачесали макушки, разом отрезвев от угара, и стали искать выход из западни, в которую их кого незаметно заманили, а кого втолкнули… Но все это еще будет впереди. Пока же…

Со всех сторон к утоптанной снежной круговине в центре села стекались людские потоки, и скоро перед высоким резным волисполкомовским крыльцом скучилось несколько сот разгоряченных мужиков. Многие были б немалом подпитии: полы полушубков — нараспашку, хмельные души — настежь. Кулацкие сынки Пашка Зырянов и Димка Щукин стояли в окружении вооруженных полупьяных парней, и те, как рысаки перед скачкой, пританцовывали на месте, петушились, задирались, голосили непотребное. Мужики постепенней помалкивали, покуривали да поглядывали на высокое, похожее на помост крыльцо, где жались друг к дружке шестеро продотрядовцев в изорванной одежде, с обезображенными побоями лицами. А из Пашкиной стаи будто каменьев град:

Глава вторая

Ну что, коммунист Карасулин, пробил и твой час? Как ни гнула, бывало, как ни ломала тебя жизнь, а всегда выходило по-твоему. Везло тебе, Онуфрий Лукич, еще как, хоть и любил ты риск, любил такие крутые повороты, что либо конь с копыт, либо кошева вверх полозьями. Все бы тебе по жердочке через пропасть, на стремнину, в водоворот. Иной раз холодела спина со страху, а в сердце — первобытная шалая радость. Вот и уверовал в негасимость своей счастливой звезды, в бесконечное везение. Думал, век будешь своими руками творить собственную судьбу. Посмеялась она над тобой, Онуфрий Лукич, подставила подножку, насторожила западню. И ведь вроде предвидел это, а не свернул, другую тропу не нашарил…

В ту ночь, когда убили Емельянова, схватили Ромку Кузнечика с Ярославной, за Карасулиным не пришли. Всю ночь ждал он крадущихся шагов под окном, стука в дверь — не дождался. Силился постичь вражий замысел — не мог. Иногда накатывало желание: краюху за пазуху, винтовку за плечо — и в лес. Не забыл еще партизанские тропки, знает в округе все охотничьи заимки. Но приходил на память последний разговор с Чижиковым, рискованное поручение председателя губчека, захлестывала тревога за оглушенных, взбаламученных мужиков, и Онуфрий гнал искушение. «Спать», — приказывал себе и вроде бы засыпал, но тут же просыпался и снова вглядывался, вслушивался в темноту. Кабы знал, что лучшие его товарищи валяются на соломе в волостной кутузке, не прилег бы Онуфрий Лукич, еще разок поставил бы голову на карту, поиграл в жмурки со смертью. Но верил Карасулин, что боевые друзья послушались его, сделали, как велел, и давно вне опасности. Не слышал он предсмертного немого вопля Емельянова, стонов и криков его жены, над которой до свету бесстыдно и страшно глумились озверевшие от крови и самогону Пашка с Димкой, не слышал яростных проклятий жестоко избитого Ромки Кузнечика.

Верно угадав смысл происходящего, Онуфрий Лукич всю ночь люто казнил себя за то, что был мягок и непоследователен в борьбе с затаившимися врагами: выпустил из рук Боровикова, не выследил Маркела Зырянова, не обезвредил вовремя Корикова. Всю вину за совершившееся Карасулин без колебаний принимал на свои плечи. Непосильная, нечеловеческая тяжесть давила, гнула, и чтобы устоять, не рухнуть под этакой глыбищей, он напрягал все силы — духовные и физические.

Угадывал Онуфрий: неспроста не тронули его ночью, не винтовки испугались, не шуму ночного, не жену с дочкой поберег волчина Боровиков. А вот чего хотят от него враги, чего замыслили — Карасулин предугадать не мог, и это было мучительней всего.

Глава третья

«Род проходит, и род приходит, а Земля пребывает вовеки». Это библейское изречение часто повторял челноковский поп Флегонт, ибо в жилах его текла мужичья кровь и больше всего на свете он любил землю, любил так истово и преданно, что, порой забывшись, разговаривал с ней то ласково и нежно, как с ребенком, то твердо и грубовато, как с мужчиной, а иногда послушно и мягко, как с матерью.

Земля! Начало и конец всего живого. Флегонт знал и боготворил ее всякую. И обнаженно-черную, свежевспаханную, томно жаждущую зачатия, готовую принять в себя семя. И нарядную, в буйной зелени, в ковровом разноцветье, благоухающую и ласковую, как объятия любимой. И отягощенную вскормленной ею нивой, задумчиво-мудрую, щедрую. И скованную ледяным сном, затаившуюся под снегом, вроде бы неживую, но хранящую в себе живительные соки бытия. Все — из земли. «Все произошло из праха, и все возвратится в прах», — сказал библейский мудрец Екклезиаст…

Хорошо июньским рассветом брести босиком по росной траве, иль шлепать по хлюпкой дорожной пыли, иль мягко ступать по бархатным хлебным зеленям, карауля восход солнца. Первый взгляд новорожденного дня всегда приятно волновал Флегонта, будил в нем столько светлых дум, столько радостных чувств, что не удавалось совладать с ними, и даже правя службу, произнося навеки осевшие в памяти молитвы, он вдруг ловил себя на самых что ни на есть мирских мыслях, кои рождались на солнце-восходе. Отгонял непрошеное, четче и громче выговаривал богоугодные слова, постепенно забывался и снова ловил себя на тех же земных, греховных мыслях…

Рождение зимнего дня по-иному, но тоже волновало Флегонтовы чувства, и попу надолго хватало радости, коли случалось подсмотреть восход солнца, услышать первые голоса промерзших пичуг. Всю жизнь он не уставал дивиться и радоваться предельному совершенству и немеркнущей красоте земного. Иногда малый пустячок: на миг прилипшая к ладони снежинка, карабкающийся по стволу муравей, зависшая над головой жаворонковая трель или иная, много раз виденная или слышанная мелочь до сладких слез волновали попа, и сердце его отзывалось благодарственной молитвой. Молитву обычно сменяла рвущаяся из души песня — раздольная, страстная, и Флегонт растворялся в ней, забывая обо всем. Он называл песню мирской молитвой и пел, как молился, — с полным самозабвением и распахнутостью, обнаженностью чувств. Пел зимой и летом, в дождь, и на ветру, и в стужу, вкладывая в песню всего себя.

Глава четвертая

За двести лет своей истории губерния не переживала еще такого светопреставления. Даже в недавние черные дни колчаковщины в иных уездах было куда спокойней, чем теперь. Тогда глухие таежные деревни и даже целые волости ни разу не видели солдат белого адмирала, — и мужики уцелели, и скотину уберегли, и особого урону никто не понес. Теперь таких деревень не было. Никого не обошло стороной, никого не миновало полыхнувшее над всей губернией пламя антисоветского мятежа.

Днем и ночью, в любую непогодь по лесным тропам то торопливо и шумно, то неслышно, крадучись шли люди, по большакам и зимникам скакали взмыленные кони, скрипели полозья, свистели, гикали ездовые, остервенело хлеща загнанных лошадей. Одни везли приказы, оружие, провиант, другие— листовки, третьи спешили упредить о чем-то важном соседнюю деревню или волость, иные же шли и ехали, сами толком не зная куда, в поисках укромного уголка, где можно было бы отсидеться, переждать, пока схлынет кровавая пена, поутихнут, улягутся взбесившиеся страсти и всклокоченная, вспененная мужицкая стихия снова войдет в свои извечные берега.

Глухими ночами лесные зимники становились дорогами смерти. Медленно двигались по ним толпы пленных — коммунисты, комсомольцы, милиционеры и прочие, кто хоть чем-то, хоть однажды выказал свои симпатии к большевикам, к Советской власти. Подогретые самогонкой, распаленные непокорством и стойкостью обреченных пленников, конвоиры нередко набрасывались на них, и тогда стылое безмолвие оглашалось криками, стонами и под. слепым небом разыгрывалась еще одна трагедия, подобная той, какую увидел в логу челноковский поп Флегонт. Истерзанные трупы оставлялись на месте расправы — пока их не заметет метель, иль не растащат голодные волки, иль не найдут обезумевшие от горя родственники и тайно не похоронят…

Почти в каждой мятежной волости имелся свой «повстанческий штаб» и свой так называемый «крестьянский волисполком», которые лишь номинально подчинялись «яровскому крестьянско-городскому совету» и «главному штабу народной армии», разместившемуся там же (из всех уездных центров юга губернии мятежники овладели только Яровском). Каждый из многочисленных штабов норовил присвоить себе как можно более громкое наименование: головной, верховный, центральный. Засевшие в них белогвардейские офицеры делили территорию мятежа на фронты, придумывали направления главных ударов, а то разбухающие, то тающие толпы насильственно мобилизованных крестьян именовали армиями, дивизиями, полками с соответствующими командующими, командирами, начальниками, адъютантами, связными, разведками, хозчастями, военно-полевыми судами и т. д.

Глава пятая

С тех пор как в Северской губернии начался антисоветский мятеж и, то где-то затихая, а где-то разгораясь сильней, охватывал все новые уезды, огненным палом переметнулся в глухие таежные деревни Прииртышья и Приобья, слил отдельные очаги в кровавые фронты, где громыхали орудия и не затихали жестокие бои, с тех пор Пикин все острее чувствовал собственную виновность в разыгравшейся трагедии. Всячески противился этому чувству, себе и другим доказывал обратное — как это было и на заседании губкома, — а в душе все крепче утверждался в своей неправоте и оттого мрачнел, становясь раздражительным до крайности.

Председатель губчека Чижиков не сомневался: Карпов и исчезнувший Горячев — единомышленники, бывший член коллегии губпродкома Горячев раздувает мятеж против Советской власти, от имени которой недавно действовал. Пикин придирчиво и неторопливо перебрал все, что знал о Горячеве, — от первой встречи до той минуты, когда проводил его в Челноково, припомнил, как настойчиво рекомендовал Горячев никому не известного Карпова начальником продотряда особого назначения, как упорно отстаивал им же предложенную семенную разверстку, и в конце концов окончательно признался себе, что бывший заведующий хлебным отделом — враг. И не было теперь у губпродкомиссара сильней желания, чем желание отомстить. Любой ценой, во что бы то ни стало жестоко отомстить перевертышу Горячеву, кому совсем недавно так слепо и безоговорочно доверял. И не было жертвы, на какую не пошел бы Пикин, лишь бы скорее погасить черное, смрадное пламя мятежа. Он свирепел, узнавая, что где-то собранный по разверстке хлеб попал в руки бандитов.

Когда же дошла до Пикина весть о том, что уездный Тоборск с трех сторон осажден мятежниками, Губпродкомиссар едва не задохнулся от ярости. Ведь в Тоборске на складах в ожидании навигации лежало пятьдесят тысяч пудов собранного по разверстке зерна. «Немедленно вывезите весь хлеб, собранный по разверстке», — телеграфировал Пикин тоборскому уездному продкомиссару и председателю уисполкома. Те ответили: «Ввиду катастрофической близости бандитов, полного отсутствия гужевого транспорта выполнить приказ невозможно». Оставалось одно из двух: раздать хлеб жителям Тоборска либо оставить его мятежникам, которые не сегодня- завтра займут город. Ни того ни другого Пикин принять не мог и решил, ни с кем не согласуя, махнуть в осажденный Тоборск, чтобы любой ценой спасти хлеб.

Мятежники вплотную подошли к тракту Северск — Тоборск. Кулацкие банды не раз врывались в села на тракте, и оттуда давно уехали все, кому грозила расправа. Заполучить серьезную вооруженную охрану без ведома губком а Пикин не мог, а открыться губкому не желал, так как был уверен, что ему ни за что не разрешат столь рискованной вылазки. И Губпродкомиссар, прихватив с собой только двух красноармейцев, поскакал в Тоборск.