Атомная база

Лакснесс Халлдор Кильян

Роман «Атомная база» представляет собой типичный для Лакснесса «роман-искание»: его герой ищет истину, ищет цель и смысл своей жизни. Год, проведенный в Рейкьявике Углой, деревенской девушкой, нанявшейся в служанки, помог ей во многом разобраться. Она словно стала старше на целую жизнь; она поняла, что произошло в стране и почему, твердо определила, на чьей она стороне и в чем заключается ее жизненный долг.

Роман «Атомная база» (первый русский перевод вышел в 1954 году под названием «Атомная станция») повествует о событиях 1946 года, когда Исландия подписала соглашение о предоставлении США части своей территории для строительства военной базы. Влиятельные исландские круги всячески пытались помешать выходу этой книги на других языках, считая, что она вредит международной репутации Исландии. Лакснесса обвиняли в том, что он написал политический памфлет, что книга создавалась им поспешно, что ее выводы и оценки незрелы.

Тем не менее даже политические противники Лакснесса признавали высокие художественные достоинства романа. На самом деле Лакснесс работал над «Атомной базой», как и над всеми своими произведениями, очень тщательно.

(Из «Предисловия» С.Неделяевой-Степонавичене.)

Атомная база

Глава первая

"Будубоди"

— Нести суп? — спросила я.

— Да, с богом, — ответила глуховатая кухарка, величайшая грешница нашего времени; она вешала над металлической мойкой глянцевое изображение Спасителя.

Младшая дочь хозяев дома, шестилетняя крошка Тоургуннур, которую все зовут Диди, не отходит от кухарки, смотрит на нее благоговейным взглядом, молитвенно сложив руки. Она ест вместе с ней в кухне, спит вместе с ней. Время от времени девочка бросает на меня — новую служанку — испытующий, как будто даже осуждающий взгляд.

Я набралась храбрости и понесла в столовую суповую миску. Семья еще не садилась за стол. Вошла старшая дочь, только недавно конфирмовавшаяся. Лицо у нее белое, как сливки, а рот и ногти выкрашены в черный цвет. Она ловко поправила свои густые и светлые в крутых завитках волосы.

Я сказала: «Добрый вечер». Она посмотрела на меня отсутствующим взглядом, села за стол и принялась листать журнал мод.

Я не боюсь ее

Но я совсем ее не боялась. Даже когда вошла в ее спальню в своих грубых башмаках, неся вычищенные серебряные туфли. Она сидела полуодетая перед большим зеркалом, позади нее стояло другое зеркало. Напевая, она красила ногти на ногах. Теперь, почти без одежды, она показалась мне более толстой, но все же не рыхлой.

Я поставила туфли и собиралась уйти. Она перестала напевать и, глядя на меня в зеркало, спросила:

— Сколько вам лет?

— Двадцать один.

— Вы не получили никакого образования?

Глава вторая

Этот дом и наш хутор

Кухарка объявила мне, что состояла уже во многих общинах и наконец нашла такую, где проповедуется истинное христианство. Эта религия возникла в Смоланде,

[6]

и шведы не жалели на нее денег. Затем она пропутешествовала через Атлантический океан и теперь именуется в честь какого-то американского города, длинного названия которого я так и не запомнила. Кухарка уговаривала меня пойти с ней на собрание. Она сказала, что, до тех пор пока не попала в эту американо-смоландскую общину, она ни разу не получала полного отпущения грехов.

— Какие же у вас грехи? — полюбопытствовала я.

— Я была ужасной грешницей. Но пастор Домселиус говорит, я могу надеяться, что года через два начну прыгать.

По американо-смоландской религии, прыгать начинают, когда становятся святыми. Но грехи, видимо, так отягощали эту и без того тяжеловесную женщину, что ей очень трудно было бы подняться в воздух… Когда я созналась, что на моей совести нет никаких грехов, она посмотрела на меня с сожалением и страхом и предложила помолиться за меня, уверяя, что это поможет, ибо бог американо-смоландской общины с ней особенно считается и делает все так, как она говорит. Ей было запрещено брать с собой на вечерние собрания маленькую воспитанницу, но перед уходом она подымала малютку с постели и заставляла ее подолгу стоять на коленях в легонькой ночной рубашке с крапинками, молитвенно сложив ручки, бормотать нудные псалмы об Иисусе, признаваться в бесчисленных грехах и заклинать Спасителя не карать ее. Дело кончалось тем, что слезы лились ручьями по щекам бедного ребенка.

К вечеру вся жизнь в доме замерла. Я осталась одна в этом новом мире, который за какой-то день превратил мою прежнюю жизнь в туманное воспоминание, я бы даже сказала — в сагу, которую я когда-то прочитала в старой книге.

Труп ночью

Наконец я ушла к себе, проиграла на фисгармонии две-три мелодии, какие знала еще дома, и одну, какую обычно играют те, кто не умеет играть. Мне стало стыдно, что я такая необразованная, и я взяла какую-то скучную просветительную книгу, выпущенную издательством «Мауль ог меннинг».

[8]

Если ее прочесть, то, наверно, можно стать образованным человеком.

Так прошел вечер. Постепенно все домочадцы начали возвращаться домой. Сначала из американо-смоландского ведомства по отпущению грехов явилась кухарка, затем один за другим вернулись дети и, наконец, хозяева. Мало-помалу дом затихает, и только тот, кого жду я и горячий ужин, все не идет. Уже три часа ночи. Я брожу по дому, чтобы не заснуть, и наконец падаю в глубокое кресло. В четыре часа раздается звонок, я бегу, на ходу протирая глаза, и открываю входную дверь. На пороге стоят два полицейских и держат безжизненное тело. Они официальным тоном произносят «добрый вечер», спрашивают, живу ли я в этом доме и нельзя ли оставить в передней небольшой труп.

— Смотря чей это труп, — заявляю я.

Они отвечают «потом разберетесь»; бросают труп на пол, козыряют, говорят «спокойной ночи» так же официально, как они только что сказали «добрый вечер», садятся в автомобиль и уезжают. Я закрываю дверь.

А мужчина, если его можно назвать мужчиной, лежит на полу. Он еще не достиг того возраста, когда юноши начинают бриться. У него голова отца, но светлые детские локоны. Его пальто и новые ботинки в грязи, щека испачкана, будто он спал в луже или валялся в блевотине. Что мне делать? Я наклонилась над ним: он дышал. Кроме запаха блевотины, от него несло еще табаком и водкой. К счастью, на деревенских праздниках мне приходилось видеть мужчин, сраженных «Черной смертью»,

[9]

и я знала, что нужно делать в таких случаях. Я решила оттащить его в комнату и не будить элегантных и образованных родителей, владельцев этого чудесного дома, более великолепного, чем царствие небесное. Я слегка потрясла его, но он только хрюкнул и приоткрыл глаза, ровно настолько, что стали видны белки. Я намочила в холодной воде губку и вытерла ему лицо. Он выглядел невинным добрым ребенком, ему было, пожалуй, шестнадцать, самое большее — семнадцать лет. Он лежал, раскинув руки, совсем как мертвый, и только чуть слышно дышал. Когда я попыталась поднять его, голова безжизненно запрокинулась назад. Тогда я взяла его на руки, отнесла в комнату и положила на постель. Сняла с него пальто и ботинки, расстегнула кое-где пуговицы, но не решилась совсем раздеть этого семнадцатилетнего юношу, хоть он и был все равно что мертвый. Его младший брат спал в другой постели; он даже не проснулся.

Глава третья

Домик за домами

В самом центре города за большими домами прячется маленький домик. Его не видно с улицы, и о существовании его никто не подозревает. Приезжий стал бы утверждать и даже мог поклясться, что здесь нет никакого дома. Но дом все-таки есть, деревянный домик с покатой черепичной крышей, маленький, одноэтажный, готовый развалиться от дряхлости, остаток старого Рейкевига.

[10]

Весь двор зарос дягилем, волчьей травой, чертополохом, завален грудами всякого мусора, и можно только догадываться, что среди высоких сорняков, зеленых и сочных, хотя стоит поздняя осень, скрывается гнилой дырявый забор. Я уже потеряла надежду найти этот дом, но в конце концов все-таки нашла.

Вначале я не заметила в доме никаких признаков жизни, но, внимательно присмотревшись, увидела полоску света, пробивавшуюся из окна. Я начала искать входную дверь и наконец обнаружила ее совсем с другой стороны, напротив каменной стены большого дома. Очевидно, давно, когда домик только был выстроен, здесь проходила улица, а теперь он стоял в глубине двора.

Я открыла дверь и вошла в темный коридор. В дверную щель проникал слабый свет. Я постучала. Через минуту дверь распахнулась и на пороге появился худой человек, о возрасте которого можно было судить лишь по седеющим волосам.

Мне показалось, что он сразу все понял, как только посмотрел на меня из-под густых бровей своими чистыми, ясными глазами, добрыми и насмешливыми одновременно.

Я сняла варежку и поздоровалась.

Два бога

Он постелил на стол в кухне скатерть, поставил чашки и блюдца, почти все разные, принес несколько черствых булочек, нарезанных маленькими ломтиками, несколько раскрошенных сухарей и сахар. По запаху я поняла, что он не поскупился заварить крепкий кофе. Но сливок на столе не было. Он предложил мне чашку с блюдцем — единственные парные. Я спросила, не ждет ли он гостей — ведь стол был накрыт на нескольких человек. Он ответил, что никого не ждет, вот только два бога обещали зайти около полуночи. Я ничего не поняла, но промолчала. Мы стали пить кофе. Он, как гостеприимная крестьянка, угощал меня черствыми булочками, но засмеялся, когда я попробовала кусочек, чтобы доставить ему удовольствие.

Мне так захотелось получше узнать этого человека, побеседовать с ним, расспросить его о многих вещах в этом мире, о других мирах, но, главное, о нем самом: кто он, почему он такой, но я не знала, как начать. А он снова заговорил:

— У меня совсем нет времени днем, но поздно вечером или рано утром я всегда буду рад вас видеть.

— Могу я спросить, что вы делаете днем?

— Мечтаю.

Теологическая ночная прогулка

Атомный скальд уехал в «кадиллаке», в шикарном автомобиле, каких мне еще никогда не доводилось видеть. На улице остались Бог Бриллиантин с плачущими близнецами и я.

— Я провожу тебя, — сказал он.

— Может, лучше я помогу вам управиться с близнецами? — предложила я.

— Они сами успокоятся.

— Простите, пожалуйста, — спросила я, — но разве это не ваши дети?

Глава четвертая

Увещевания

Когда моей матери исполнилось шестьдесят лет, ей подарили сто крон. И тут выяснилось, что она даже не знает, что это деньги. Она никогда до этого их не видела. Зато с той поры, как ей минуло двенадцать лет, она никогда не работала меньше шестнадцати часов в сутки зимой и восемнадцати летом, если, конечно, не болела. Поэтому, когда на другой день я вспомнила, как при мне деньги были изорваны в клочки и сожжены, я подумала, что накануне просто была пьяна и вся эта сцена мне померещилась, а может быть, я видела это в кино.

Фру просыпается в одиннадцать часов; тогда ей нужно подавать шоколад. Она сидит на своей широкой кровати, сияя от блаженства (потому что в этом мире нет справедливости), пьет свое жирное сладкое пойло и читает консервативную газету. Нет ничего удивительного в том, что она считает этот мир прекрасным и желает сохранить его. Когда я уже хотела уйти, она пошевелилась и велела мне остаться. Не торопясь, спокойно допила чашку и дочитала статью. Потом встала, надела кимоно, села перед зеркалом спиной ко мне и стала приводить себя в порядок.

— Вы молодая девушка из деревни, — начала она.

На это мне нечего было возразить.

— Конечно, меня не касается, что делают мои служанки ночью. Но ради семьи, вы понимаете?..

Ночные гости

Вечером фру объявила, что мне следует одеться понаряднее, потому что к хозяину придут важные гости — американцы. Она сказала, что я должна открыть им и провести в кабинет, но предупредила, чтобы я не здоровалась с ними, не глазела на них и ни в коем случае не вела себя фамильярно: иностранцы это могут понять превратно. Если я не знаю английского языка, то мне лучше молчать и, уж по крайней мере, я должна следить за собой, чтобы не сказать «плиз», когда буду подавать содовую воду. О виски позаботится хозяин.

Немного волнуясь, я до позднего вечера ждала этих гостей, настолько важных, что даже приветствие простой служанки может их оскорбить. Наконец они явились. Их автомобиль подъехал к садовой калитке и исчез, как только они вышли из него. Они поднялись по лестнице и нажали кнопку звонка. В ту же секунду я открыла дверь и впустила их. Один из них был толстый человек в офицерской форме, второй — высокий в штатском. Я думала, они и не взглянут на меня и уж, во всяком случае, не снизойдут до того, чтобы поздороваться. Оказалось наоборот — гости были сама любезность, можно было подумать, что они встретили старую приятельницу. Они радостно гоготали, болтали не умолкая, один из них даже хлопнул меня по спине. Не успела я оглянуться, как они разделись и сами повесили свои пальто и шляпы. Офицер вынул из кармана целую пригоршню жевательной резинки и протянул мне, а второй, видимо, не желая отставать от него, предложил мне пачку сигарет. Право же, я никогда не встречала таких нецеремонных, таких простецких людей; забыв все, чему меня учила хозяйка, я приветливо улыбнулась.

Когда я принесла в кабинет содовую воду и стаканы, они вместе с хозяином рассматривали карты Исландии и мира. Хозяин встал, подошел ко мне, взял у меня поднос и попросил быть наготове, если гости захотят есть. Но меня так и не позвали. В полночь к садовой калитке подъехал автомобиль, и они исчезли. Не знаю, по какой причине, но они не хотели, чтобы машина задерживалась у дома.

Не прошло и нескольких минут после их отъезда, как явился новый гость. Я впервые видела премьер-министра, брата фру, я слышала только, что он живет в доме на углу, в двух шагах от нас. Я знала его по портретам. Он не взглянул на меня, когда я открыла дверь, и прошел в комнаты, не сняв шляпы. Когда я принесла ему содовую воду, хозяин, улыбаясь, сказал:

— Это наша горная сова с Севера.

Исландия на улице. Молодежный клуб

На другой день в сумерки я отправилась в булочную наискосок от дома премьер-министра. Обычно там за прилавком задумчивая девушка отпускает молоко и хлеб, а иногда перед прилавком, беседуя с ней, стоит молодой человек. Сегодня на тихой улице царило непривычное оживление. У дома премьер-министра группами стояли люди. Вероятно, что-то произошло. У всех возбужденные лица, никто не улыбается. Любопытные пешеходы останавливаются на тротуаре. Из окон домов высовываются головы. Под одним из фонарей застыли два полицейских в черных касках с дубинками в руках, а под глазами у них — или мне это только кажется — черные круги.

— Что тут происходит? — спрашиваю я у солидного господина, который с важным видом переходит улицу. Он на ходу бросает:

— Это коммунисты. — И исчезает.

Теперь мое любопытство возбуждено, я задаю тот же вопрос человеку в грязной спецовке. Он с недоумением глядит на меня, потом резко отвечает:

— Они собираются продать страну. — И отходит в сторону.

Буря в тарелке супа

За обедом я спросила, не хочет ли кто-нибудь купить лотерейные билеты в пользу клуба для молодежи. За этим столом не слыхали ничего более смешного, с тех пор как новая прислуга заявила, что будет учиться играть на органе. У младших детей от смеха изо рта полетели фонтаны супа. Старший сын, вынужденный на своих плечах нести все страдания этого мира, ограничился тем, что бросил на меня взгляд, исполненный сострадания и презрения. Фру сначала молча посмотрела на меня, затем зловеще кашлянула, а ее муж оторвался от газеты и с усталой миной невыспавшегося человека спросил:

— Что такое?

— Она предлагает лотерейные билеты в пользу клуба для молодежи, — сказал толстячок Бобо.

Доктор попросил показать лотерейные билеты, и я протянула ему пачку. На одной стороне билета был изображен дворец, на другой — выигрыши.

— Спасибо, — сказал он и слегка улыбнулся. И хотя он вернул все билеты обратно, мне все же приятно было увидеть, как блеснули его глаза за стеклами очков и сверкнули в улыбке белые зубы. — Запрос о постройке клуба для молодежи был внесен в альтинг и в городской муниципалитет.

Глава пятая

У моего органиста

Если судить по изображениям на почтовых открытках, можно подумать, что все гении-музыканты по меньшей мере боги. Но теперь я узнала, что величайшие композиторы мира — всего лишь жалкие парии среди людей. Добропорядочные жители Вены считали Шуберта неотесанным парнем, они были уверены, что он ничего не смыслит в музыке: он мстил им тем, что писал музыку для народа. Его «Ave Maria» знают даже наши крестьяне на Севере. Он умер от голода, не дожив и до тридцати лет. Бетховен не получил даже обычного для людей его круга образования и писал, как пишут простые крестьяне. Он оставил смешное письмо, которое считается его завещанием. Он был влюблен в нескольких графинь, взирал на них с таким же восхищением, с каким старый, заезженный мерин смотрит на грациозных скакунов. В глазах добропорядочных венцев он был только глухим чудаком, плохо одетым, неопрятным, которого нельзя допускать в приличное общество. И все же эти два отвергнутых обществом человека стояли выше всех других признанных музыкантов. Многие композиторы служили при дворах мелких, ничтожных князьков, услаждая их слух своей игрой, в то время когда те вкушали пищу. Служил при дворе и великий Иоганн Себастьян Бах, много лет потративший на борьбу с дворцовой челядью в Лейпциге. Гайдна, величайшего композитора своего времени, даже били представители рода Эстергази, которым он служил целых тридцать лет, так и не удостоившись чести сидеть с ними за одним столом. Моцарт, достигший в музыке высочайших вершин, стоял на социальной лестнице ниже болонки трусливых князей и ничтожных епископов. Он умер молодым в нужде и нищете, и за гробом его шла только собака. Господа же не провожали его в последний путь, сославшись на то, что идет дождь, — они боялись инфлюэнцы.

Я прошу моего органиста поставить пластинку с танцем огнепоклонников: ночь, дождь, толпа дикарей, сгрудившись вокруг большого костра, бьет в барабаны. И неожиданно среди этого грома звучит какая-то удивительная мелодия, которая теплым лучом пронизывает мое сердце. И когда через несколько дней, среди работы, я вдруг вспомнила эту короткую дикую мелодию, я вновь испытала то же блаженное чувство.

Я снова смотрю на картину и замечаю, что у расщепленной девушки, которую я считала лысой, светло-голубые или, скорее, зеленоватые волосы, густые и блестящие. Только теперь я вижу, что волосы нарисованы сами по себе и отделены от лица белой полоской.

Царица Клеопатра, размалеванная как всегда, босая, в шелковых брюках и меховом пальто, с сигаретой во рту, выплывает из спальни матери органиста и направляется в кухню.

— Мне хочется кофе.

Картины в доме, где я живу

На другой день, управившись с двумя домашними животными — электрополотером и пылесосом, — я начала рассматривать картины. Я часто смотрю на эти десяти- и двадцатисантиметровые горы, под которыми надпись «Эйриксйокудль», и временами мне кажется, что они сделаны из овсяной каши, иногда — что из синевато-красного желе, а порой они напоминают опрокинутую чашку. Я не могу понять этих гор, ибо человек с Севера, живший в горах, никогда не поймёт изображений гор, которые нарисует человек с Юга.

В этом доме много картин, и все они изображают горы: гора с ледовой шапкой, гора у моря, расщелина в горе, потоки лавы, стекающие с горы, горный водопад, домик у горы, птица, сидящая на камне в горах, и снова горы. Эти пустынные горные ландшафты постепенно начинаешь воспринимать как отказ, как бегство от людей, как отрицание человеческой жизни. Мне не приходит в голову оспаривать, что это — искусство, хотя бы потому, что я не имею ни малейшего представления об искусстве. Но если это — искусство, то это прежде всего искусство тех, кто посягнул на человеческую жизнь, кто бежал от нее, искусство людей без родины. Как бы хорошо ни была изображена на картине природа, ничто не является большим оскорблением природы, чем попытка изобразить ее.

Я касаюсь рукой водопада и не становлюсь мокрой, не слышу шума воды. Маленькое белое облачко неподвижно висит над землей и не тает. Я нюхаю горные склоны, но нос мой прикасается к застывшей массе, и я чувствую запах химической краски и лака. А где же птицы, мухи, солнце, которое слепит глаза, где туман, в котором не увидишь куста в двух шагах от себя? Здесь, конечно, изображен крестьянский двор, но где же, извините, запах навоза? Зачем писать картины, изображающие природу, когда каждый знает, что картина никогда не заменит природы. Кто придумал, что природа — это только нечто видимое? Тот, кто понимает природу, тот видит ее, слышит, ощущает, обоняет, она кормит его. Природа окружает нас со всех сторон, она в нас самих, она все время меняется, она не остается неподвижной, застывшей, она никогда не может стать природой в четырехугольной раме. Тот самый крестьянский дом с крышей, поросшей травой, который мы видим вблизи, покажется совсем иным, если смотреть на него издалека в белую июльскую ночь. Я все детство прожила в таком крестьянском доме у подножья горы. И я думаю, что, если уж вы хотите нарисовать этот дом, начинать нужно не с крыши, а изнутри, не снаружи, а с тех, кто живет в нем.

А птицы? Я знаю, что такое птицы. О, это чудесные, божественные создания! Возможно, что эта картина, изображающая птицу, оценивается во много тысяч крон. Но скажите мне, станет ли честный человек, хоть сколько-нибудь ценящий птиц, восхищаться птицей, целую вечность сидящей на камне, неподвижной и неуклюжей, похожей на крестьянина, позирующего фотографу где-нибудь в нашем захолустном городишке Крокоре. Птица — это прежде всего движение. Птица — часть неба; воздух и птица — одно целое. Длинный путь в воздухе высоко над землей — это птица. И тепло. Ведь птица теплее человека, ее сердце бьется быстрее, и она счастливее, это понимаешь, слушая ее пение: в мире нет звука, который мог бы сравниться с птичьим щебетом, и нет птицы, которая не щебечет.

Эта беззвучная птица на камне, в ней нет движения, стремительности полета, это всего лишь чучело птицы вроде того, что стоит на шкафу у нашего пастора, или жестяная птичка, какую можно купить в деревенской лавчонке. Изображение такой птицы — это изображение не птицы, а смерти, бездыханного чучела смерти, жестяной смерти.