Некуда

Лесков Николай Семёнович

С января 1864 начал печататься роман Лескова «Некуда», окончательно подорвавший репутацию писателя в левых кругах. Современники восприняли роман как клевету на «молодое поколение», хотя, помимо «шальных шавок» нигилизма, писатель нарисовал и искренно преданных социализму молодых людей, поставив их в ряду лучших героев романа (в основном сторонников постепенного реформирования страны). Главная мысль Лескова бесперспективность революции в России и опасность неоправданных социальных жертв провоцировала неприятие романа в 1860-е гг. Лесков был объявлен «шпионом», написавшим «Некуда» по заказу III Отделения. Столь бурная реакция объяснялась и откровенной памфлетностью романа: Лесков нарисовал узнаваемые карикатуры на известных литераторов и революционеров.

Тем не менее, теперь, при сравнении «Некуда» с позднейшими противонигилистическими романами как самого Лескова, так и других писателей, трудно понять размеры негодования, вызванного им. «Некуда» – произведение не исключительно «ретроградное». Один из главных героев – Райнер, – открыто называющийся себя социалистом, ведущий политическую агитацию и погибающий в качестве начальника польского повстанского отряда, не только не подвергается авторскому порицанию, но окружён ореолом благородства. Тем же ореолом «истинного» стремления к новым основам жизни, в отличие от напускного демократизма Белоярцевых и K°, окружена и героиня романа – Лиза Бахарева. В лице другого излюбленного героя своего, доктора Розанова, Лесков выводит нечто в роде либерального здравомысла, ненавидящего крайности, но стоящего за все, что есть хорошего в новых требованиях, до гражданского брака включительно. Наконец, общим смыслом и заглавием романа автор выразил мысль очень пессимистическую и мало благоприятную движению 60-х годов, но, вместе с тем, и вполне отрицательную по отношению к старому строю жизни: и старое, и новое негодно, люди вроде Райнера и Лизы Бахаревой должны погибнуть, им деваться некуда.

Книга первая

В провинции

Глава первая

Тополь да березка

В трактовом селе Отраде, на постоялом дворе, ослоненном со всех сторон покрытыми соломою сараями, было еще совсем темно.

В этой темноте никак нельзя было отличить стоящего здесь господского тарантаса от окружающих его телег тяжелого троечного обоза. А около тарантаса уж ворочается какое-то существо, при этом что-то бурчит себе под нос и о чем-то вздыхает. Существо это кряхтит потому, что оно уже старо и что оно не в силах нынче приподнять на дугу укладистый казанский тарантас с тою же молодецкою удалью, с которою оно поднимало его двадцать лет назад, увозя с своим барином соседнюю барышню. Повертевшись у тарантаса, существо подошло к окошечку постоялой горницы и слегка постучалось в раму. На стук едва слышно отозвался старческий голос, а вслед за тем нижняя половина маленького окошечка приподнялась, и в ней показалась маленькая седая голова с сбившеюся на сторону повязкой.

– Что, Никитушка? – спросила старушка.

– Пора, Марина Абрамовна.

– Пора?

Глава вторая

Кто едет в тарантасе

Мелодическое погромыхивание в тон подобранных бубенчиков и тихая качка тарантаса, потряхивающегося на гибких, пружинистых дрогах, в союзе с ласкающим ветерком раннего утра, навели сон и дрему на всех едущих в тарантасе. То густые потемки, то серый полумрак раннего утра не позволяли нам рассмотреть этого общества, и мы сделаем это теперь, когда единственный неспящий член его, кучер Никитушка, глядя на лошадей, не может заметить нашего присутствия в тарантасе.

Направо, уткнувшись растрепанною, курчавою головкою в мягкую пуховую подушку, спит Лизавета Егоровна Бахарева. Ей семнадцать лет, она очень стройна, но невысока ростом. У ней прелестные, густые каштановые волосы, вьющиеся у лба, как часто бывает у молодых француженок. Овал ее лица несколько кругл, щечки дышат здоровым румянцем, сильно пробивающимся сквозь несколько смуглый цвет ее кожи. На висках видны тоненькие голубые жилки, бьющиеся молодою кровью. Глаз ее теперь нельзя видеть, потому что они закрыты длинными ресницами, но в институте, из которого она возвращается к домашним ларам, всегда говорили, что ни у кого нет таких прелестных глаз, как у Лизы Бахаревой. Все ее личико с несколько вздернутым, так сказать курносым, задорным носиком, дышит умом, подвижностью и энергией, которой читатель мог не заподозрить в ней, глядя, как она поднималась с лавки постоялого двора.

Другую нашу героиню мы уже видели на крылечке. Читатель, конечно, догадался, что эти две девушки – героини моего романа. Глядя на сладко спящую подругу и раскачивающуюся в старческой дреме Абрамовну, Евгения Петровна тоже завела глазки и тихо уснула под усыпляющие звуки бубенцов. Они ровесницы с Лизой Бахаревой, вместе они поступили в один институт, вместе окончили курс и вместе спешат на бессменных лошадях, каждая под свои родные липы. На взгляд Евгения Петровна кажется несколько постарше Бахаревой, но это только так кажется. На самом деле ей тоже восемнадцатый год, что и Лизе. Марина Абрамовна недаром назвала Евгению Петровну красавицей. Она действительно хороша, и если бы художнику нужно было изобразить на полотне известную дочь, кормящую грудью осужденного на смерть отца, то он не нашел бы лучшей натурщицы, как Евгения Петровна Гловацкая. Стан высокий, стройный и роскошный, античная грудь, античные плечи, прелестная ручка, волосы черные, черные как вороново крыло, и кроткие, умные голубые глаза, которые так и смотрели в душу, так и западали в сердце, говоря, что мы на все смотрим и все видим, мы не боимся страстей, но от дерзкого взора они в нас не вспыхнут пожаром. Вообще в ее лице много спокойной решимости и силы, но вместе с тем в ней много и той женственности, которая прежде всего ищет раздела, ласки и сочувствия. Теперь она спит, обняв Лизу, и голова ее, скатившись с подушки, лежит на плечике подруги, которая и перед нею кажется сущим ребенком.

Няне, Марине Абрамовне, пятьдесят лет. Она московская солдатка, давно близкая слуга семьи Бахаревых, с которою не разлучается уже более двадцати лет. О ней говорят, что она с душком, но женщина умная и честная.

Кучер Никитушка лет пять тому назад прожил полстолетия. Когда ему было тридцать лет, он участвовал с Егором Бахаревым в похищении у одного соседнего помещика дочери Ольги Сергеевны, с которою потом его барин сочетался браком в своей полковой церкви, и навсегда забыл услугу, оказанную ему при этом случае Никитушкою. Никитушка ходил с барином и барынею по походам, выучился готовить гусарское печенье, чистить сапоги и нянчить барышню Лизавету Егоровну, которую он теперь везет домой после долголетнего отсутствия. Своего у Никитушки ничего не было: ни жены, ни детей, ни кола, ни двора, и он сам о себе говорил, что он человек походный. Целый век он изжил таскаючись и только лет с восемь приютился оседло, примостив себе кроватку в одном порожнем стойле господской конюшни. Тут он спал лето и зиму с старой собакой, Розкой, которую щенком украл шутки ради у одного венгерского пана в 1849 году. На барина своего, отставного полковника Егора Николаевича Бахарева, он смотрел глазами солдат прошлого времени, неизвестно за что считал его своим благодетелем и отцом-командиром, разумея, что повиноваться ему не только за страх, но и за совесть сам бог повелевает.

Глава третья

Приют безмятежный

Спокойное движение тарантаса по мягкой грунтовой дороге со въезда в Московские ворота губернского города вдруг заменилось несносным подкидыванием экипажа по широко разошедшимся, неровным плитам безобразнейшей мостовой и разбудило разом всех трех женщин. На дворе был одиннадцатый час утра.

– Город? – спросила, проворно вскочив, Лиза Бахарева.

– Город, матушка, город, – отвечала старуха.

– Город! Женни, город, приехали, – щебетала Лизавета Егоровна, толкая уже проснувшуюся Гловацкую.

– Слышу, Лиза, или, лучше сказать, чувствую, – отвечала та, охая от получаемых толчков, но все-таки еще придерживаясь подушки.

Глава четвертая

Мать Агния

На высоком чистеньком крыльце небольшого, но очень чистого деревянного домика, окруженного со всех сторон акациею, сиренью, пестрыми клумбами однолетних цветов и не менее пестрою деревянною решеткою, стояли четыре женщины и две молоденькие девочки. Три из этих женщин были монахини, а четвертая наша знакомая, Марина Абрамовна. Впереди, на самой нижней ступеньке чистенького крылечка рисовалась высокая строгая фигура в черной шелковой ряске и бархатной шапочке с креповыми оборками и длинным креповым вуалем. Это была игуменья и настоятельница монастыря, Агния Николаевна, родная сестра Егора Николаевича Бахарева и, следовательно, по нем родная тетка Лизы. Ей было лет сорок пять, но на вид казалось не более сорока. В ее больших черных глазах виднелась смелая душа, гордая своею силою и своим прошлым страданием, оттиснутым стальным штемпелем времени на пергаментном лбу игуменьи. Когда матери Агнии было восемнадцать лет, она яркою звездою взошла на аристократический небосклон так называемого света. Первый ее выезд в качестве взрослой девицы был на великолепный бал, данный дворянством покойному императору Александру Первому за полгода до его кончины. Все глаза на этом бале были устремлены на ослепительную красавицу Бахареву; император прошел с нею полонез, наговорил любезностей ее старушке-матери, не умевшей ничего ответить государю от робости, и на другой день прислал молодой красавице великолепный букет в еще более великолепном порт-букете. С тех пор нынешняя мать Агния заняла первое место в своем свете. Три года продолжалось ее светское течение, два года за нею ухаживали, искали ее внимания и ее руки, а на третий она через пятые руки получила из Петербурга маленькую записочку от стройного гвардейского офицера, привозившего ей два года назад букет от покойного императора. В этой записочке было написано только следующее:

Анна Николаевна Бахарева в этом случае поступила так, как поступали многие героини писаных и неписаных романов ее века. Она томилась, рвалась, выплакала все глаза, отстояла колени, молясь теплой заступнице мира холодного, просила ее спасти его и дать ей силы совладать с страданием вечной разлуки и через два месяца стала навещать старую знакомую своей матери, инокиню Серафиму, через полгода совсем переселилась к ней, а еще через полгода, несмотря ни на просьбы и заклинания семейства, ни на угрозы брата похитить ее из монастыря силою, сделалась сестрою Агниею. С летами все это обошлось; старики, примирившись с молодой монахиней, примерли; брат, над которым она имела сильный умственный перевес, возвратясь из своих походов, очень подружился с нею; и вот сестра Агния уже осьмой год сменила умершую игуменью Серафиму и блюдет суровый устав приюта не умевших найти в жизни ничего, кроме горя и страдания. Мать Агнию все уважают за ее ум и за ее безупречное поведение по монастырской программе. У нее бывает почти весь город, и она каждого встречает без всякого лицезрения, с тем же спокойным достоинством, с тою же сдержанностью, с которою она теперь смотрит на медленно подъезжающий к ней экипаж с двумя милыми ей девушками.

Сбоку матери Агнии стоит в почтительной позе Марина Абрамовна; сзади их, одною ступенькою выше, безответное существо, мать Манефа, друг и сожительница игуменьи, и мать-казначея, обе уж пожилые женщины. На верху же крыльца, прислонясь к лавочке, стояли две десятилетние девочки в черных шерстяных рясках и в остроконечных бархатных шапочках. Обе девочки держали в руках чулки с вязальными спицами.

– Какой глупый человек! – проговорила разбитым голосом мать Манефа, глядя на приближающийся тарантас.

Глава пятая

Старое с новым

– Тетя! это вы, моя милая? – крикнула, выпрыгивая из тарантаса, Лиза Бахарева.

– Я, мой дружочек, я, – отвечала игуменья, протянув к племяннице руки.

Обе обнялись и заплакали.

– Ну, полно, полно плакать, – говорила мать Агния. – Хоть это и хорошие слезы, радостные, а все же полно. Дай мне обнять Гешу. Поди ко мне, дитя мое милое! – отнеслась она к Гловацкой.

С этими словами старуха обняла Женни, стоявшую возле Лизы, несколько раз поцеловала ее, и у нее опять набежали слезы.

Книга вторая

В Москве

Глава первая

Дальнее место

Даже в такие зимы, когда овес в Москве бывал по два с полтиной за куль, наверно никому не удавалось нанять извозчика в Лефортово дешевле, как за тридцать копеек. В Москве уж как-то укрепилось такое убеждение, что Лефортово есть самое дальнее место

отовсюду

.

Автор «Капризов и Раздумья» позволяет себе настаивать на том, что на земле нет ни одного далекого места, которое не было бы откуда-нибудь близко. Можно полагать, что вывод этот не лишен своей доли основательности, потому что если бы его можно было опровергнуть на основании общих данных, то уж это давно не преминули бы сделать наши ученые. Но в рассуждении Лефортова вывод этот перестает иметь общее значение. По крайней мере он не может иметь этого значения для непосредственной Москвы, в которой до Лефортова решительно

отовсюду

далеко.

В одно погожее августовское утро по улицам, прилегающим к самому Лефортовскому дворцу, шел наш знакомый доктор Розанов. По медленности, с которою он рассматривал оригинальный фасад старого дворца и читал некоторые надписи на воротах домов, можно бы подумать, что он гуляет от нечего делать или ищет квартиры.

Постояв перед дворцом, он повернул в длинную улицу налево и опять стал читать приклеенные у ворот бумажки. Одною из них объявлялось, что «сдесь отдаюца чистые, сухие углы с жильцами», другою, что «отдаеца большая кухня в виде комнаты у Авдотьи Аликсевны, спросить у прачку» и т. п. Наконец над одною калиткой доктор прочел: «Следственный пристав».

Доктор вынул из кармана записную книжку, взглянул на сделанную там заметку, потом посмотрел на дом, на табличку и вошел во двор.

Глава вторая

Первые дни и первые знакомства

Нечай только напрасно рассчитывал вспоминать с Розановым на свободе старину или играть с ним в шахи. Ни для того, ни для другого у него не было свободного времени. Утро выгоняло его из дома, и поздний вечер не всегда заставал его дома.

Тяжелая, неблагодарная, беспокойная и многоответственная служба поглощала все время пристава. Она не дозволяла ему даже налюбоваться семьею, для которой он был и слугой и кормильцем. Даже, возвратись домой, он не имел свободного времени. Все корпел он над своими запутанными и перепутанными следственными делами.

Дарью Афанасьевну очень огорчала такая каторжная жизнь мужа. Она часто любила помечтать, как бы им выбиться из этой проклятой должности, а сам Нечай даже ни о чем не мечтал. Он вез как ломовая лошадь, которая, шатаясь и дрожа, вытягивает воз из одного весеннего зажора, для того чтобы попасть с ним в другой, потому что свернуть в сторону некуда.

Благодаря строгой бережливости Дарьи Афанасьевны в доме Нечая не было видно грязной, неряшливой нужды, но концы едва-едва сходились с концами, и чистенькая бедность была видна каждому, кто умел бы повсмотреться в детские платьица и перештопанные холстинковые капотики самой Дарьи Афанасьевны.

Сравнивая по временам здешнюю жизнь с своею уездною, Розанов находил, что тут живется гораздо потруднее, и переполнялся еще большим почтением и благодарностью к Нечаю и особенно к его простодушной жене. С ней они с первого же дня стали совершенно своими людьми и доверчиво болтали друг с другом обо всем, что брело на ум.

Глава третья

Чужой человек

В одну темную и чрезвычайно бурную ночь 1800 года через озеро Четырех Кантонов переплыла небольшая черная лодка. Отчаянный гребец держался направления от кантона Швица к Люцерну. Казалось, что в такую пору ни один смертный не решился бы переплыть обыкновенно спокойное озеро Четырех Кантонов, но оно было переплыто. Швицкий смельчак за полночь причалил к одной деревушке кантона Ури, привязал к дереву наполненный до половины водою челнок и постучал в двери небольшого, скромного домика. В одном окне домика мелькнул огонь, и к стеклу прислонилось испуганное женское лицо. Приезжий из Швица постучал еще раз. Смелый мужской голос из-за двери спросил:

– Кто там?

– Из Швица, от ландсмана, – отвечал приезжий.

Ему отперли дверь и вслед за тем снова тщательно заперли ее крепким засовом. Республика была полна французов, и в окрестностях стояли гренадеры Серрюрье.

Посланец вынул из-за пазухи довольно большой конверт с огромною официальною печатью и подал хозяину.

Глава четвертая

Свои люди

Наступил вечер великого дня, в который Арапов должен был ввести Розанова к

своим людям

и при этом случае показать

чужого человека

.

Это был тяжелый, серый день, без утреннего рассвета и вечерних сумерек; день, непосредственно сменяющий замешкавшуюся ночь и торопливо сгоняемый другою ночью.

Арапов был не в духе. Его что-то расстроило с самого утра, и к тому же он, как человек очень нервный, был весьма чувствителен к атмосферным влияниям.

– Идемте, – сухо сказал он Розанову, взойдя к нему в семь часов вечера.

И они пошли.

Глава пятая

Патер Роден и аббат д‘Егриньи

Как только орава гостей хлынула за двери квартиры Рациборского, Ярошиньский быстро повернулся на каблуках и, пройдя молча через зал, гостиную и спальню, вошел в уединенную рабочую хозяина.

Ласковое и внимательное выражение с лица Ярошиньского совершенно исчезло: он был серьезен и сух.

Проходя по гостиной, он остановился и, указав Рациборскому на кучу пепла и сора, сказал:

– Велите убирать эту мерзость.

Рациборский поклонился и вернулся к человеку, а Ярошиньский вошел в рабочую.