Дом на берегу: очерки

Липатов Виль Владимирович

#i_001.png

.

В книгу известного советского писателя Виля Липатова включены очерки, написанные в последние годы его жизни. Среди героев книги — московские рабочие, ленинградские корабелы, автомобилестроители Тольятти, обские речники, колхозники Нечерноземья, сотрудники милиции, деятели культуры. Все они обычные люди, но писатель подмечает в их жизни и труде характерные черты, делающие их яркими индивидуальностями. По-своему оригинальны и отрицательные персонажи: остро осуждая их, автор показывает неизбежное торжество справедливости.

Содержание:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

«Дом на берегу»

(очерки)

ПОПРАВКА К ПРОГНОЗУ

С мальчишеских лет его тянуло к воде; тяга была такой непреодолимой, что он старался жить только на Оке, как можно ближе к речке. Усталый, раздавленный очередной неудачей или бунтующий, он садился на кромке берега, подпирал крупную голову руками… Мир существовал в молчании и неподвижности черной ночи, только окские струи двигались, поплескивали, позванивали, словно кто-то задевал пальцем гитарную струну…

Спало государство Российское. В душных, курных избах на полатях или холодных полах, за семью замками купеческих деревянных крепостей, за гераньками мещан, за швейцарскими галунами, охраняющими покой вырождавшихся, взвинченных до эстетствующего или либерального истерического крика дворянчиков.

Спал в каменных подвалах, уронив тяжелые кулаки, молодой и еще не совсем понимающий самого себя пролетариат. Ночами на конспиративных квартирах приглушенными голосами спорили люди в темных косоворотках и снимали с гектографов влажные листы: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Миллионы людей, сотни поколений, фараоны, ремесленники и крестьяне втягивали голову в плечи от страха, когда поднимали взор к небу — мерцающим планетам и звездам, таинственному Млечному пути, похожему на гигантское древо жизни и смерти. Они боялись неба. Сидящий на берегу Оки молодой еще человек просто и спокойно, как на землю, которую надо пахать, боронить и засевать, смотрел на бездонное небо. К. Э. Циолковский, умея мысленно раздвигать до бесконечности небо, крепко стоял на ногах в кабинете ученого.

О, эти губернские дома российских интеллигентов чеховско-гаршинского склада! Без ковров и портретов царствующих особ, без резьбы и лака на мебели — долго они будут жить, ибо на дверях многих таких домов теперь прибита табличка: «Здесь жил и работал…» В доме на Оке — жесткие деревянные кровати, сосновый стол, полотняные занавески, комод, плоский и незатейливый… Спине от волнения холодно, когда вспоминаешь, где ты еще видел такой дом, почти такой, доведенный до верха аскетизма.

ТОЧКА ОПОРЫ

О нем надо писать не рассказ, не повесть, не роман, а очерк. Именно очерк, чтобы разобраться в том, что сейчас происходит на нашей теплой и круглой земле. Поставить точки над «и», разместить акценты, развеяв дымку предположений, выявить невыявленное и все это сжать тугой пружиной обобщения.

А он сидит передо мной и курит вторую папиросу… Да, вторую папиросу! Видимо, все-таки чуточку волнуется, хотя он слишком крупный и сильный человек для того, чтобы волноваться в обычном смысле этого слова. Не могут же у него — черт возьми! — вздрагивать от волнения руки, прерываться дыхание, краснеть лицо. Это не такие руки, не такие легкие… Вот выкурить подряд две папиросы — это он может!

— Архимед! — улыбается он. — Великий Архимед… Чепуха какая-то получается! Если хочешь знать, гениальный Архимед был несчастным человеком!

— Архимед?!

— Угу, Архимед… — спокойно подтверждает он. — Я могу это доказать его же словами: «Дайте мне точку опоры, и я поверну землю!»

НАШИХ ДУШ ЗОЛОТЫЕ РОССЫПИ

Года три назад я познакомился с токарем Петром Ильичом Вахрушевым, который жил со мной в одном доме. Он работал на электромеханическом заводе. Маленького роста, щупленький, с неярким лицом, он производил впечатление тихого, даже несколько робковатого человека. Петр Ильич очень боялся показаться назойливым, был застенчив в компании моих дружков-журналистов, которые громко говорили, острили напропалую, наизусть цитировали стихи, уверенно рассуждали о политике. Он же забивался в угол и лишь изредка вставлял слово.

Петр Ильич много читал, но он редко говорил о прочитанном, в его отношении к книгам я чувствовал ту же застенчивость, некоторую робость, которые он проявлял в шумной компании. Взяв книгу, он бережно проводил пальцами по корешку, неярко улыбался мне, говорил тихо: «Я медленно читаю. Поэтому, если долго задержу, вы не беспокойтесь». Он читал медленно оттого, что делал это так же основательно, добросовестно, как делал все.

На заводе Петр Ильич считался хорошим рабочим, его имя называли на торжественных совещаниях, но он не был выдающимся токарем, не ставил рекордов, как другие. Он неизменно выполнял норму на 120 процентов, но у него не было срывов, которые бывают у тех, кто порой дает 500 процентов.

Петр Ильич не любил говорить о войне, и, когда мои шумные товарищи начинали об этом, он еще больше затаивался, втягивал голову в плечи, молчал с таким видом, точно разговоры о войне неприятны ему, страшны.

Мои друзья — да что греха таить! — я тоже считали Петра Ильича средним, обыкновенным человеком, этакой равнодействующей между героями-рабочими и обывателями, мещанами, которых по долгу службы мы встречали немало.

САМОЛЕТНЫЙ КОЧЕГАР

Он появился в конторе лесозаготовительного пункта в середине июня. Шло важное заседание. Час тому назад у дизельного трактора расплавили подшипники, и теперь начальник пункта Сухов, покрасневший и взъерошенный, искал виновных.

— Здравствуйте! Я вот… пришел, — сказал паренек, входя в комнату.

Шумный разговор прервался на полуслове. Сухов недоуменно посмотрел на свою руку, вытянутую вперед, и, вместо того, чтобы стукнуть ею по столу, согнул в локте и рассеянно поправил прическу.

— То есть как, — спросил он, — как это пришел?

— А из Радугина, — пояснил паренек. — Ждал, ждал машину, а ее нету, вот и пришел пешком…

ДОМ НА БЕРЕГУ

Было такое время, когда несколько длинных лет — после напряженной корреспондентской работы — жизнь моя замыкалась в тесной городской коробке. Ночью по стеклам окон скользил тревожно-суматошный свет автомобильных фар, теплый паркетный пол вздрагивал, за тремя стенами гундосили саксофоны и били африканские тамтамы, а днем живое трепетное небо то и дело взрывалось: это реактивные самолеты преодолевали звуковой барьер. Я работал над большой книгой, писал ее на городском материале, медленно, трудно, уже, к сожалению, зная, чем повесть кончится, и, наверное, поэтому каждый день выкраивал счастливую минуточку, когда под вечер вынимал из папки неоконченный рассказ. В нем все было не так, как за сплошным — без переплета — окном: там текла медленная и толстая Обь, шли белоснежные тихие пароходы, в темноте похожие на светящиеся грозди винограда, на берегу сказочным теремом стоял домик бакенщика Артемия Семеновича — человека веселого, бородатого и фантастически здорового.

За теремом, в полутора километрах, на яркой горушке лежала деревня Яя. Ах, какая это была деревня! Как только за высоким обским берегом показывались ее первые домишки, сразу думалось о человеке, который основал Яю. Он, наверное, шел куда глаза глядят с легкой котомкой за плечами, постукивал по земле тальниковой палкой и насвистывал громко, лихо, разгульно, как дрозд на рассвете. Он шел да шел и вдруг остановился. «Я-я-я!» — громко удивился человек и замер: так прекрасны были сосняк, поляна, серп зеленой Оби за березами, озеро, потом названное Чирочьим… Вот так и встала на родное место деревня Яя, а человека с тальниковой палкой звали Артемием Семеновичем.

На семидесятом году жизни Артемий Семенович по утрам просыпался с детской улыбкой. Раскроет тяжелые выпуклые веки, хватит первую порцию утреннего речного воздуха и улыбнется так, что хочется вместе с ним свистать по-птичьи. А он уже на ногах, он уже стоит прямой, как тростинка, и гудит свежим басом:

— Теперь, парнишша, самое время — чайку!

Старик говорил громко, но тишину реки, земли, неба не нарушал, хотя только один господь-бог знал, как это ему удавалось. Однако именно сквозь голос Артемия Семеновича, сквозь его движения, смех и даже хохот заполняла дом сладостная утренняя тишина, и всегда в те минуты, когда он спускался умываться под речной яр, над головой — постоянно в одном и том же месте — зеленела большая уютная звезда. А когда мы пили чай, на широком обском плесе в тумане, дымке и утренней желтизне электрических огней появлялся пароход «Козьма Минин» — большой, как дом, ленивый, неторопливый, как его капитан Гребнев-старший.