Том 7. Гидеон Плениш. Статьи

Льюис Синклер

В седьмой том вошел роман «Гидеон Плениш» в переводе Е. Калашниковой и М. Лорие и статьи.

ГИДЕОН ПЛЕНИШ

1

Тревожный свисток манхэттенского экспресса разбудил мальчика, и улыбка тронула его квадратное лицо, потому что он давно уже смутно верил, что когда — нибудь сядет на этот поезд и умчится туда, где в высоких, просторных залах его будут ждать миллионеры, поэты, актрисы. Он, как равный, войдет в их круг, и все будут восторгаться им.

Он и сейчас, в 1902 году, десятилетним школьником не мог жаловаться на жизнь. У его отца, ветеринара и вдобавок набивщика чучел, дела шли недурно для такого городка, как Вулкан — седьмой по величине город благословенного штата Уиннемак, насчитывавший 38 тысяч жителей. Красный кирпичный дом Пленишей был одним из самых щеголеватых на Сикамор-террас, в нем имелся телефон и полный комплект «Американской энциклопедии» в кожаных переплетах. Дух культуры и предприимчивости не был чужд этому дому. Но, прислушиваясь ночью к манящему свистку, маленький Гидеон Плениш твердил себе, что его ждут дела поважнее, чем набивка чучел и лечение желудочных расстройств у спаньелей.

Он станет сенатором или знаменитым проповедником, одним из тех, кто произносит звучные, высокопарные речи, и он заставит аудитории в двести и триста человек слушать залпы его громовых прилагательных к словам «свобода» и «Плимут-Рок».

[1]

Но последний отголосок свистка, донесшийся из-за болот и фабричных предместий, прозвучал так затерянно и тоскливо, что к мальчику вернулись его обычные сомнения в себе, в своем ораторском даре; и маленькое квадратное лицо приняло напряженно тревожное выражение, словно у пророка, который жаждет вдохновения свыше и в то же время — пищи более пряной, чем дикий мед и акриды.

У Гида уже слегка кружилась голова на крутой тропе, уводившей его вдаль и ввысь от чучельной мастерской отца. Его томило скорбное предчувствие, что жизнь обречет его на величие и на приступы горной болезни.

2

Первое заседание Социалистической Лиги Адельбертского колледжа при участии всех пяти ее членов состоялось в конюшне у Хэтча. Все понимали, что было бы опасно устроить собрание в разлагающей обстановке общежития Тигровой Головы, где Гид Плениш, недавно принятый в это братство, имел в своем распоряжении кровать, стол, два стула и портрет Лонгфелло.

Дело происходило 20 сентября 1910 года, и колледж уже две недели, как возобновил свою бешеную погоню ва культурой. В те времена учебный год в Адельберте начинался на первой неделе сентября, и о царившей в колледже первозданной патриархальности можно судить по тому, что студенты приезжали туда поездом, а не в собственных автомобилях.

Пятеро социалистов, задавшись высокой целью спасти мир, отказались от топания ногами на лекциях и прочих ребячеств, по общему мнению, свойственных первокурсникам. Они сидели вокруг стола на двух стульях и трех ящиках: Хэтч, Гид, юный Фрэнсис Тайн, собиравшийся идти в священники, сурового вида студент постарше, в прошлом профсоюзный организатор, и Дэвид Трауб, красивый, корректный юноша из Нью-Йорка, предшественник тех искренних и, пожалуй, отважных людей, которые впоследствии, не выдержав бесконечных обсуждений расового вопроса, целым караваном покинули Нью-Йорк и эмигрировали, подобно своим предкам.

Фрэнсис Тайн был худенький серьезный мальчик с большой головой и бесцветными жидкими волосами. Он предложил, чтобы члены Лиги называли друг друга «товарищ», но из этого ничего не вышло. Гида и Хэтча до сих пор бросало в дрожь при воспоминании о елейном обращении «брат» в устах громогласных евангелических пасторов.

Гид окинул всех взглядом прирожденного председателя. Вероятно, он еще в царстве неродившихся душ председательствовал на заседаниях Младо-Херувимской Ассоциации по борьбе с противозачаточными мерами. Он бодро сказал:

3

Декан Адельбертского колледжа произнес слабым голосом:

— Опять вы?

На лице у Гида было написано, что они с деканом старые, испытанные друзья, что он искренне любит этого пожилого приятеля и всегда рад подсказать ему новые, освежающие идеи.

— Да, сэр. Я полагал, вам следует знать о том, что я основал тайное социалистическое объединение.

— Ну и что же?.

4

Все лето после первого курса Гид провел в плавании и знался с бородатыми людьми, изведавшими туманы и кораблекрушения. Он беседовал с пассажирами, для которых сезон в Кейптауне, или встреча с австрийской графиней, или рыбная ловля на Саскачеване были таким же обычным делом, как для иного партия в шашки.

Он работал официантом на пароходе, курсировавшем по Великим озерам от Буффало до Дулута, и почерпнул там кое-какие сведения о навигации, а больше — о пиве и всяких диковинных сортах сыра. У него было время подумать и о девушках, и о религии, и о том, как наживают деньги, и о том, как организовать неупорядоченные порывы и благородные задатки своих однокурсников. Стоя в темноте на самой нижней из четырех широких открытых палуб и размышляя под плеск рассекаемой пароходом воды, он дал два романтических обета.

Он станет Хорошим Человеком, он принесет благую весть бедному, старому, исстрадавшемуся миру — о братстве и демократии и необходимости употреблять в пищу сырые овощи. Он докажет людям, что все эти разговоры о пороке алчности не многого стоят. Он сообщит им, что у официантов и матросов, которые пьют и дуются в карты, нет счетов в банк* и вообще жизнь у них незавидная.

С другой стороны, он убедился, что у большинства Хороших Людей, как, например, у его преподавателя в колледже, при всей их добродетельности жизнь тоже не слишком интересна. Причину этой беды он усматривал в том, что, не имея должного руководства, они живут без всякого смысла.

Для себя он избрал путь добродетели, но добродетели организованной.

5

У него была небольшая пышная каштановая бородка, довольно солидная для его двадцати девяти лет. Он отпустил ее, чтобы сделать более интересным свое лицо, страдавшее некоторой банальностью черт, и он также выработал себе особую манеру острым взглядом впиваться в собеседника, а затем равнодушно отводить глаза, словно он все уже в нем высмотрел. На нем был коричневый костюм, ярко-голубая рубашка и небрежно завязанный галстук пурпурного оттенка. Он рассчитывал, что все почтенные пассажиры спального вагона будут смотреть на него с интересом и удивлением и молча гадать, кто это — профессор колледжа или англичанин во вкусе Уэллса, утонченный интеллигент, разводящий альпийские цветы в Сэррее, у живописного домика, перестроенного из старой мельницы.

И в двадцать девять лет, в 1921 году, он действительно был профессором колледжа: профессор Гидеон Плениш, доктор Плениш, доктор философии университета Огайо, преподаватель риторики и ораторского искусства в Кинникиникском колледже, штат Айова.

Это был небольшой колледж под чудесными старыми вязами, где слегка чувствовался епископальный дух — эстетство пополам со здравомыслием — и все внушало приятное сознание, что ученость и благочестие — добродетели, проверенные в веках, но что все хорошо в меру. Обучались в колледже сыновья и дочки фабрикантов и врачей Айовы, Миннесоты и обеих Дакот, увлекавшиеся понемногу футболом и музыкой и в границах приличий — флиртом.

Профессор Плениш пользовался в Кинникинике всеобщим уважением. На спортсменов и гимнастов, на девушек-студенток, умильно просивших исправить им отметку-вместо тройки с минусом поставить тройку, на попечительский совет и нового ректора, назначенного о прошлом рождестве, он смотрел так, словно он видит насквозь их милые плутни, но лишь забавляется этим и потому не возражает.

Вел он и кое-какие занятия, по старинке, без затей.

Статьи  

ДВА ПИСЬМА КАРЛУ ВАН ДОРЕНУ

Итак, на меня уже, по-видимому, возложена известная ответственность; во всяком случае, я собираюсь поступать, как человек, который о ней помнит. Я уже размышляю над вторым романом — он примерно в том же духе, что и «Главная улица», хотя существенно отличается от него в подробностях. На этот раз речь пойдет не о Кэрол, а о Рядовом Бизнесмене,

[153]

об Усталом Бизнесмене, живущем не в Гофер-Прери, а в городе с населением в 300 или 400 тысяч человек (то есть величиной с Миннеаполис, Сиэтл, Рочестер или Атланту), в городе со своей мощной индустрией, своим «малым театром», своим шефом охотничьего клуба и своим гостеприимным загородным клубом, городе, известном своей беспощадностью ко всякого рода ересям и своей близорукой, но дьявольски ловкой политикой сокрушения всего, что угрожает коммерческой олигархии. Я надеюсь, что сумею удержаться как можно дальше от всякой «пропаганды»; я надеюсь также сделать своего героя живым — это будет человек, которого мы слышим в спальном вагоне для курящих, где он нудно разглагольствует о нефтяных акциях, красотах озера Луизы, наглости коридорного Джорджа и многочисленных преимуществах его бьюика образца 1918 года перед бьюиком образца 1919 года…

Я рассказываю обо всем этом, памятуя ваш интерес ко мне. Я бы очень хотел поговорить с вами о том, как пишутся романы вообще, и о моем новом романе в частности… Это в самом деле адский труд! Сначала пробавляться случайными писульками в «Сатердей ивнинг пост», потом засесть за серьезный роман, посвященный такому городу, как, скажем, Детройт, а для этого научиться отбирать, сопоставлять, обобщать материал. А у нас в Америке слишком мало людей, к которым можно было бы обратиться с мучающими тебя вопросами, — совсем не то, что в Англии (там их, пожалуй, наоборот, слишком много; там и Бересфорд

[154]

и Суиннертон,

[155]

и они не помогают, а мешают друг другу). Вот вы и навлекли на себя ответственность — я вас цитирую!

МИННЕСОТА-СКАНДИНАВСКИЙ ШТАТ

9 мая 1922 года мистер Генри Лоренц, житель поселка Плезантдеил провинции Саскачеван, подоил коров, задал корм лошадям и стал принимать гостей — соседей — фермеров. Как видно, он еще достаточно бодр и деятелен, хотя девятого мая 1922 года ему исполнилось сто семнадцать лет. Когда были основаны первые города в Миннесоте — Сент-Пол, Мендота и Марин, — ему было уже за тридцать — да-да, а президенту Элиоту

[161]

тогда было семь лет, а дядюшке Джо Кэннону — пять. Город Миннеаполис, насчитывающий сейчас четыреста тысяч жителей, семьдесят пять лет тому назад состоял из одной хижины. До 1837 года во всей Миннесоте, занимающей восемьдесят тысяч квадратных миль — столько же, сколько Англия и Шотландия, вместе взятые, — не было и трехсот человек белых и метисов.

Наш штат невероятно молод, он вырос с головокружительной быстротой. Взять хотя бы деревню, на месте которой во время гражданской войны было лишь огороженное частоколом укрепление, где стояли два-три бревенчатых склада и размещался отряд пехоты и которое служило укрытием белым поселенцам во время набегов индейцев племени сиу. В 1863 году индейцы сняли скальп с одного поселенца в нескольких сотнях метров от укрепления.

Теперь на том месте, где скальпировали поселенца, расположен жилой дом фермера со створчатыми окнами, с радиоприемником и фонографом, с электрическим светом в доме, гараже и коровнике. В коровнике стоит сотня чистопородных коров, которых доят электрическими доильными машинами. Сам фермер ездит в город на собрания Кивани-клуба, а в прошлом году совершил на своем бьюике поездку в Лос-Анжелос. Его дела идут — или шли — слишком хорошо, чтобы он присоединился к Беспартийной лиге или голосовал за кандидатов Фермерско-рабочего союза.

Рядовой житель восточного штата, скажем, страховой агент из Хартфорда или рабочий швейной фабрики из Нью-Йорка, мало знает о Миннесоте, и не потому, что она такой молодой штат, а потому, что она не относится ни к бурному Западу, ни к устоявшемуся Востоку. Нью-Джерси сразу ассоциируется с заводами и гостиницами на побережье, Монтана — с ковбоями и одинокими скалами; всем ясно, что такое Калифорния, а также Флорида и Мэн. Что касается Миннесоты, она как бы не имеет своего лица. Я однажды слышал, как третьекурсник йельского университета пытался сообразить: «Взять хоть эти города в Миннесоте — Милуоки, например. В нем, наверно, тысяч двести населения есть, как ты думаешь?» (Это не выдумка, он действительно так сказал.)

В представлении жителя Востока Миннесота — бескрайняя прерия, по которой свободно гуляют ветры; плоская равнина, целиком засеянная пшеницей, если не считать полоски леса на севере и нескольких городишек на юге; живут там настоящие янки, исконные американцы, но их немного, и шведы, которые начинают каждую фразу словами «Так фот, я тумаю», отличаются склонностью к юмору и работают в качестве батраков, судомоек и угольщиков.

ГЛАВНАЯ УЛИЦА ЗАМОЩЕНА

Предложение редакции журнала «Нейшн» отправиться в Гофер-Прери (штат Миннесота) и выяснить, за кого собираются голосовать на предстоящих президентских выборах «настоящие мужественные американцы», отнюдь не привело меня в восторг. Из всех жителей этого городка, где я много лет назад провел студенческие каникулы, мне был лучше всех знаком доктор Уил Кенникот, но в его обществе я чувствовал себя — да и сейчас чувствую — малышом, с трепетом внимающим взрослому брату. Он всего лишь сельский врач, немногим выше среднего уровня, но принадлежит к той категории громогласных, самоуверенных, развязных людей, которые никогда ни в чем не сомневаются и у которых чудаки, подобные мне, вечно доискивающиеся до смысла окружающего нас мира, вызывают лишь снисходительную усмешку.

Я послал доктору телеграмму, спрашивая, не собирается ли он уезжать: иногда летом он усаживает в автомобиль жену и троих сынишек и отправляется на две недели в Канаду удить рыбу. В ответ я получил письмо: он никогда не тратит денег на телеграммы. До середины августа он никуда из Гофер-Прери не уедет; он будет рад со мной побеседовать; Кэрри (его жена) тоже горит желанием повидаться со мной и поболтать о книгах, психоанализе, опере, гландах и прочих новейших проблемах, которые волнуют нью-йоркскую интеллигентную братию.

Я прибыл в Гофер-Прери экспрессом Спокейн Флайер № 3. Наверно, многим будет небезынтересно узнать, что этот экспресс теперь отправляется из Миннеаполиса в 12.04, что он больше не останавливается в Сен-Доминике и что ветеран-проводник Майк Лембке, любимец всех коммивояжеров из Миннеаполиса, после замужества дочки, переехавшей в Тюдор, перешел на линию Ф.

За истекшие десять лет Гофер-Прери сильно изменился. Три квартала Главной улицы покрылись бетоном. Клуб коммерции и прогресса теперь располагается в аккуратном новеньком здании, где есть специальная комната для отдыха или банкетов; в ней стоят столики для игры в карты, бильярд, роскошный радиоприемник. Здесь же по торжественным случаям, например, по случаю визита конгрессмена или выступления Шайнеров — духового оркестра Гуин-сити — деятельницы баптистской общины устраивают мужчинам традиционный общегородской обед. Перед домами стало больше цветов; многие старинные особняки — постройки чуть ли не 1885 года — омолодились и похорошели, одевшись поверх дощатых стен слоем штукатурки; а Дэйв Дайер построил себе прямо-таки потрясающий калифорнийский коттедж с карнизами в швейцарском духе и самой высокой антенной из всех, какие я видел к западу от Детройта.

Не менее разительная перемена произошла и в приемной доктора Кенникота. Стены его кабинета отделаны каким-то новым материалом, который очень похож на кафель и имеет лишь тот недостаток, как пояснил мне доктор, что к нему прилипают корпия, бинты и т. п. Комната для ожидания со вкусом обставлена удобными мягкими стульями на плетеных ножках. На длинном узком столике разложены журналы: «Вог», «Литерари дайджест», «Фото плей» и «Бродкастинг тайдингз».

ДЛИННАЯ РУКА МАЛЕНЬКОГО ГОРОДА

Удивительно, какой глубокий след оставляет в сознании человека то место, где он родился и вырос, и как прочны воспоминания о нем. С тех пор, как я уехал из Соук-Сентра на восток и поступил в колледж, прошло двадцать девять лет. За эти годы — больше четверти века — я приезжал сюда два или три раза на месяц-другой, несколько раз гостил недели по две, но в остальном совершенно потерял связь с городом. Однако я помню его так же отчетливо, как если бы уехал лишь вчера.

На проспектах Нью-Йорка, Парижа, Берлина, Стокгольма, в горных деревушках Италии, в залитых солнцем виллах Испании и в пожелтевших древних храмах Афин я вспоминаю его улицы, его людей, его знакомые приветливые лица. Десять миль для меня всегда будут не математической абстракцией, а расстоянием от Соук-Сентра до Мелроза. Понятие «запад» всегда, хотя бы я дожил до девяноста лет, будет ассоциироваться не с Калифорнией и Скалистыми горами, а с Хобокен-хилл, который оказывается слева, если стать лицом к дому доктора Э. Дж. Льюиса.

[189]

Таковы простые и неистребимые впечатления детства. Я пишу эти строки в Коннектикуте, а в середине мая уеду на свою вермонтскую ферму, но я ни минуты не сожалею, что родился и вырос в городке среди прерии, а не в Новой Англии, или Нью-Йорке, или пусть даже в старой Англии, или на европейском континенте.

Если я и критиковал эти городки, то, во всяком случае, не больше, чем Нью-Йорк, Париж и знаменитые университеты. Я убежден, что нигде на земном шаре меня в детстве не окружали бы столь дружелюбные люди. Глядя на юнцов из богатых семей Новой Англии, у которых есть свои автомобили и которые разъезжают по всему свету, я думаю, что они не знают и десятой доли тех радостей, которые достались мне в детстве: я мог купаться и ловить рыбу в озере Солт-Лейк, плавать по его бурным волнам на плоту (возможно, связанном из ворованных бревен), совершать походы к Фэри-Лейк, по десять миль вышагивать с ружьем в октябре, кататься на санках с Хобокен-хилл, воровать дыни или, затаив дыхание, слушать декламатора в зале организации «Великая Армия Республики».

ПИСЬМО О СТИЛЕ

Я полагаю, что ни один знающий свое дело, образованный и зрелый писатель не употребляет слово «стиль» применительно к своему творчеству. В противном случае его одолели бы сомнения, и он совершенно лишился бы способности писать. Он может — я сужу по себе — задумываться над отдельными проблемами «стиля». Он может сказать: «В этой фразе нет надлежащего ритма», или: «Простой парень не может выражаться так напыщенно», или: «Эта фраза банальна — кажется, я взял ее из идиотской передовицы, которую читал вчера». Но общее понятие «стиля» как чего-то отличного от содержания, от идеи и от фабулы просто не приходит ему в голову.

Он пишет как бог на душу положит. Он пишет — если только это настоящий писатель! — так же, как Тилден играет в теннис или как Демпси боксирует; короче говоря, он с головой погружается в работу, не теряя ни минуты на дилетантские раздумья и самолюбование.

Все эти противопоставления — стиль или содержание, стиль благородный или вульгарный, простой или манерный, — все это такая же метафизика, как заплесневелые (боюсь, что слово «заплесневелые» — верный признак «дурного стиля») рассуждения о Теле и Душе или Разуме. Этой метафизикой мы сыты по горло. В наших краях, к востоку и северу от Канзас-сити (Канзас), теперь уже не беснуются из-за таких пустяков. Мы не видим сколько-нибудь существенной разницы между Душой и Разумом. Мы считаем установленным, что при больном Разуме (то бишь Душе) и Тело будет больное и что в больном Теле не может быть здорового Разума (то бишь Души). Более того, даже такая упрощенная метафизика нам надоела. В большинстве случаев мы не говорим о Теле обобщенно, а прозаически уточняем: «Печень пошаливает, вот и злюсь на весь свет».

Так же обстоит дело и с безнадежно устаревшим понятием «стиля».

Стиль — это способ выразить то, что человек чувствует. Стиль зависит от двух факторов: от способности чувствовать и от того, есть ли у человека для выражения его чувств достаточный запас слов, — накопленный при чтении книг или в беседах с людьми. Без подлинной способности чувствовать, которую нельзя приобрести ни в одном учебном заведении, и без драгоценного запаса слов, который не столько дается обучением, сколько приобретается в результате хорошего вкуса и каких-то необъяснимых особенностей памяти, не может быть и речи о стиле.