Возмездие

Ломакс Эрик

Эта книга поражает искренностью — все, что в ней написано, правда. Во время Второй мировой войны британский офицер Эрик Ломакс попадает в плен. После страшных пыток и унижений в японском концлагере он уже не может вернуться к прежней жизни. Мысль о возмездии не покидает его. Он уверен, что его мучители заслуживают самого страшного наказания, и особенную ненависть он питает к переводчику, присутствовавшему на всех пытках. Его деревянный бесстрастный голос стоит у Ломакса в ушах.

И вот они встречаются — два глубоких старика. Один всю жизнь мечтает отомстить, другой — замолить грехи.

И Ломакс понимает, что, к его собственному удивлению, у него нет однозначного ответа на вопрос, может ли ненависть быть вечной.

Глава 1

В прихожей моего дома (а живу я в городке Берикапон-Туид) висит картина шотландского художника Дункана Маккеллара: приличного размера полотно, где изображен железнодорожный вокзал на площади Святого Еноха в Глазго. Время: 80-е годы XIX века, блеклый летний вечер. Женщина средних лет, одетая скромно и безрадостно, стоит с зонтиком в руке, в напряженной и даже смятенной позе. Смотрит в нашу сторону, но как бы насквозь, никого и ничего вокруг не видя. Позади нее высятся закопченные паровозным дымом окна и кирпично-чугунные стены вокзала. Она стоит на краю платформы, провожая взглядом исчезающий поезд, и мы видим ее глазами пассажира. Не лицо, а невыразительная, застывшая маска человека, научившегося проглатывать горе. Художник поймал момент ее внезапного одиночества, пока сама она силится навсегда удержать в памяти черты своего ребенка — по крайней мере, у нас есть право так считать, — которого этот поезд должен доставить на борт эмигрантского судна или на какую-нибудь колониальную войну: в Индии, Афганистане, на африканском Золотом Берегу…

Пусть эта сцена ничем особенным не примечательна, она по-настоящему берет за душу. Картина мне всегда нравилась. И всегда влекли к себе железнодорожные вокзалы — не только потому, что там были поезда, но и потому, что это места, где все пропитано раздвоенностью, гулким эхом завершенных путешествий и пронзительностью тоскливого гвалта отъезда. Полотно Маккеллара повествует о неизбежности разлуки, о той цене, в которую обходится поездка. Для символа расставания мы по сей день не придумали ничего красноречивее, нежели паровозный свисток, эту кульминационную ноту нечеловеческого облегчения, когда испарившаяся вода, сброшенная из котла, сталкивается с холодным воздухом.

Однажды в 70-х я побывал там и даже постоял на платформе, на том же месте, которое на картине Маккеллара отведено зрителю. Махина вокзала, походящая на исполинский зимний сад викторианской эпохи, похоже, не изменилась. Сама станция еще не успела погрузиться в заброшенность и тишину, хотя не пройдет и нескольких лет, как здание снесут, подобно прочим кафедральным соборам, где поклонялись пару. Тот век сгинул окончательно и бесповоротно; осязаемость горя и его последствия — то, что в какой-то степени сумел передать художник, — смахнуть прочь куда сложнее.

Говорят, страстное увлечение поездами и железными дорогами неизбывно. А еще я узнал, что нет лекарства от перенесенных мук. Оба этих недуга намертво срослись с линией моего жизненного пути, и все же по какому-то случайному стяжению удачи с милостью Господней я сумел пережить и то и другое. Хотя ушло без малого полвека, чтобы превозмочь последствия пыток.

Глава 2

Я вырос в мире, где считалось очень достойным быть мастером на все руки, что-то такое изобретать, делать своими руками… Отец хоть и не был инженером-телеграфистом, все равно любил возиться с техникой. В начале 1920-х он со своими друзьями мистером Везерберном и мистером Патриком даже собрал радиоприемник, который они держали в доме Везерберна.

Аппарат стоял на столе в комнатушке, где было полно радиоламп, медных проводов, кабелей, разномастных кусачек, паяльников и отверток. В воздухе вечно витал странный запах горячего металла, клея и канифоли. Мне разрешалось трогать рулоны матерчатой изоленты, но боже упаси было прикоснуться к здоровенным черным переключателям, чьи уголковые указатели стояли напротив каких-то латунных кнопок. Полированное красное дерево оттеняло красоту точеных медных цилиндров, уловителей загадочных, недоступных моему глазу радиоволн, которые заливали эту импровизированную мастерскую. На панели гнездилась целая куча хрупких ламп, тумблеров и верньеров, не говоря уже про полированные латунные клеммы. Под стеклом радиоламп виднелась ажурная металлическая начинка. Аппарат производил смехотворное и ошеломляющее впечатление одновременно. Все равно что недоделанная игрушка, — но при этом и художественно выглядящий инженерный инструмент, нечто искусное и солидное. Его лицевая панель была устроена под углом, точь-в-точь как аналой, куда кладут служебник.

Отец надел мне на голову тяжелые наушники, и сквозь гул и шипящий треск далеких энергий я услышал бестелесный человеческий голос. Кто-то чуть ли не с края света бросал слова в пространство, там их непонятно как собирали и пропускали сквозь мои уши — для меня одного.

Много позднее, в самое страшное время, когда казалось, что я вот-вот сдохну от боли в руках людей, которые понятия не имели о моей жизни, кому было наплевать и на меня, и на мою родину, я, признаться, жалел порой, что отец не выбрал себе иного увлечения. Впрочем, после Первой мировой техника еще выглядела могучей и прекрасной силой без намека на угрозу. Кто бы мог подумать, что радиотелеграф, служащий всего лишь для направления эфирных силовых линий в нужное русло, окажется способен причинять страшное горе… Это было волшебное средство для общения людей, и я знал, что с холма Эдинбургского замка вещает станция Би-би-си, чей спокойный и властный голос на аристократическом английском передавал сводки погоды, новости и рассказы о происходящем в Империи.

К моменту, когда я сам стал учиться на радиооператора — а было это в 1940-м, — по отцовскому радио я собственными ушами уже слышал голос Гитлера, ритмично акцентированный бесконечный вопль. Гитлер был не только самым могущественным человеком в Европе, но и явно безумным. Тем не менее угроза, которой полнился его голос, казалась столь же далекой, как и все прочие радиоголоса.