«…снова вспоминаю я невнятные речи стариков Московского полка, приходивших к моему отцу, такому же старому солдату, о том, как просверкал Медный Всадник над мятежной площадью, окутанной дымом картечей.
Его видели простые солдатские глаза – может быть, как последнее грозное утешение, как грозное обещание.
Ведь Петрово обещание не исполнилось: еще нет непоколебимой России, умиротворившей стихии. Стихия только отошла, а не побеждена…»
Когда мятежники стояли в каре на Сенатской площади, у памятника Петра, и дали по ним первый залп картечью, многие, глотая кровь, корчась на покрасневшем снегу, видели, как Всадник громадный, с распростертой рукой, в медных лаврах, проскакал мгновенно в пороховом дыму.
В декабрьских сумерках каре смели картечью, с площади толпами на лед Невы бежали солдаты, гремя амуницией, и видели умирающие, как снова промчался сверкающий Всадник…
В Московском полку – он был с мятежниками – невнятно ходил среди старых солдат старый рассказ о медном Петре, проскакавшем среди солдатской колонны…
Зрелищем наводнения 1824 года Пушкин в «Медном всаднике» как бы прикрывает иное. Мне всегда так казалось.
Пушкина тянет стихия русского бунта. Он ее презирал, страшился и зорко всматривался в нее всю жизнь. У Пушкина есть острое влечение и к декабристам и к Пугачеву. Пушкин как бы полуоправдывает яицкого бунтовщика и оправдывает декабристов.