Бандиты. Ликвидация. Книга первая

Лукьянов Алексей Сергеевич

Петроград, 1920 год. Волна преступности захлестывает колыбель революции. Бандиты, представляясь чекистами, грабят народ — это называется "самочинка". Шайка Ваньки-Белки долгое время держит в страхе весь город. В условиях, когда человеческая жизнь не стоит ни копейки, сотрудники уголовного розыска всеми силами пытаются сдержать натиск преступников. Богдан Перетрусов, внедренный в питерское криминальное сообщество, расследует загадочное убийство ведущего агента угро. Смерть последнего тесно связана с ограблением Эрмитажа и таинственным артефактом — Тритоном, некогда принадлежавшим самому Иоанну Кронштадтскому.

 

Часть первая. Большое и таинственное дело

1920 год. Бандитский Петроград

За свои четырнадцать лет Колька Шкелет чем только не занимался. Был карманником, налетчиком, наводчиком, стоял на стреме, а теперь вот — стукачом заделался. Хотя дядь Шура говорит, что это воровское понятие, а значит — контрреволюционное. И если Колька Шкелет хочет порвать с позорным уголовным прошлым и стать советским гражданином Николаем Григорьевым, то надо понимать, в чем разница между стукачом и секретным сотрудником уголовного розыска.

Карманником Колька пробыл недолго — промышлял на толкучке, на Сенном, сам по себе и залез случайно в карман к Живому Трупу. Откуда ж он мог знать, что это фартовый? Колька и представить тогда не мог сколько именно существует мастей у питерских воров, он и воровать-то пошел с голодухи, потому что в ночлежке не кормили. А оказалось, что в воровстве правил и законов куда больше, чем у обычных фраеров. Так Кольке пальцы и отстегнули, одни култышки остались. Это Ванька Бальгаузен по прозвищу Живой Труп называл «учить дурака».

Он всяко учил — ухо мог отрезать, кончик носа, мог «лягушачьи лапки» сделать. Большой был затейник. И банду себе набрал из таких вот «ученых дураков». Только со шмарой своей, Манькой Соленой, боялся так обходиться. Она, говорили, прошлому своему хахалю отрезала кой-чего по пьяной лавочке. Может, и врали, но Живой Труп проверять не хотел.

Ванька Бальгаузен и до революции гоп-стопом промышлял, после в самочинщики подался, но там на улицы такие звери вышли, не мелкому Ваньке с ними было тягаться. Снял он с себя форму революционного матроса и вернулся к гоп-стопу. Однако хотелось ему выдумки, форсу, чтобы знали все, что Бальгаузен — это вам не мелочь какая-то, а вор с фантазией.

Был у него жестянщик знакомый, Демидов, пропойца, тот и подал идею. Возвращался с Большеохтинского кладбища, да увидел покойника, ажно протрезвел. А оказалось, что не покойник то был, а тряпка белая за куст зацепилась. Вот Ванька и придумал окучивать таких бедолаг. Демидов наделал масок-страховидл из жести да пружины на боты приладил, а Манька из старых простыней саванов нашила. Сначала Ванька сам на промысел ходил, прохожих пугал, а после придумал малолеток вместо себя отправлять. Они на тех пружинах куда как ловчее скакали, да и страху в них поменьше. Подумаешь, поймают такого шутника. Мало ли, игрался малец.

1911 год. Некрасивая история

— Васька! Васенька! Какой же ты здоровый вымахал! — закричал еще с трапа позабывший о степенности мужчина в черном иноческом одеянии.

Немногие русские, прибывшие этим рейсом в Джибути, искренне удивились, что почтенный монах называл русским именем совсем юного эфиопа, тоже одетого в рясу и с камилавкой на коротко остриженной голове. Тем не менее юноша, радостно улыбаясь, тоже размахивал руками и кричал совсем неподобающее приветствие на чистом русском:

— Здравствуйте, ваше высокоблагородие!

Едва «высокоблагородие» сошел на причал, оба монаха бросились друг другу в объятия и продолжительное время стояли неподвижно, в слезах, будто отец и сын. В некотором роде так оно и было.

Весной 1897 года Александр Ксаверьевич Булатович, тогда еще корнет лейб-гвардии Гусарского полка, но уже военный советник негуса Менелика в войне с Италией, искал реку Омо, впадающую в озеро Рудольфа. Его отряд долгое время шел по следам исчезнувшей экспедиции итальянцев и однажды наткнулся на деревню, разоренную племенем кумо. Единственным, кто выжил, был трехлетний мальчик, которого русские не сговариваясь назвали Васькой. Возвращаясь в Россию, Булатович взял Ваську с собой, и маленький эфиоп жил с ним.

1920 год. Прямой канал

Обычно сотрудник уголовного розыска Кремнев говорит:

— Богдан, ты можешь быть семи пядей во лбу, можешь запомнить все имена и клички, ты можешь даже читать мысли по лицам, как это умеют некоторые опытные сыскари, которых уже не осталось, — при этом Сергей Николаевич скромно поправляет галстук. — Но! — тут Кремнев поднимает вверх указательный палец и наклоняется к самому уху, чтобы прошептать: — Неблагодарная ты тварь, Богдан. Потерпел бы еще немного — мы сами бы ушли. Но шибко ты, видать, гордый. Ну и гори со своей гордостью синим пламенем.

Богдан в ужасе отшатывался от уха наставника и видел вокруг себя лишь полки и дощатые стены деревенской бани, воющую бабу и двух детей. Снаружи начинало гудеть пламя, и Богдану становилось жарко и душно.

— Держи. — В узенькое окошко влетал и падал к ногам Богдана револьвер. — Я не зверь, не хотите мучиться — не мучайтесь.

Револьвер ложится в ладонь ласково и надежно. И вот Богдан лепит пули, одну за другой, сначала — в лоб бабе, потом — пытающимся забиться под полки пацанам. Ствол нагана будто сам собой упирается в небо, и Богдан чувствует даже кислый запах горелого пороха.

1917 год. Общее событие

Великое искусство — есть помои. И не просто объедки с хозяйского стола, а именно грязное вонючее пойло, в котором не только объедки, но и все обрезки, очистки и ошметки с кухни, мусор со стола (а иногда — и с пола), шерсть, перья, рыбья чешуя... И ничего, кроме этого, не дадут. Разве что сердобольная служанка или любопытный отпрыск хозяина сбросят в яму кусок лепешки или надкушенное яблоко. Но тем тяжелее после этой небесной манны вновь возвращаться к помоям.

В невольничью яму Адолата-ака Гурбангулы попал, уже в совершенстве овладев этим искусством. Он не брал в рот отдельных продуктов, припасая их, чтобы смешать с отвратным пойлом, которое подавали два раза в сутки — на рассвете и перед закатом. Он научился отключать во время еды все свои чувства и сначала вычерпывал рукой гущу, а потом запивал оставшейся жижей. Все остальное время он либо спал, либо работал. Работа была жизнью, шансом на спасение. Раз в год поручик, собрав в кулак все силы, пытался убежать. Пять попыток. Все безуспешные.

От гиен его отбили караванщики. В благодарность за это Гурбангулы отдал им все золото, на котором лежал, и попросил доставить его в Аддис-Абебу, где обещал заплатить еще столько же. Поначалу караванщики так и хотели поступить, но в Назрете один из спасителей вспомнил, что у него остался давнишний долг перед здешним землевладельцем, и он рассчитался с кредитором, продав ему в рабство спасённого незнакомца.

Поручик бежал от хозяина тем же вечером, раздробив мотыгой голову невинному, в общем, парню, слуге, который должен был запереть Курбанхаджимамедова в яме. К утру строптивого раба изловили, избили до полусмерти, выходили, снова избили, снова выходили, после чего продали в Египет, господину Ньясе Ньясе.

Из всех прочих хозяев господин Ньяса Ньяса был самым добрым и щедрым. Он кормил рабов кашей и лепешками, в жаркий день поил простоквашей и работать заставлял не слишком много — всего-то полный световой день, пока глаза видят. У него поручик прожил три года и в декабре 1913-го, оглушив охранника, угнал лошадь и скакал строго на север, в Каир. На третий день его задержала полиция. Узнав, откуда сбежал русский офицер, полицейские покачали сочувственно головами, потом избили и вернули господину Ньясе Ньясе вместе с загнанной лошадью. Лошадь Ньяса Ньяса подарил полицейским, а Курбанхаджимамедова проиграл в кости Халиду аль Фахду ибн Абдалле, главе бедуинской хамуллы, такой бедной и безродной, что она не входила ни в одно бедуинское племя. С целым караваном невольников поручик оказался в Аравии.

1920 год. Мокрое, красное

Мокрушников никто не любит: ни менты, ни воры, ни барыги. Вообще жизни человека лишить — много ума не надо. Ты на бане пощипай гусей, да так, чтоб никто хипеж не поднял. Ты сейф швейцарский вскрой, если не замок, то хотя бы стенку. Ты продай фраеру заморскому дворец Юсупова. А перо в бок или маслину промеж глаз — много ума не надо, любая гопа канавная справится. Уважающий себя мастер на мокрое дело не пойдет.

Спровадив ночную подружку, Богдан ушел по шалманам и пивным — пить и прожигать неправедно нажитые барыши. Веселись, братва, гуляю сегодня! Че такие смурные?

Заткнись, Слепошарый, не до тебя сегодня, траур у нас. Да че случилось-то? Прям по всем кабакам траур? Уж и выпить не с кем. А ты что, не слыхал про Скальберга, пса легавого? А что с ним? Зажмурился, бедолага. Тю, было б из-за чего горевать — мента пришили. А его не просто так прикнокали, а натурально казнили. Не иначе, Белке дорогу перешел. Жалко, конечно, легавого, лютую смерть принял, но врага надо по себе выбирать. Слышь, говорят, топором разрубили, на мясо пустить хотели. Да кто ж на такое способен? А будто не знаешь!

Только Шурка-Баянист на такое и способен. У него на лице написано — людоед. Страшней рожи во всем Питере не найти. И дружки ему под стать — Серьга-Плотва, Фадей и Коля-Вася. Все в пивнушке на Сенной подвизаются, в бывшем трактире. Шурка Андреев на баяне наяривает, глазом недобрым народ распугивает.

Слухов про Баяниста и его компанию и впрямь много ходило, и один страшней другого. Дескать, ночью одиноких прохожих убивают, разделывают на мясо, а потом добрым людям на обед подают — в пирожках. Ногти там, зубы, уши и носы обрезанные попадаются.