Том 2. Советская литература

Луначарский Анатолий Васильевич

Во второй том вошли статьи, доклады, речи Луначарского о советской литературе.

Статьи эти не однажды переиздавались, входили в различные сборники. Сравнительно меньше известны сегодняшнему читателю его многочисленные статьи о советской литературе, так как в большей своей части они долгое время оставались затерянными в старых журналах, газетах, книгах. Между тем Луначарский много внимания уделял литературной современности и играл видную роль в развитии советской литературы не только как авторитетный критик и теоретик, участник всех основных литературных споров и дискуссий, но и как первый нарком просвещения.

Максим Горький

«Дачники»

*

Новая драма Горького, как и две прежние его драмы

1

, представляет собою картины расслоения. То, что расслоение, процесс взаимного размежевания, все более определенная дифференциация отдельных групп, типов и течений, занимает у нашего драматурга так много места, — свидетельствует лишь о его чуткости, так как русское общество действительно переживает грандиозный процесс самоопределения; все в нем находится в не отвердевшем еще виде, но постепенно отвердевает, и общество начинает получать все более резко характерную физиономию. Припомните «Мещан». Старый, прежде незыблемый материк мещанства — Бессеменовы-отцы, растерянные и испуганные, отступают, давая место своим детям, настроений и желаний которых они не понимают. Бессеменовы-дети вступают в жизнь под разными флагами, и их лица постепенно обрисовываются в ходе самой пьесы. Петр, правое крыло нового мещанства, увлеченный сначала процессом всеобщей ломки, протеста и перестройки, быстро охладевает к делу широкой общественной реформы; он терзается стыдом, отставая от своих недавних товарищей и их радикальных лозунгов; их неумолимой твердости, требовательности и неуживчивости он противопоставляет лозунг терпимости, мягкости и уступчивости; он требует, чтобы ему предоставили моральную свободу быть самим собою, потому что его естественным желанием является, по справедливому замечанию Нила, кое-что переставить в доме своего отца, но в общем и существенном оставить все по-прежнему. Рядом с умеренностью его желаний характерна для Бессеменова-сына дряблость и бесхарактерность. Как мы уже сказали, Петр представляет из себя правое крыло нового мещанства. Как своеобразный переходный тип стоит перед нами сестра его Татьяна. Дряблость и бесхарактерность доходят у нее до гибельных размеров, она слишком нервна, слишком слаба, слишком устала, чтобы радостно прислушиваться к звукам всероссийского оркестра, который настраивается, чтобы, как говорит Тетерев, сыграть что-то фортиссимо, не говоря уже о том, чтобы самой принять участие в боевой музыке; но, с другой стороны, она слишком изысканна, душа ее слишком утонченна, чтобы примириться с той мещанской обстановочкой, к которой устремляются желания ее брата, и остается ей, бедной, либо умереть, либо жалко ныть, наводя на всех скуку, либо найти себе утешение в более или менее мистическом мировоззрении. Левым крылом молодого мещанства

К Нилу примыкает интеллигентная голытьба в лице Шишкина и Цветаевой, аплодирует ему и одобряет его и «большой человек»,

Замечательно, что даже передовая интеллигенция, живые Шишкины, если хотите, были шокированы одной чертой мещан, сказывающейся особенно в характерах Тетерева и Нила, — холодной жестокостью к слабым и стонущим. Против Нила положительно протестовали, находя его недостаточно деликатным и мягким. Но жестокость, гордое, здоровое равнодушие к безнадежно больному, унылому и хилому не случайно и не помимо воли автора заняло свое место в характеристике положительных персонажей, так как Нил и Тетерев — персонажи положительные, на наш взгляд и, мы уверены, на взгляд Горького; презрительная жестокость к вялым и тряпичным отбросам процесса общественной ломки, к счастью, присуща Горькому вообще. Эта презрительная жестокость ни на минуту не может помешать самой глубокой нежности и состраданию к скорбям существ здоровых, самой горячей жажде помощи тем, кто придавлен внешними обстоятельствами и бьется и ранит грудь о прутья проклятой клетки.

Я считаю драму «На дне» произведением более художественным, чем драму «Мещане», но в социально-психологическом отношении она дает бесконечно меньше, так как разновидности общественного «дна» не могут иметь для нас того значения, какое имеет «мещанство». Драма эта остается драмою расслоения, но интерес перенесен из области социально-психологической в область философско-этическую. Философско-этические проблемы, поставленные Горьким «На дне», и ответы, которые на них даются там, несколько озадачили нас и вызвали немалую радость в писателях с широким сердцем и теплым туманом в голове, подобных, например, г. Волжскому

Правда, одни из героев «дна» провозглашают светлые и боевые лозунги: «Человек — это звучит гордо!.. Бог свободного человека — Правда!»

«Варвары». Пьеса М. Горького

*

Над бесконечно широко раскинувшейся деревенской «соломенной Россией» с давних-давних пор выросла мелкогородская «деревянная Россия». Выросла на больной стране какими-то чирьями и волдырями. Герой чеховской повести «Моя жизнь» говорит: «Павлово делает замки, Кимры — сапоги, но что делает наш город, я никогда не мог понять»

1

. Трудно в самом деле понять,

что делает

маленький уездный русский город. Он только ничтожный, но болючий центр скверной двойной эксплуатации. Совершается в нем в самых отвратительных формах жестокое и тугое первоначальное накопление. Безжалостно и основательно пьют, потея, словно за самоваром, соки десятков тысяч обнищалых, одичалых мужиков. Маленькие капиталисты зарождаются здесь, и капиталы их, принося не по размеру большой вред, отнюдь не приносят той относительной пользы, которая делает капитал исторической ценностью. Ютятся в таких городках всевозможные чиновники, маленькие тоненькие щупальцы, сливающиеся потом в жадный губернский кровосос большого всероссийского спрута.

Всем в этих городах невыносимо скучно. Голый разврат, адюльтер от тощищи, запойное пьянство, карты, да еще, пожалуй, какой-нибудь меломан от нечего делать примется за трудную задачу обучить «моржей»-пожарных играть «во весь дух» на трубах

2

.

Казалось бы, что может быть интересного в этих жалких и дурных людях, скучно, глупо и не для себя разоряющих измученный народ? Между тем интересного тут много, даже если брать все эти захолустные персонажи независимо от их столкновения с большою жизнью. Интересны тут все аберрации человеческой личности. Ведь и тут, как всюду, жаждут счастья, почета и любви, только не имеют сколько-нибудь правильного представления о том, в чем заключаются жизненные блага, какими путями идти к ним.

Между людьми среднего калибра попадаются здесь и крупные люди. Но уездный город все измельчает: обыкновенные средние люди кажутся здесь мерзкими и лилипутами, а крупные люди — смехотворными чудаками. Нельзя не смеяться над уездной «фауной», но рассмотреть за ее карикатурными образчиками глубокую и, я бы сказал,

В центре городской обывательщины стоит в пьесе Горького шестидесятилетний городской голова Редозубов. Это властная домостроевская натура.

Горький на Капри

*

Когда мы, тогдашние впередовцы,

2

затеяли по инициативе замечательного нашего товарища Вилонова,

3

о котором недавно так хорошо написал Горький

4

устроить партийную рабочую школу на острове Капри,

5

то это могло показаться не то романтической выдумкой, не то странной комбинацией случая. И действительно, когда рабочие из разных мест тогдашней Российской империи явились на остров, они были до крайности изумлены, и все окружавшее казалось им сказкой. Один из них — сормовский рабочий

6

— с изумлением разглядывал синее, как синька в корыте, море, скалы, раскаленные от солнца, огромные желтые пятна молочая, растопыренные пальцы колючих кактусов, веера пальм и, наконец, произнес: «Везли, везли нас тысячи верст, и вот привезли на какой-то камушек».

«Камушек» выбран был для партийной школы потому, что на этом «камушке» сидел в то время огромный русский человек, член нашей партии и по тому времени впередовец, изгнанник-писатель — Максим Горький.

Несмотря на то что Горький изумительно русский человек, даже какой-то азиатско-русский, тем не менее живописный «камушек» подле Неаполя давал ему необыкновенно подходящую рамку.

Горький чувствовал себя на Капри превосходно. Несколько олеографическая, чересчур, пожалуй, сладкая красота этой сверхкрымской Италии его нисколько не утомляла, как не утомляет его сейчас соседнее Сорренто. Солнце смеется в море, голубовато-серые утесы обрамлены серебряным кружевом прибоя, покачиваются тропические сады над красивыми виллами, и по залитым солнцем улицам и тропинам и по Оперной площади проходит Горький, отбрасывая от своей в белое одетой фигуры угольно-черную тень.

О художественном творчестве и о Горьком

*

Максим Горький представляет собой сложную общественную и художественную фигуру, — и это очень хорошо. Можно установить почти как закон, что немногосложные писательские фигуры, писатели, вылитые как бы из единого куска, менее интересны и поучительны, чем такие, в которых конфликты и противоречия их времени сказываются с особенной выразительностью.

Надо делать разницу между писателем-беллетристом или поэтом, с одной стороны, и публицистом или политическим деятелем, с другой. Для последнего наибольшая четкость его воззрений является чрезвычайно важным условием его ценности и успешности его деятельности. Не то с писателем: можно сказать с уверенностью, что писатель, доводящий все окружающее его в своих произведениях до предельной ясности, до рациональных выводов, вряд ли должен браться за писательское, то есть беллетристическое, перо. Такой прозрачный рационализм его произведений, может быть, и не лишит их всякого художественного достоинства (пример: «Что делать?» Чернышевского), но, во всяком случае, создаст не исключительные и далеко не высшего порядка художественные произведения, которые всегда будут толкать читателя на мысль о возможности с еще большим эффектом изложить те же самые идеи в прямой форме научно-публицистического трактата.

Плеханов, вслед за Белинским, с особенной настойчивостью подчеркивал

1

, что писатель-художник пользуется исключительно образами и должен с величайшей осторожностью относиться к введению в свои произведения каких бы то ни было непосредственных рассуждений.

Но пользоваться языком образов вместо языка понятий и значит не делать выводов, не обращаться непосредственно к разуму.

Какое значение может иметь разговор на языке образов для упадочных классов и социальных групп? Такой разговор на языке образов (то есть беллетристика, поэзия) может быть ценностью самодовлеющей; интересуют в этом случае образы сами по себе и искусство, с которым они сочетаются и словесно выражаются, поскольку дело идет о литературе.

В эти дни

*

В эти дни

1

, когда особенно много пишут о Горьком и когда мне самому приходится часто писать о нем, мысль крушится вокруг этого человека и останавливается то на тех, то на других гранях его многозначительной личности.

Читатель, вероятно, за это время видел немало строк, в которых отмечены встречи с Горьким или, вернее, визиты к нему за эти последние недели. Президент ГАХН

2

П. С. Коган писал об этом недавно;

3

наши три поэта, которых так негостеприимно встречает Европа

4

, — Уткин, Безыменский и Жаров, — прислали тоже весточку о своем первом разговоре с Горьким

5

. Асеев посвятил этому же факту большую статью

6

и т. д. В то же время вновь и вновь появляются письма Горького к различным лицам, посылавшим ему свои сочинения и обращавшимся к нему за той или другой моральной помощью. Один крупный профессор, написавший книгу о Блоке, совсем незнакомый с Горьким, послал ему это свое сочинение и получил в ответ ценнейшее и глубокое послание;

7

также и начинающие авторы получают письма с подробным перечислением ошибок и неуклюжестей, ими допущенных, и со всякими советами о том, как надо учиться писать и т. п.

Живет Горький в Сорренто

8

, и надо ехать за тридевять земель, за тридесять морей, чтобы попасть в этот красный дом среди сверкающего южной красотой пейзажа, где затворником живет великий писатель. Казалось бы, отшельник. Но какой же это отшельник? Поистине можно сказать, что все двери и окна дома Горького в Сорренто открыты на все четыре стороны света, а также все двери и окна его ума, все амбразуры его сердца. Это необычайно открытая душа. В это изумительное, единственное в своем роде по гостеприимству сознание вливаются со всех сторон лучи света и потоки звуков. Все это жадно вбирается Горьким, но все это вовсе не поглощается только его сознанием, на все это, как поэт в знаменитом стихотворении Пушкина

9

, шлет Горький свои отклики. Иногда таким откликом является только внутреннее движение, горькая спазма, яркая искра радости, иногда несколько слов, сказанных равнодушным баском, странная и выразительная гримаса на подвижном лице, иногда слеза на голубых глазах, а иногда целые рассуждения, письма, статьи, целый глубокий след на чуткой душе, особая морщина, которая застывает потом и превращается в новую черту внутреннего мира Горького.

Восприимчивость и отзывчивость, необычайный интерес к явлениям, вещам и людям, при этом все это чрезвычайно демократическое. Внимание Горького не направлено на знаменитое, прославленное, сильное. Хотя он отнюдь не грешит завистливым демагогством и вовсе не отгораживается и от таких явлений, все же больше всего поражает в нем инициативнейший и нисколько не деланный интерес к явлениям иногда поразительно мелким, таким, что сразу не разберешь: стоит ли интересоваться вот таким-то человеком, вот такой-то книжкой, вот такими-то малюсенькими событиями. Но чуткость и отзывчивость Горького — это черты замечательного художника. Это ведь не простое любопытство и не простая нервная подвижность, это умение раскрыть в маленьком типичное. Горький жадно ищет конкретного потому, что как художник он именно в конкретном раскрывает порою величественные синтезы.

Ласковость и простота, с которой он встречает гостей, сначала обескураживающая, а затем притягивающая к нему непобедимой силой, осведомленность его обо всем, что делается на свете, и особенно у нас в СССР, изумительная, колоссальная переписка, — все это куски одного целого — его художественного гения. Основами этого гения как раз и являются изумительная восприимчивость ко всему окружающему и предельная отзывчивость на все, соприкасающееся с ним, при этом восприимчивость, поднимающая отдельные факты до общезначимости, и отзывчивость, перерождающая порою нестройные и невнятные звуки в музыкальный тон чистого искусства.

Советская литература

Ложка противоядия

*

Некоторые ближайшие мои сотрудники не мало смущены первыми номерами газеты «Искусство коммуны»

1

На этой почве, — что греха таить, — возник даже легонький конфликт между коллегией Комиссариата просвещения Сев[ерной] обл[асти] и Отделом изобразительных искусств при том же Комис[сариа]те.

Признаюсь, и я смущен.

Мне говорят — политика Комиссариата в деле искусства строго определена. Не напрасно, говорят мне, потрачено столько порою героических усилий на сохранение всякой художественной старины; не напрасно мы шли даже на нарекания, будто мы оберегаем «барское добро», — и мы не можем позволить, чтобы официальный орган нашего же Комис[сариа]та изображал все художественное достояние от Адама до Маяковского кучей хлама, подлежащей разрушению.

Есть и другая сторона дела. Десятки раз я заявлял, что Комиссариат просвещения] должен быть беспристрастен в своем отношении к отдельным направлениям художественной жизни. Что касается вопросов формы — вкус народного комиссара и всех представителей власти не должен идти в расчет. Предоставить вольное развитие всем художественным лицам и группам! Не позволить одному направлению затирать другое, вооружившись либо приобретенной традиционной славой, либо модным успехом! Слишком часто в истории человечества видели мы, как суетливая мода выдвигала новенькое, стремившееся как можно скорее превратить старое в руину, и как после этого плакало следующее поколение над развалинами красоты, пренебрежительно проходя мимо недавних царьков быстролетного успеха. Слишком часто также видали мы и обратное, когда какой-нибудь художественный Кощей бессмертный заедал чужие жизни и, заслонив солнце от молодого растения, обрекал его на гибель, калеча тем ход человеческого духа.

Не беда, если рабоче-крестьянская власть оказала значительную поддержку художникам-новаторам: их действительно жестоко отвергали старшие. Не говоря уже о том, что футуристы первые пришли на помощь революции, оказались среди всех интеллигентов наиболее ей родственными и к ней отзывчивыми, — они и на деле проявили себя во многом хорошими организаторами, и я жду самых лучших результатов от организованных по широкому плану Свободных художественных] мастерских

Предисловие [К пьесе Т. Майской «Полустанки»]

*

Я посоветовал Петр[оградскому] сов[етскому] издат[ельству] опубликовать пьесу «Полустанки» по трем соображениям.

Во-первых, это талантливая вещь. Ей даже можно поставить в вину излишний блеск диалога, излишнюю «нарядность» и виртуозность. Но читатель согласится, что это-то уже, во всяком случае, не те недостатки, за которые можно было бы забраковать пьесу.

А она была забракована. Конечно, не по указанной причине, а потому, что один из ее актов посвящен яркому описанию переживаний террористов, и потому, что в вечных исканиях героини есть революционная стихия. С 1909 года пьеса, безусловно талантливая и чрезвычайно сценичная, оставалась под спудом — вот вторая причина, по которой я рекомендовал ее сов[етскому] издат[ельству].

Третья причина сложна. В ней сплетены достоинства с тем, что в наших глазах является и недостатком.

Это — глубоко интеллигентская драма. Драма интеллигентских исканий.

Какая нам нужна мелодрама?

*

Ромен Роллан в своей знаменитой книге о народном театре

1

, отвергнув с беспримерной и чрезмерной строгостью почти все ценности старого театра и, конечно, вполне правильно оценивши слезливую томность и внутреннюю пустоту большинства мелодрам, тем не менее — для читателя, может быть, внезапно — остановился на этой сценической форме с громадной симпатией и откровенно заявил, что, по его мнению, будущее народного театра связано с новым развитием мелодрамы. Неожиданностью этого вывода он мог поразить лишь людей, незнакомых с законами социальной психологии, с одной стороны, и с основными свойствами мелодрамы — с другой. Прежде всего, социально-психологическое. Мы прекрасно знаем, что за презренный тип человек, гоняющийся за успехом. Потрачено немало чернил с примесью горделивой насмешки и пламенного негодования на то, чтобы разоблачить всю пошлость так называемого успеха у толпы. И, наоборот, необычайные симпатии привлекает к себе так называемый непонятый гений, создающий необыкновенно и тонко, доступный пониманию лишь избранных и т. д. и т. д.

Нам, демократам, эту ценность следует переоценить. Да, успех, в особенности у буржуазной публики, у публики праздной, развращенной, достигается очень часто таким потворством самым дурным страстям, которые ничего общего с великими понятиями демократии иметь не могут. Правда и то, что народные массы невежественны, вкусы их ни в какой мере не воспитаны и увлечь их мишурой, чисто внешним эффектом, не трудно. И является несомненным фактом, что разного рода частные антрепренеры, стремящиеся потрафить на вкус самой демократической улицы, делают это, не брезгая никакими средствами, и в большинстве случаев калечат вкус публики, ибо они представляют себе на месте подлинной народной души какую-то зевающую и гогочущую гидру, которая на деле не существует.

Все эти обстоятельства и помешали многим проникнуть во внутренний смысл того, что называется успехом у народных масс, хотя беспрестанно попадались указания на то, что народ великолепно оценивает пьесы классического репертуара, что он относится с поразительной серьезностью к серьезному, которое ему показывают, трогательно или радостно к грустному или смешному, хорошо представленному на сцене. Но такую дань подчинения вкусам крестьянства или рабочего класса отдавали только в тех случаях, когда вкусы эти казались совпадающими с установившимися вкусами так называемой лучшей части интеллигенции. Там же, где вкусы эти расходились, и мнения сейчас же разделялись и даже склонялись в противоположную сторону. Каких только пренебрежительных аристократических слов не услышите вы по поводу вкуса хама, столь легко попадающего на удочку кинематографа, кафешантана и мелодрамы «самого низкого пошиба».

Вместо того чтобы морщить нос и отворачиваться, серьезным людям следовало бы поставить себе вопрос, что, собственно, привлекает толпу к этим зрелищам, и, может быть, произвести эксперимент, а именно, устранив невыносимую пошлятину из всех этих форм искусства «для народа», постараться оставить то, что с пошлостью ничего общего не имеет, но, пожалуй, претит так называемому утонченному вкусу. Мне скажут: в кино или мелодраме хороший захватывающий сюжет, затем богатство действий, громадная определенность характеристик, ясность и точная выразительность ситуаций и способность вызывать единое и целостное движение чувств: сострадание и негодование; связанность действия с простыми и потому величественными этическими положениями, с простыми и ясными идеями.

Я полагаю, что если бы кто-нибудь захотел построить кино или мелодраму по этим признакам, то он с удивлением убедился бы, что при использовании их правильно (если он талантлив) вышла бы, в сущности, настоящая трагедия, монументальная, простая, типичная в своих действующих лицах и в своих основных линиях. Этим определяются наши требования по отношению к новой мелодраме.

Новая поэзия

*

Новая поэзия, пролетарская, революционная, безусловно народилась и безусловно же растет. Надо сказать, что старая поэзия замолкла совершенно. В свое время довольно интересный отклик на революцию дал Александр Блок

1

который тоже примолк и вот уже год ничего не пишет или, по крайней мере, ничего не печатает. Кое-какие сборники, вышедшие в это время, являются поздно напечатанными произведениями прошлого. Революция обескуражила талантливых поэтов старшего поколения: не все среди них относятся к ней враждебно, но толчка к творчеству она не дает никому из них

2

. И стоит только припомнить тот тонкий и несколько худосочный, несколько хилый жизненный тонус, который присущ был всей этой поэзии, не исключая и Бальмонта, который ведь не силен, а только хорохорится

3

, чтобы понять, как мало на подобных эоловых арфах могла играть красная буря Октябрьской революции. Действительно, она могла только порвать нежные, музыкальные, но в то же время непрочные их струны.

«Поэзия варваров», конечно, способна вызвать у этих примолкнувших поэтов и их присяжных критиков несколько презрительное выпячивание нижней губы. Но это совершенно напрасно.

Я, конечно, не выдаю «поэзию варваров» за перлы создания, но я положительно утверждаю, что в революционной поэзии России имеется настоящая сила, настоящий красный звон, настоящий пафос, настоящее новое слово.

На первом месте здесь стоят для меня пролетарские поэты: Кириллов, который умеет быть и задушевно-нежным, и грозным, и набатно-могучим, Герасимов с его замечательной утонченностью и умением соединить рабочую основу с тонкими узорами, счастливо перенятыми у художников прошлого и счастливо развивающимися под его пальцами, Самобытник с его глубокой искренностью и увлекательной сердечностью, а за ними Садофьев, Александровский, Филипченко и некоторые другие. Некоторыми сторонами своих произведений последней эпохи примыкает к ним и Князев, в «Красном евангелии» и других сборниках которого есть, несомненно, прекрасные строфы.

Большим украшением «поэзии варваров» является группа крестьянских поэтов: Клюев, Есенин, Орешин.

Предисловие [К книге П. Бессалько «Алмазы Востока»]

*

Я беру в руки перо не для того, чтобы критиковать, — критики найдутся! Я не хочу затемнять веселой красоты и искристого блеска этих чисто пролетарских фантазий.

И не стану повторять здесь наши обычные споры о том, существует ли пролетарское искусство.

Пару дней тому назад Бальмонт еще раз повторил под аплодисменты интеллигенции: нет искусства пролетарского и буржуазного — искусство одно

1

.

Мысль — поверхностная, это все равно что сказать: нет искусства христианского, нет искусства мусульманского, — искусство одно; или: нет искусства готического, нет искусства ренессанса — искусство одно.

Поражаешься такой добровольной слепотой. Как будто кто-нибудь отрицает, что искусство одно, как будто кто-нибудь отрицает, что человечество одно. Разве это противоречит существованию веков, наций и классов?